2

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2

Изгнанник понимает смерть и одиночество в таком смысле, к которому англичанин глух.

Сторм Джеймсон

Солнце вставало из-за гряды темных облаков, пуская свои яркие стрелы в бледное небо над моей головой. Зрелище это напоминало веерообразное окно эпохи короля Георга, а я стоял у пароходного поручня и смотрел, как отражается солнечный свет в спокойной воде, как поднимается, чтобы разбиться вдребезги, носовая волна. Еще не было семи.

Облака приближались, увеличиваясь в размерах, но оказалось, что это не облака, а Ливанские горы. Они тянулись вдоль побережья – отвесные мрачные горы. В десяти милях южнее они круто обрывались к узкой полоске ровной земли, которая выдавалась в море, словно язык. На ней вырастали кубики жилых массивов Бейрута. Глядя с палубы корабля на освещенные солнцем контуры города, я поймал себя на мысли, что впервые вижу воплощение позорной славы взбесившегося диктатора. После того как несколько месяцев назад сирийцы покончили с остатками военных сил генерала Ауна, в городе воцарилось спокойствие, но это спокойствие настораживало. Дело в том, что военные по-прежнему контролировали значительную часть города да к тому же – почти весь пригород. На тот момент Бейрут все еще был самым что ни на есть беззаконным городом на земле. Но мне непременно нужно было туда попасть.

Бейрут издавна считался неофициальной столицей армян в изгнании. В добрые времена армянский квартал самоуправлялся наподобие полуавтономной республики. В нем проживало более четверти миллиона армян, имевших могущественные связи во всем мире. Они контролировали большую часть торговли в Бейруте и значительную часть промышленных предприятий. И хотя к тому времени половина армянских семей эмигрировала, община продолжала существовать. Во время войны армянское население Ливана, самое многочисленное из национальных меньшинств страны, сохраняло нейтралитет.

Впереди у меня была целая неделя, и я должен был провести ее в стране, которая занимала активную позицию в только что окончившейся войне в Заливе, поэтому задерживаться в Бейруте желания не было. Мне хотелось поскорее закончить свои дела в Ливане и оказаться в Сирии.

Позади была долгая бессонная ночь. По всему судну – в барах, на палубах – разносились громкие голоса возвращавшихся ливанцев. Все они были молоды, все христианского вероисповедания, все были одеты в просторные одежды вроде прозрачных сатиновых балахонов. Между ними бродили, шатаясь, ребята из смены охранников французского посольства в Бейруте и вовсю наслаждались последними часами своего увольнения. Я побеседовал с группой чиновников, которые сидели за столиком, жестикулируя над ополовиненными бутылками кларета; остальные играли в рулетку с жирными, увешанными золотыми цепями бейрутцами, в то время как другие, облепив бар, обливались потом и орали друг на друга, затем дремали, положив голову на стол, в салоне. А над всем этим действом с двух телевизионных экранов мерцала Саудовская пустыня, но на нее никто не обращал внимания.

Наутро вид у французов был измученный и унылый. С причала я махнул жанам рукой на прощание и пошел к выходу на набережную. Я видел, как их увозили на грузовиках, видел их помятые лица, повернутые назад, с остекленевшим взглядом, будто их везли на эшафот.

Я поставил сумку на парапет набережной и стал размышлять, как действовать дальше. Посмотрел в одну сторону, потом – в другую. Постоял, прижавшись спиной к парапету. Неподалеку оказались две корзины с барабулькой, в пыли бился свежепойманный скат. На камнях сидел рыбак и чинил сети. Солнце освещало горы и сверкало на крыше рубки полузатопленного каботажного судна, рваные края пробоин уродливо извивались на его палубе. Стояло очаровательное средиземноморское утро, но наслаждаться им мне показалось сейчас неуместным. Кому можно довериться? Какие районы города безопасны?

