4

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

4

В изгнании живут одним только духом.

Владимир Набоков

За рулем своего темно-красного «плимута-фьюри», полыхающего изнутри кумачовой обивкой, Степан выглядел совсем маленьким. Только был он самым хитроумным человеком из всех, кого я встречал на Ближнем Востоке, где хитрый ум ценится превыше всего. Он мог быть только армянином.

Я познакомился со Степаном в Айнчаре. У него были живые темные глаза, а энергия била из него ключом и выплескивалась на окружающих. Он тоже ехал в Дамаск, и в одно прекрасное солнечное утро мы проделали с ним обратный путь к границе. Теперь ливанцы отказывались выпускать меня из страны до тех пор, пока не убедятся, что сирийцы разрешат мне въезд в их страну. А я не мог этого доказать, не проделав путь в две мили по ничейной земле. Для Степана это не составило проблемы. Для него и его «Красного зверя» дорога между Айнчаром и Дамаском была домом родным. Он забрал у меня паспорт и, развернув машину по широкой дуге, плавно покатил к границе. Он даже хода не замедлил, пересекая ее, просто свесил в окно руку и махнул пограничникам. Они махнули ему в ответ.

Не прошло и часа, как машина сверкнула наверху красной крышей и вернулась.

– Все в порядке?

Он кивнул. На большой скорости мы взлетели вверх к перевалу, проскочив ничейную землю, и спустились вниз, к сирийской границе. Там я целиком положился на своего спутника. Мы переходили из кабинета в кабинет, ждали, пока латиноамериканский дипломат оформит въезд в страну двух юных танцовщиц в боа из перьев; собрали печати и заполнили бланки; пришлось мне ответить на странные вопросы о моей семье и о моих контактах в Бейруте, а также заверить, что у меня и в мыслях не было поехать в Израиль (все рекомендательные письма от иерусалимского патриарха я заблаговременно спрятал). Степан вовремя подсказал мне, кому из стражей границы сколько платить:

– Десять долларов этому… пять тому… этому ничего… сотня сирийских фунтов…

Получив разрешение, мы направились через границу вместе с сирийским майором, который втиснулся между нами на переднем сиденье: таможенники нас пропустили, также как и на остальных контрольных службах; подпрыгивая на ухабах, мы катились вниз по дороге, ведущей нас в Сирию, к пустыне, под лучами зимнего солнца, освещавшими каждую выбоину, и слушали, как потрескивают разогревшиеся за день камни отвесных скал.

Степан вставил кассету в автомобильный магнитофон.

– Фрэнк Синатра… «Унеси меня на Луну». Моя любимая!

– Степан, ты молодец, – сказал я. – Спасибо тебе. Он засмеялся и сказал по-армянски:

– Этот, что здесь сидит, из тайной полиции. Я знаю всех наперечет, но этот – плохой человек. Он сказал мне, что они послали вчера четыре телекса о тебе в органы безопасности Дамаска. Так что тебе повезло!

– Дело не в везении, – ответил я, – просто это очередное доказательство эффективности армянских связей.

Сирийская граница оказалась для меня самой трудной. После семи недель путешествия ее пересечение казалось мне большим достижением и укрепило мою веру в армян. Остальные трудности, ожидавшие меня на пути в Армению, представлялись мне незначительными по сравнению с этой, и, как ни странно, неожиданно для себя самого я вдруг почувствовал, что с радостью возвращаюсь в Сирию. Действительно, мне ведь уже и не верилось, что я туда наконец попаду.

Сидевший между нами тайный агент полиции наклонился вперед и показал на дорожную насыпь. В тридцати футах внизу лежал перевернутый разбитый автомобиль.

– Вчера, – сказал он. – Я находился в этой машине. Она трижды перевернулась.

– И вы не пострадали? – спросил Степан.

– Мой водитель в больнице А со мной все в порядке. Бог оберегает хороших людей.