Нашел такси – изображение святого Христофора, покачивавшееся за стеклом водителя, внушило мне доверие. Мы выехали на дорогу в сторону Бейрута, идущую вдоль побережья, на котором были видны следы войны; мы ехали между линией берега с одной стороны и суровой твердыней гор – с другой, миновали подножие тридцатифутового Христа в стиле известной статуи Христа в Рио-де-Жанейро и церкви, похожей, на Нотр-Дам, что во Франции, со своих бетонных фронтонов взывающих: «Protegez – nous!»1. И со всех сторон над нами нависали фасады полуразрушенных зданий со следами от шрапнели – мертвые дома. Десять миль – это около полудюжины контрольно-пропускных пунктов. Нам пришлось пробиться через все. Колонна потрепанных в войне танков прогрохотала мимо. Я издали заметил через ветровое стекло верхушки пилонов бейрутских домов и подумал, что выглядят они нормально. Но по мере их приближения мне становилось не по себе. Когда мы приехали в Антелиас и я увидел церковь с цилиндрической формы куполом и характерным зубчатым конусом, мне сразу стало легче. Я обрадовался ей, как старому другу.

– Здесь! – Я наклонился вперед. – Высадите меня здесь.

Такси свернуло с шоссе и медленно, чтобы не попасть в воронку, подъехало к черным двустворчатым воротам кованого железа. На обеих створках виднелись двойные изображения – жезла и митры Армянского Католикосата Киликии.

С Кипра я попытался дать телекс в монастырь в Антелиасе, главный центр бейрутских армян. Но мое послание где-то затерялось. Привратники не имели обо мне ни малейшего представления. Я показал им написанное по-армянски письмо, в котором Патриарх Иерусалимский рекомендовал всем, к кому я обращусь, оказывать мне всяческое содействие, и молоденький священник одобрительно кивнул. Он проводил меня в резиденцию Католикоса и представил секретарю, который, в свою очередь, ввел меня в большой кабинет, отделанный панелями из тикового дерева. В глубине кабинета за широким письменным столом восседало духовное лицо пожилого возраста.

Его Святейшество Гарегин II, Католикос Киликии, духовный лидер, пожалуй, трети всех армян мира, имел весьма представительную внешность. Коренастый мужчина с голубыми настороженными глазами, от которых ничто не ускользало. Война ему дорого обходилась – это ясно читалось на его усталом лице. Подчас его напряжение сменялось внезапным раздражением; и тогда он, как бы полушутя, проклинал войну, в очередной раз протягивая руку к коробке с сигарами, изготовленными специально для него по заказу армянина из Кувейта, о чем свидетельствовала шелковая лента с надписью: «Е.С. Гарегин II».

Мы завтракали вдвоем в его личной столовой. В этой комнате стоял длинный стол и было два окна. Одно из них выходило на тянувшуюся вдоль побережья дорогу, и через плечо Католикоса я мог видеть, как рывками, то и дело останавливаясь, продвигается транспорт, скопившийся перед въездом на поврежденную в результате артиллерийских обстрелов эстакаду. За эстакадой виднелось море.

– Артишоки, – произнес он. – Надеюсь, вам нравятся артишоки.

– Артишоки чудесные.

– Мой врач говорит, что они успокаивают нервы. Какое-то время мы молча трудились над листьями. Повар Католикоса, пожилой армянин в наглухо застегнутой рубашке, стоял в дверях кухни наготове. Он быстро собрал тарелки, и Католикос приступил к беседе:

– Позвольте, я начну с важного для меня момента. Если я правильно понял, вы интересуетесь Армянской церковью именно как действующей церковью, в отличие от большинства людей, которые видят в ней всего лишь объект археологических изысканий.

Я ответил ему, что именно так и обстоит дело, что меня интересует буквально все, касающееся армян как нации.

– Но, возможно, в этом виноваты и некоторые армяне.

– Почему вы так говорите?

– Ну… история Армении… весьма тяжкое бремя.

Я рассказал ему об одном метафорическом образе поэта Геворга Эмина, который произвел на меня большое впечатление: он сравнил армян и их прошлое с павлином и его веерообразным хвостом – все самое примечательное находилось у них позади. Он кивнул головой, соглашаясь.

– Разумеется, церковь должна сочетать в себе традицию и надежду. Здесь, на Востоке, мы более склонны объединять эти понятия. А вы, на Западе, полагаете, что религия и политика должны существовать отдельно друг от друга. Но разделять их абсурдно!

И тут я понял, что слышу в этой критике отголосок его собственной дилеммы. Религиозный лидер оказался загнанным в ловушку противоречий между сложностями армянской политики и гражданской войны в Ливане. Годами боролся он за то, чтобы армяне оставались вне местных междоусобиц и альянсов. Ему удалось кое-чего добиться. Теперь, сказал он, государственные деятели встречаются с ним и признают, что армяне были правы во всех отношениях; «позитивный нейтралитет» – так Католикос обозначил свою позицию, но его слова заставили меня вспомнить про молот и наковальню. Мусульмане с недоверием относились к армянам, потому что те исповедуют христианство; христиане других конфессий – из-за расхождений в рамках одной веры.

Но в действительности настоящую борьбу армяне всегда вели в другом месте – с турками, за возвращение потерянных земель в Анатолии. На пароходе, увозившем меня с Кипра, один ливанец сказал мне, что армяне непреклонны и безжалостны в защите своего нейтралитета. Если погибает один армянин, сказал он, на следующий день два-три трупа лежат на тех улицах, где проживают виновные в его убийстве.

Католикос покончил с обедом и взял очередную сигару.

– Слышите, бомбят, – сказал он.

Последний год оказался самым трудным. Аун засел в горах, правительственные войска стояли у их подножия. Монастырь находился между ними.

Монахи выбрали в качестве убежища подпольную типографию. Молодым монахам приходилось выбегать за ограду монастыря, чтобы купить в магазине продукты.

Два месяца провели они в подвале, все ночи напролет рисуя друг друга при свете фонаря-«молнии» или играя в нарды, а Католикос, отгородившись от остальных, пожевывая сигару, записывал свои размышления о войне под названием «Крест из ливанского кедра».

Католикос отвел мне комнату в монастыре. На потолке виднелось свежее пятно штукатурки – во время обстрела в этом месте снаряд пробил крышу. Вечер я провел за чтением «Креста из ливанского кедра», в котором меня поразила безысходность войны, ведущейся в городе.

Утром один из местных жителей, инженер по профессии, повез меня на своей машине в Бурдж-Хаммуд. Срок ультиматума, предъявленного Саддаму, истекал; инженер высказал предположение, что Саддам выведет свои войска из Кувейта, но я в этом сомневался. Более семидесяти лет назад, в разгар другой войны, армяне прибыли на окраину Бейрута. У большинства не было ни обуви, ни личных вещей. Это были армяне, спасшиеся от турецкой резни, потрясенные тем, что им удалось выжить; они копались в отбросах, прочесывали пляжи в поисках чего-нибудь мало-мальски ценного. Вскоре построили бараки из досок, это место они назвали лагерь Мараш – в память о том месте, которое им пришлось покинуть. Они думали, что скоро им разрешат вернуться. Но не дождались. Эти армяне по-прежнему живут там. Кое-где бараки сохранились, но в основном Бурдж-Хаммуд – современный поселок. Казалось, это единственное место из всех, что я видел в Бейруте, где люди заняты делом. Поскольку в деловой центр Бейрута им хода не было, они создали здесь свой собственный. Здесь все кипит, все торопятся, и все это – благодаря процветающей здесь торговле; жителей остального Бейрута сюда влечет занятие, которое они предпочитают всем остальным, – посещение магазинов и возможность делать покупки.

Бурдж-Хаммуд, армянский квартал в Бейруте.

– Знаете, какое хобби у армян? – Инженер вел машину по центральной улице Бурдж-Хаммуда.

– Какое?

– Строительство. Когда у ливанца заводятся деньги, он покупает одежду или машину. Но армянин… он покупает кирпичи и складывает их один к одному.