Последний вираж – и «Красный зверь» въехал в пригород Дамаска. Современная часть города состояла в основном из широких прямых бульваров с изысканными фонтанами – верная примета диктатуры. Мы высадили майора у здания, в котором располагалось его министерство, и поехали в Старый город. Степан остановился перед какими-то воротами.

– Иди по улице под названием Прямая, пока не дойдешь до Ворот Солнца.

Я кивнул.

– Справа от них увидишь армянскую церковь Святого Саркиса.

– Понятно.

– Звони подольше. Привратник частенько бывает пьян.

Но этот день был воскресный, и дверь оказалась незапертой. Литургия только что закончилась, и несколько армян пили кофе в компании священника.

Я вручил священнику письмо от Католикоса. Он принял его с воодушевлением и лично проводил меня в комнату на самом верхнем этаже армянской школы. Строительные работы еще не были завершены, и пыль от штукатурки лежала на матрасе словно патина. Сначала дверь долго не открывалась, потом не закрывалась.

– Надеюсь, что все в порядке, – сказал он.

– Просто замечательно. Я вам очень благодарен.

И я действительно был очень благодарен ему. В Бейруте меня предупредили насчет отелей Дамаска: дескать, они кишмя кишат опасными экстремистами. Не могу сказать, что я безоговорочно в это поверил, но был тем не менее чрезвычайно доволен, что не придется, особенно в такое время, проверять это на собственном опыте.

В стороне от улицы под названием Прямая, среди перенаселенных узких улочек, мощенных булыжником, я нашел залитый солнцем внутренний дворик, который соответствовал данному мне описанию. Его огораживал двойной ряд деревьев в форме подковы, выложенный плитами пол был залит мыльной водой. Женщина, согнувшись, энергично терла его щеткой.

– Акоп? – произнес я.

Она жестом указала мне на лестницу в дальнем углу и пристально разглядывала меня, пока я на цыпочках проходил по уже вымытому ею участку пола. Она была явно недовольна, и град проклятий из Корана сопровождал мой подъем по лестнице.

Акоп был другом Ерванда, того художника из Бейрута, который стрелял в чаек. «Навести его, – упрашивал меня Ерванд, – посмотри, как он там. У него были некоторые трудности…»

Акоп явно питал чисто армянское пристрастие к темным комнатам. Единственное, что я вначале увидел, – это узкие косые полоски света, пробивающиеся сквозь жалюзи. Окно было распахнуто, и я уловил запах жаровен и услышал гул голосов, звон посуды. Акоп сидел на диване – оттуда плыл дым его сигареты, свивался в клубки, проплывая в полосках света, и исчезал в узких щелях жалюзи. У него оказался густой выразительный голос, на английском он говорил хорошо.

– Как там поживает Ерванд? Полагаю, война плохо отразилась на нем. Не знаю, почему он не уехал из Бейрута.

– Он радуется, что война кончилась.

Теперь я смог разглядеть Акопа более подробно. Плотного телосложения, в футболке и джинсах, босой. Вытянутые на диване ноги скрещивались в щиколотках. Движения его были неторопливы и продуманны, тонкие губы слегка подергивались, когда он говорил.

Акоп зажег потухшую сигарету.

– Какое-то время назад мне хотелось вернуться в Бейрут. Когда расхлебают эту кашу в Заливе, я вернусь. А теперь я снимаю эту комнату и чувствую себя в ней счастливым. – Он медленно потер ладонью лоб. Счастливым он не выглядел. – Я перечитывал некоторые места в «Книге скорбных песнопений» нашего Григора Нарекаци. Вам она нравится?

– Да… очень.

– Для меня Григор – великий мастер. Когда я читаю, мне слышится его голос. Вы понимаете, как он пишет, какая бездна отчаяния в его строках?! Когда он сравнивает себя с ослиным выродком или сломанным замком в двери, или то место, где он пишет, что не в силах описать своих прегрешений, даже изведя море чернил и все заросли тростника. Каждый раз, перечитывая, прихожу в безмерный восторг.

Акоп улыбнулся своим мыслям. Мало что роднило его с Григором Нарекаци. Оба вели свой род из горных мест, окружавших озеро Ван. Оба унаследовали армянскую склонность к сетованиям. Но Григор, родившийся в десятом веке, был глубоко верующим человеком, мистиком, посвятившим свою жизнь молитвам, и редко покидал стены монастыря. Акопу трудно было усидеть на одном месте. История его жизни в его собственном изложении – это история жизни водомерки, скользящей по поверхности Ближнего Востока и снимающей с него сливки. Она заставила меня понять, насколько неоднозначной стала диаспора. Пятнадцать лет провел он в безумной погоне за жизненными благами. На Ближнем Востоке едва ли найдется место, в котором он не побывал, и товары, которыми бы он не торговал. Он сметал любые препятствия на своем пути, все изведал и ничего ему не было внове.

Единственным местом, куда он не хотел ездить, была Турция. Когда-нибудь он туда поедет, но только не сейчас, ведь армян там не жалуют. Я попытался описать ему озеро Ван с его благородным синим светом и горами вокруг. Он вздохнул и покачал головой: это был иной мир, далекий от окружавшей его действительности.

Деду Акопа было семь лет, когда он бросил последний взгляд на озеро Ван. В его деревню пришли турецкие заптии и выгнали всех оттуда. Те, кого не застрелили на месте, вынуждены были уйти – спуститься с гор и отправиться в пустыню. Уходило двадцать пять семейств, а выжили только он и его двоюродный брат. Старик никогда не заговаривал о том, что же тогда происходило. Но незадолго до смерти он усадил юного Акопа у себя в ногах и тихим ровным голосом рассказал ему обо всем.

…Деревня была небольшой. У фонтана на площади поили лошадей, иногда вода из желоба вытекала на площадь. Перед тем как покинуть дома, жители деревни собрались у фонтана. Он запомнил, как молчаливы были взрослые и как кричали на них заптии. Он помнил, как насиловали его сестру, и женщину, которая свернула с дороги и побрела в пустыню, а за ней бежали охранники и кричали: «Вернись! Куда ты идешь?!» – а она отвечала им: «Я иду на похороны Бога». Он вспоминал, как мучила их жажда в жарких местах южной Анатолии, этапы двигались по старой дороге вдоль реки, но пить им не давали. Его брат плакал и умолял дать ему воды, тогда мать зачерпнула полную ладонь из следа, оставленного копытом осла. Через день мальчик умер. Не прошло и недели, как умерла мать.

Дед Акопа и его уцелевший двоюродный брат каким-то образом добрались до одного из сиротских приютов в Алеппо. Оттуда они переехали в Бейрут. Оба они женились почти в одно и то же время на девушках-сиротах родом из окрестностей озера Ван. Но бремя пережитого оказалось не по силам его брату. Когда его жена уже носила первенца, он повесился.

А отец Акопа постепенно сколотил свое дело в Бейруте, продавая в розницу одежду из Европы, и в свою очередь обзавелся единственным ребенком, сыном. Самого Акопа ожидала легкая жизнь. Он был одаренным ребенком, избалован отцом, который потакал его прихотям, и предоставлен всем соблазнам бейрутской жизни конца 1960-х. Обучаясь в американском университете, он втянулся в прибыльные, но сомнительного характера махинации бейрутских коммерсантов. Несколько лет он преуспевал, участвуя в контрабандной торговле предметами старины и подвергая себя риску. С началом войны это дело заглохло, но вскоре транзитом через разрушенную столицу пошли потоком товары другого рода: маковая соломка, оружие, гашиш из долины Бекаа.

Акоп увлекся и этим. Его дела закручивались на весьма высоком уровне – возможности казались неограниченными.