Его слова были сущей правдой – по всему Бурдж-Хаммуду виднелись небольшие подъемные краны и бетономешалки. И еще одна особенность. Я впервые оказался в месте, где армяне составляют большинство населения, где вывески магазинов написаны сначала на армянском, а потом на арабском, где в общественных местах звучит армянская речь, где армяне лечатся и удаляют зубы у армянских дантистов, где мясо разделывают армянские мясники, а одежду кроят армянские портные, где целые секции книжных магазинов отведены для книг Чаренца, Тотовенца и Уильяма Сарояна. Здесь имелась армянская футбольная команда и повсюду под машинами лежали, раскинув торчащие наружу ноги, армянские механики. Улицы носили названия утраченных городов: Айнтаб, Мараш, Адана…– все это воспринималось как проявление уверенности или вызова, с которыми мне до сих пор не доводилось сталкиваться. Складывалось такое впечатление, что армяне как бы родом из этих мест.

Я расстался с инженером на одной из его строительных площадок и отправился на розыски художника, о котором мне рассказали в монастыре.

Ерванд обитал на первом этаже пострадавшего от ракеты многоквартирного дома. Квартира принадлежала его родителям, пережидавшим войну в Каире. Ему было больше тридцати; смуглый, как и положено армянину, с широкими клинообразными бровями и густой гривой спутанных черных волос. Состояние его души поражало необычайной суровой напряженностью, словно он жил в постоянном ожидании чего-то. Он часто проводил рукой по шее, заросшей колючей щетиной. Квартира его производила весьма мрачное впечатление. Несмотря на то что он жил в ней уже давно, она все еще вызывала ощущение запустелого временного жилища человека, часто переезжающего с места на место. На плиточном полу лежал ярко-красный ковер, такого же цвета была обивка стульев. На спинке софы, словно салфетка, лежал шарф с названием футбольной команды «Манчестер юнайтед».

– У меня есть спортивная майка, носки и подушка «Манчестер юнайтед». Знаете, почему «Манчестер»?

– Наверно, потому, что там есть армянская община? Манчестер – город, в котором впервые обосновались армяне в Британии.

Он покачал головой и улыбнулся:

– Когда я впервые услышал название, то сразу понял – оно армянское: манч-ес-тер – «Ты еще ребенок!».

Из гостиной мы перешли в студию, где у стен стояли картины, множество картин. Ерванд был художником-экспрессионистом, его палитра отличалась приглушенным землистым колоритом, в ней преобладали серовато-голубой, коричневый и безрадостный горчично-желтый, который неожиданным образом проступал везде.

В одних картинах было что-то метафорическое – лица с широко расставленными большими глазами, но без рта; полотна, на которых, словно масляные пятна, были наляпаны цветные загогулины. Лучшие из них составляли серию мрачных таинственных образов; казалось, что изображен камень частично мертвый и частично живой. Горы, пояснил он; армянские горы, которых он никогда в жизни не видел.

– Восемь месяцев работы. Вот все это…– Их можно было считать дюжинами. – Когда я начал, то уже не мог остановиться. Это было сильнее меня. Тогда, в прошлом году, расстреляли два резервуара. Они горели всю ночь. Сначала один, потом второй. Я схватил кисти и после этого, когда уже вовсю стреляли и каждый искал место, где можно спрятаться, пришел в свою студию и начал писать. Я не мог остановиться!

В произведениях Ерванда война приобрела отчетливые черты. Видимо, эти картины предназначались для тех, кто, не избежав кровавых перемен, привык к ним настолько, что перестал обращать на них внимание. Даже если они и делали это, то только для бравады. «Полная свобода» – эти два слова Ерванд употреблял часто. Для него они означали первопричину возникновения войн, но для меня – всего лишь разновидность ее худших проявлений.

Потом мы пошли гулять к морю. Ерванд обожал море. Он не замечал скопившуюся за годы грязь, обломки, превратившие прибрежную зыбь в плавучую свалку. Он глубоко вдыхал морской воздух и, прищурив глаза, смотрел в даль тянувшегося перед нами берега.