Но он начал делать ошибки и шесть месяцев промаялся в египетской тюрьме по обвинению в контрабанде валюты. Тогда-то он и начал употреблять наркотики.

Однажды ночью на севере Ирака в городе Мосул он оказался на плоской крыше жилого дома. Был душная ночь, и был он, дергающийся, с расширенными от многомесячного потребления кокаина зрачками. Он поднялся на парапет и увидел, что ночной горизонт окаймляют оранжевые сполохи. Остаток здравого смысла помог ему понять, что это горят факелы нефтяных скважин в пустыне. Но чем дольше он смотрел на них, тем они становились все больше, вот они приблизились, окружив его огненным кольцом так, что он не мог пошевелиться. Ему показалось, что он попал в ад. Вспомнилось вдруг все, что когда-то рассказал ему дед. Он увидел турецких заптиев, скачущих верхом вдоль колонны. Он чувствовал, как пересыхает в горле, и видел след ослиного копыта. Появилось ощущение, что ставший шершавым язык разбухает во рту, уже не помещаясь. Лицо его пылало от жара. Когда он опустил взгляд, то увидел, что его кожа покрывается лопающимися пузырями; тогда он сорвал с себя рубашку и побежал внутрь дома. Он выпил воды из бутылки, и у него начались другие галлюцинации: деревня близ озера Ван, его юная бабушка сидит на корточках в тени орехового дерева и плещется в льющейся из фонтана воде…

– Это было еще хуже, чем огонь, – рассказывал Акоп. – Тогда я понял, что значит быть армянином. Деревня, которую я увидел тогда, всегда стоит у меня перед глазами.

После всего, что произошло с ним, Акоп изменился, он стал истинным армянином. Он решил всерьез заняться музыкой и при этом поставил перед собой цель – уехать на жительство в Армению, в Советскую Армению. Он добился приема в Ереванскую консерваторию. Это произошло два года назад.

Он закурил следующую сигарету и загадочно посмотрел на меня.

– Позволь мне рассказать тебе об Армении. О Великой Армении! Когда я впервые приехал в Ереван, мне не верилось, что это свершилось. Армяне в армянской столице, под сенью Арарата. Я с головой погрузился в их жизнь – политические собрания, искусство… Я общался с композиторами и поэтами, прочитал много книг по армянской истории. Я даже начал писать оперу, взяв за основу эпизод из жизни двора Багратидов в Ани. Я стал «хорошим армянином». Прошло немного времени, и что-то изменилось.

Акоп находился в Армении, когда там началось сопротивление власти Москвы. Ереван охватила жажда перемен – интеллектуалы поняли, что хватка Кремля слабеет. Наконец они могут говорить во всеуслышание. Однако новое состояние общественной мысли обернулось своей мрачной изнанкой – либерализм на деле оказался анархией, национализм взяли на вооружение бандиты. Оружие попало не в те руки, и десятилетиями копившиеся горечь и разочарование выплескивались на поверхность весьма своеобразно.

Поздним октябрьским вечером, возвращаясь домой, Акоп шел по Еревану. Возле него остановилась машина, открылась задняя дверца. Вышли два армянина и быстро затолкали его в машину. Ему приставили к щеке дуло автомата Калашникова и отвезли в горы. Там его заставили встать на колени и очищать камни от тонкого слоя земли.

– Копай могилу!

В течение трех часов они всячески издевались над ним, угрожая пристрелить, на время оставляли его в покое – и снова принимались за старое. Перед самым рассветом они повезли его по направлению к Еревану и возле железнодорожной станции выбросили из машины.

– Я до сих пор не понимаю, что им было нужно. Они знали, что я приехал из-за границы. Я предлагал им доллары… Но дело было не в деньгах. Я пробыл в Ереване еще несколько месяцев, но после той ночи я стал все воспринимать по-другому. Если доберетесь до Армении, будьте там осторожны.

– Но вы по-прежнему «хороший армянин»? Впервые за время нашей встречи он улыбнулся:

– Понятия не имею. Но определенно, больше всего я – армянин.

Когда я вышел от Акопа, уже почти стемнело. Какое-то время я потерянно бродил по узким улочкам вокруг базара. Не в первый раз Армения приводила меня в растерянное, ошеломленное до онемения состояние. Меня преследовало видение – языки пламени и кружащиеся вокруг него, словно мотыльки, армяне; так же как и Акоп, они то притягивали меня к себе, то отталкивали. Вечер был на исходе, когда я добрался до ограды армянской школы. Я нажал на кнопку звонка, никто на него не откликнулся. Я кричал и бросал камешки в окно сторожа – никакого результата. Я был слишком измучен, разбит и доведен до отчаяния, мне не оставалось ничего другого, как, махнув рукой на все предупреждения, отправиться искать крова в отелях.

В двух отелях, увидев мой паспорт, мне отказали в номере. В третьей гостинице, поворчав, предоставили мне комнату. Я лежал на постели и бездумно следил взглядом за тараканами, бегавшими по стене. В моем измученном воображении они превращались в танковые соединения на просторах Иракской пустыни…

Весь в поту, я очнулся от сна, в котором палестинские партизаны ломились в дверь. Я стянул с себя рубашку и пришел в смятение, увидев на ярлыке у ворота буквы на иврите. Я покупал эту рубашку в секции готового платья для мужчин в универмаге, расположенном в западной части Иерусалима. Все тревоги и напряжение последних дней выплеснулись из меня. Опасаясь, чтобы меня не приняли за агента Моссада, я оторвал ярлык и рвал его до тех пор, пока он не превратился в бесформенные клочки ткани.

На следующее утро я сел в автобус, идущий до Алеппо, и передо мной распахнулись просторы Сирии. На пространстве между Дамаском, с его разновеликими нагромождениями, собранными в плотную кучу, и Алеппо линии горизонта сливаются с плоской равниной безликой пустыни. Ворота заперты, гомон базара и повседневная суета арабских городов остались за ними – и в мире вдруг стало тихо и спокойно. Мне вспомнилась тишина в Шададди два года назад, и мрачное молчание пещеры, и еще, до этого, – молчание холмов, окружавших равнину Харпута. Печать молчания лежала на массовом уничтожении армян – молчали турки, молчали армяне, молчала пустыня.

При мне по-прежнему была самодельная карта, которую мне подарили тогда в Алеппо. Только теперь она была дополнена множеством примечаний, и я собирался вернуться с ней в пустыню севернее Евфрата. Но вначале мне было необходимо остановиться на какое-то время в Алеппо: несколько дней – на подготовку, несколько дней – для встреч с теми, кто остался в живых. В связи с массовым отъездом армян из Бейрута община в Алеппо значительно увеличилась. Теперь численность проживающих там армян возросла почти до ста тысяч.

Если Алеппо можно было считать чем-то вроде армянского центра, то сердцем его являлся отель «Парон». У основания широкой, расходящейся на два марша лестницы дремала внушительного вида охотничья собака золотистой масти. Время от времени горничная или кто-то из обитателей отеля должны были, проходя, перешагивать через нее, но собака даже ухом не вела. Я направился к регистратуре, пройдясь по паркетному полу вестибюля, и, водрузив на стойку сумку, спросил Парона Мазлумяна («Парон» – это армянское «господин», восходящее к эпохе крестовых походов, когда армяне приметили, что всем знаменитым французским именам предшествует слово «барон». Мазлумян был владельцем отеля).

– Каждый вечер в четверть одиннадцатого он приходит разобраться с телексами.