– Мне нравится это место, здесь так спокойно. А тебе?

На автостраде за нашей спиной скрежетал и грохотал транспортный поток. По соседству, на прибрежных камнях, переругивались два рыбака. Я кивнул, соглашаясь.

Ерванд отвечал на все мои вопросы о войне. Он бегло перечислил, словно по списку: хаос, бомбежки, снайперов, исчезновение людей, контрольно-пропускные пункты, где убивали без разбора; дни, когда круглосуточно велся артиллерийский обстрел, по десять снарядов в минуту.

Как-то утром в прошлом году – он в это время брился – раздался мощный взрыв. Он решил, что произошло землетрясение и даже по радио объявили об этом. На самом деле взорвался резервуар с газом, в который попал снаряд. Обломок от него упал в двух милях от армянской школы в Бурдж-Хаммуде. Он оказался таких размеров, что под ним спокойно можно было поставить два автомобиля.

Был случай, когда уличный бой охватил то здание, где он жил. Стреляли на лестнице, и вооруженный мужчина ворвался в его квартиру. Ерванд ждал с револьвером в руке. Он убил человека прежде, чем тот увидел его.

Ерванд схватил меня за руку. Он обратил мое внимание на стаю чаек, собравшихся на куче отбросов для выяснения отношений.

– Вы любите птиц?

– Да, люблю.

– Я тоже. Пока шла война, я выходил из дома и стрелял по ним из ружья. Мой друг, живущий в Канаде, говорит, что у них это невозможно. Нужно иметь лицензию. Лицензию… представляешь?!

В один из дней, в такой же мрачноватой комнате в Бурдж-Хаммуде, мне довелось узнать бейрутских армян совсем с другой стороны. Правда, атмосфера, царившая в ней, была иной. Шесть мужчин в тренировочных костюмах сидели у телевизора, щелкая фисташки. Здесь ничто не напоминало странное напряженное состояние Ерванда; скорее напротив, ощущалась спокойная, уверенная в себе сила.

Самого молодого из них звали Манук. Ему было двадцать, небольшого роста, жилистый, с аккуратно подстриженными усиками. Не успели мы с ним познакомиться, как разговор зашел о Карабахе. Турки и Советы, сказал он, участвовали в изгнании армян из родных деревень. Их убивали изо дня в день. Изгнанники, массовые убийства – все как в 1915 году. И это сейчас, в наши дни! А что предпринял Запад? Как всегда, ничего. Только носятся со своей любовью к русским реформаторам.

Я ответил, что отныне Армении придется самой постоять за себя, и он согласился. Я-то знал, что они, эти люди, собравшиеся здесь, могли и делали это. До меня и раньше доходили слухи об оружии, которое непонятным образом попадало из Бейрута в Карабах. Да, атмосфера здесь была покруче. Я чувствовал это и в Мануке, и в остальных, даже и в том, как они щелкали орешки: духом спокойствия и уверенности веяло со страниц армянского журнала «Кайц» («Искра»), на которых изображены свидетельства насилия: головы под сапогами, казни, тюрьмы; технические пояснения к схемам китайских гранатометов, винтовки М-16 и автомата Калашникова. Это уже было в конце 1970-х годов, когда армяне научились эффективным действиям небольшими военизированными отрядами.

Обе организации базировались в Бейруте: ASALA (Армянская Секретная Армия Освобождения Армении) и JCAG (Диверсионно-десантные отряды справедливого возмездия за армянский геноцид). Последняя организация была лучше законспирированной и более зловещей, она действовала профессионально, оперативно, с хирургической точностью. Высказывание одного офицера ФБР цитировали как поговорку: «Отряды справедливого возмездия прославились как исключительно оперативная террористическая группа. Когда она выходила на дело, кто-нибудь обычно погибал». В JCAG-e было что-то типично армянское. Их деятельность одновременно в шестнадцати разных странах, их внимание к мелочам и тщательность подготовки, их компетентность в обращении с огнестрельным оружием и взрывчатыми веществами, методы, с помощью которых им удавалось следить за передвижениями намеченных жертв (как правило, это были турецкие дипломаты), наконец, умение незаметно приблизиться к машине для выстрела так близко, что на коже убитых обнаруживали следы пороха.

Слушая Манука, описывавшего методы их работы, я невольно подумал, что приблизительно в таких же выражениях другие армяне рассказывали о преимуществах армянской ювелирной техники.

Вот так это, должно быть, и происходит. Вы едете в такси, вы смотрите из окна такси на остов разрушенного здания или наблюдаете за игрой солнца на поверхности стекла. Вы, предположим, глубоко задумались о чем-то. Например, о Кувейте: там сейчас, вероятно, творится что-то ужасное? Но вы еще ничего не знаете, а такси тормозит в незнакомом месте, и там вас поджидают; пятеро в черных теннисках дергают дверцу машины с вашей стороны. И что тогда? Чем мне смогут помочь армяне? Отчасти мне хотелось бы это выяснить. Но с другой стороны – и она явно перевешивала – страх оказаться заложником был сильнее страха смерти.

Я думал об этом после встречи с Мануком. Был яркий полдень, я ехал в такси вместе с тремя арабами. Я смотрел, как играют лучи солнца на поверхности моря, и думал о том, что осталось два дня до начала боевых действий в пустыне, когда музыкальная радиопередача была прервана для сообщения, из которого я сумел понять только отдельные слова: Америка, Саддам Хусейн, Кувейт, Британия. Арабы заговорили с водителем… о чем? О сукиных детях американцах и англичанах? О Большом Шайтане и Малом Шайтане? Обо мне? Я проклинал свое безрассудство. Машина нырнула в боковые улицы, держась западного направления. Я наклонился к водителю и спросил, куда мы едем. Мне нужно в Бурдж-Хаммуд. Но водитель только головой покачал. Черт возьми! Что происходит? Машина замедлила ход и свернула во внутренний дворик, арабы стали выходить из машины, один из них нагнулся ко мне и сказал: «Приятель, будь поосторожнее». А водитель уже выбрался оттуда на улицы, на которых дома, как мне вдруг показалось, замелькали за окном быстрее, потому что я пытался разглядеть хоть что-нибудь знакомое.

Армянский шрифт… Когда я увидел знакомую вязь букв на вывесках магазинов, то второй раз испытал чувство облегчения, которое возникает в убежище после пережитой опасности, и понял, что на Ближнем Востоке, где я всего лишь нежеланный иностранец из чуждой им страны, я могу положиться только на армян.

Именно потому к концу того же дня я изменил свое решение. Дело в том, что я зарекся ездить в Западный Бейрут – его контролировали мусульмане, – на территорию, где меня могли схватить в качестве заложника. Но там проживал один армянин, который готовился к поездке в Ереван, и мне было необходимо переговорить с ним. Армяне сказали, что доставят меня туда в машине «Скорой помощи». (И мы действительно легко проскочили все контрольно-пропускные пункты.)

Пока я дожидался своего знакомого, дверь кабинета резко распахнулась. Какой-то человек с трудом переступил порог, обливаясь потом и тяжело дыша.

– Есть здесь англичанин?

– Да, – ответил я.

– Вы должны немедленно уйти. Вас засекли.

Я ушел. Я забился в дальний угол «Скорой помощи», и мы помчались прочь из Западного Бейрута по направлению к Кольцу, к обгоревшей полосе Зеленой Линии. Медсестра, армянка, села рядом со мной.

– Не волнуйтесь, мы скоро проедем через контрольно-пропускной пункт.

– Буду рад вернуться в Бурдж-Хаммуд.

– Вчера они схватили двоих. Француза и бельгийца.

– Где?