Так что я написал ему записку, заказал номер и вышел в послеполуденный, залитый солнечной охрой город. Алеппо – более оживленный по сравнению с Дамаском город, более арабский и менее баасистский. Внешний край тротуаров заняли гуртовщики из пустыни в просторных одеждах из миткаля, внутренний – востроглазые торговцы, сидящие на корточках возле дешевых часов, зажигалок и разноцветных подставок с бесполезными вещицами из пластика. В тенистой глубине улицы расположились кинотеатры. Афиши завлекали обычным набором: полуобнаженными телами, бандитами, увешанными оружием, и грубыми стражами закона. На одной афише были изображения безжизненных тел повешенных, выглядевших словно тряпичные куклы, на другой манила розово-шифоновыми чарами Шехерезада, на третьей проносились монгольские орды. Я решился пойти на фильм «Город под названием „Ублюдок“ и заплатил пятнадцать сирийских фунтов за сидение в сломанном кресле.

Выдержал я первые десять минут, да и те ушли не на созерцание экранной кровавой бойни, а на падения со сломанного кресла. Несколько мальчишек боролись на полу. Остальные, сидевшие группами, беззаботно болтали; доносились то пронзительные голоса спорщиков, то выкрики одобрения, пока с экрана в зал несся грохот непрерывных автоматных и пулеметных очередей, на который собеседники не обращали никакого внимания. Все это было так знакомо.

За кинотеатром тянулся ряд мастерских под открытым небом, принадлежащих армянским механикам. Босоногий мальчик играл на булыжной мостовой, гоняясь за тракторной покрышкой. Одноцветность помещений перекликалась с монотонными звуками ударов по металлу, и казалось, вся улица была поглощена одним делом – как можно быстрее вернуть к жизни разбитые машины. Вытянувшиеся в ряд мастерские напоминали палаты полевого госпиталя. Я вспомнил, как издавна говорилось об армянах в Сирии, что без них и правительство рухнет – ведь Асад зависит от деятельности своей тайной полиции, а тайная полиция не может действовать без машин, а починить машину так, как это делают армяне, не может никто. Поблизости от того места, где устроились механики, находилась сводчатая галерея. В ней укрылись фотостудии, многие из которых также принадлежали армянам. Мне как раз нужно было сделать про запас новые фотографии паспортного формата для получения виз, необходимых для продолжения моих поисков, и я толкнулся в дверь фотостудии «Ереван», хозяина которой звали Геворг. В фотографии, как и в ремонте машин, армянские изгнанники исключительно талантливы. Карш из Оттавы, подаривший нам портрет седого и печального Хемингуэя и вырвавший изо рта Черчилля сигару специально, чтобы разозлить его для того знаменитого портрета, где он похож на быка, родился в армянской семье в Южной Турции. В Бейруте я побывал в студии Варужана Сетяна, который быстро перебрал, демонстрируя мне, собранные в папке портреты официальных лиц: лидеров Катара, Абу-Даби, Бахрейна (не была представлена только Иордания, потому что у короля Хуссейна был свой личный фотограф, армянин). У него в студии за последние годы побывали четыре ливанских президента (двое из них потом были предательски убиты). А сделанные им фотографии президента Асада были размножены и красовались в Сирии в кабинетах, на ветровых стеклах машин и почти на каждом углу.

Фотостудия Геворга была коммерческой. Он подержал мой подбородок в своей ладони и склонился за старомодным аппаратом, снимающим на пластину.

– Так, сэр. Очень хорошо… Не двигайтесь… Вы женаты?.. А хорошенькая подружка у вас есть?.. Очень… мило! – Вспышка озарила все ярко-белым светом – и дело было сделано.

Геворг начинал в пятнадцать лет лаборантом, проявляя пленки в темной комнате. И отец и мать его остались сиротами в таком раннем возрасте, что не помнили, как они попали сюда. У них был один ребенок и не было денег. Когда ему исполнилось шестнадцать, Геворг взял в долг у одного американца тридцать долларов на фотокамеру. Понятно, американец не рассчитывал получить назад свои деньги, у него и в мыслях такого не было. Но через пять месяцев Геворг неожиданно появился в отеле «Парон» и вернул американцу одолженную сумму полностью.