– Недалеко отсюда. Они промышляли наркотиками. Им не следовало соваться сюда. У нас говорят: «Разбитый кувшин разбивается второй раз, когда его выбрасывают на помойку».

Вечера в Антелиасе, когда ворота монастыря запирались с заходом солнца, казались долгими, мрачными и пустыми. В мою последнюю ночь в монастыре, перед отъездом, на нас обрушилась гроза, пришедшая со стороны гор. Свет в комнате погас, вспыхнул, а затем погас насовсем.

Я встал из-за письменного стола и подошел к окну. Дождь полил с тропической яростью. Он хлынул водопадами с плоских крыш, стеной встал в лучах фар проходящего транспорта – «бьюиков» с неуклюжей осадкой, тупорылых «мерседесов», порожних грузовиков, со свистом и шелестом уносившихся куда-то в ночь. Стая одичавших собак прошлепала по лужам. Два ливанских солдата, съежившись под своими дождевыми накидками, сидели на башне танка. Блеск молнии высветил вдали очертания Бейрута, и удар грома эхом раскатился по горам.

В этот момент послышался стук в дверь моей комнаты. Молодой священник, державший в руке свечу, сообщил, что Его Святейшество хотел бы меня видеть. Я проследовал за ним по темным коридорам и вошел в комнату с большим арочным окном от пола, из которого открывался широкий обзор внутреннего дворика. Я часто поглядывал на это окно снаружи и видел, как за ним снуют взад и вперед епископы, напоминая мне птиц в стеклянной клетке. Теперь его закрывали дождевые капли, которые сливались, стекая, в сплошной поток.

Католикос сидел в одиночестве в темноте и смотрел на дождь, терзая большую сигару.

– Присаживайтесь, пожалуйста, – пригласил он. Мы посидели молча, глядя на дождь.

– Мы больше не увидимся, – сказал он.

– О?!

– Близится Великий пост, а я устал. Поеду отдохнуть в Оксфорд.

– Отступление?

– Отступление. – Он отвел взгляд.

Мы снова помолчали под шум лившего за окном дождя. Католикос смотрел вниз, на залитый водой двор, словно генерал, обдумывающий какие-то планы. Потом он спросил:

– А вы?

– Дамаск, – ответил я. – Завтра отправляюсь в Сирию.

– В Сирии вас ожидают трудности.

– Я надеялся, что вы поможете мне пересечь границу.

– Я оставлю для вас письмо, но ехать в Сирию я бы не советовал. Полиция там причинит вам много беспокойства.

Я не мог ему сказать, как мне не терпится поскорее выбраться из Ливана, ведь в Сирии, по крайней мере, есть полиция. Разумеется, я поблагодарил его за совет, за все, что он сделал для меня, и побрел под неосвещенными сводами монастыря в свою комнату.

Ранним утром следующего дня я поехал с одним армянским фотографом в Бурдж-Хаммуд на поиски возможностей преодолеть сирийскую границу. Утро было ясным. Ночная гроза оставила следы в виде сверкавших на солнце луж размером с пруд транспорту приходилось туго. На контрольно-пропускных пунктах скопившиеся машины стояли в три ряда, нетерпеливо ожидая своей очереди, чтобы попасть в город – одни торговать, другие покупать, словом, занять себя на бейрутский манер. Казалось, никого, за исключением меня, совсем не волновало, что скоро истекают двенадцать часов ультиматума, предъявленного стране, напавшей на Кувейт.

Среди проходившего через контрольно-пропускной пункт встречного потока транспорта было много машин с привязанными к багажникам лыжами. Да, в том году снега на горе Ливан выпало не очень много.

Перевал у горы Ливан.

– Ужасно, – сокрушался фотограф, – так мало снега и такая слякоть!

– Очень жаль, – отозвался я.

– Тем не менее в этом году все отправились кататься на лыжах. У бейрутцев есть замечательная черта – это умение ни на что не обращать внимания. – Он усмехнулся. – Разве похоже, что этот город находится на военном положении вот уже шестнадцать лет?

– Да, – сказал я, – похоже.