– Я привык работать в темноте фотолаборатории, иногда целыми вечерами, но стал болеть, потому что слишком много имел дело с химикалиями. – Теперь у Геворга есть собственная семья, члены которой способны поддерживать его. – Позвольте, я познакомлю вас!

Он созвал всех в студию.

– Вот. Это сын. Он занимается видеопрокатом по американской системе. Второй сын занимается видеопрокатом по европейской системе. Моя жена. Она снимает мусульманские свадьбы.

– Почему вы не снимаете свадьбы?

– Джентльмену-христианину нельзя появляться на мусульманской свадьбе.

– Почему?

– Его могут убить.

– А какими фотографиями занимаетесь вы?

– Фотопропагандой.

– Пропаганда? Для кого?

– Для всех: для правительственных служащих, для семейных людей. Я лично работаю для слепых.

– Для слепых людей?

– Да. Им нравятся фотографии мест поклонения. Я делаю фотографии мечетей и святых мест.

– Но они не могут видеть ваши фотографии.

– Конечно нет… они же слепые.

***

Я вернулся в отель «Парон» к четверти одиннадцатого и нашел Григора Мазлумяна в его кабинете за чтением полученных за день телексов. Поскольку гостиничное бюро по обслуживанию туристов зачахло, телексный аппарат оказался в полном распоряжении армян Алеппо. Стала доступной Советская Армения, и левантийская диаспора снова начала учиться сочетать два своих основных жизненных стимула – бизнес и родину.

Комната была с высоким потолком, в одном из углов стоял телексный аппарат, а на облупившихся стенах была развешана современная армянская иконография. Снежная вершина Арарата парила над головой Григора, на противоположной стене монумент в память жертв геноцида раскинул свои тяжелые пилоны над Вечным Огнем; над серым обшарпанным шкафом для хранения документов висела карта, на которой были обозначены границы старой Армении, перекрывавшие восточную часть Турции.

Григор нырнул в шкаф и порылся там. Он вынырнул оттуда с бутылкой армянского коньяка.

– Вы случайно не знаете немецкого? – спросил он, разливая коньяк в два пластмассовых стаканчика.

– Нет.

– Жаль. Шеф полиции дал моему сыну вот это письмо, которое ему прислали. Просил его разобраться, что в нем написано. Я немножко знаю немецкий, но письмо разобрать не могу. То ли про любовь, то ли…

Он тряс головой и бормотал что-то невнятное, пока искал место, куда положить письмо. В нем было стариковское обаяние, только вот речь и все его движения были уж слишком медленными и вялыми. Он был слеп на один глаз, вторым тоже видел неважно.

Свет раздражал его глаза, и надо лбом он носил козырек, вырезанный из старой коробки из-под стирального порошка: «ОМО – великолепная стирка, ОМО стирает до блеска».

Через несколько минут он закрыл учетную книгу, снял козырек, взял в руки стаканчик с коньяком и приступил к рассказу.

История отеля «Парон», как и большинство армянских историй, берет свое начало в Анатолии в последнее десятилетие девятнадцатого века. Это было тогда, когда бабушка Григора покинула Харпут, чтобы совершить паломничество в Иерусалим. В Алеппо она остановилась в караван-сарае, где основными постояльцами были торговцы из пустыни и их животные. Отеля в городе не было. Поэтому она купила небольшой дом возле восточного базара. Она была истинной армянкой и потому назвала его «Отель „Арарат“.

Ее сын перестроил дом с помощью архитектора-армянина из Парижа. С тех пор он почти не претерпел изменений. Все тот же паркетный пол, темного цвета панели и того же цвета двойная лестница; указатели на лестничных площадках все те же, от фирмы «Лондон—Багдад. Симплон экспресс» (семь дней: безопасно – быстро – экономно); единственное, чего в отеле не сохранилось от прошлого, это несколько азиатских ландышей, когда-то тянувших свои томные плети через весь вестибюль.

Во время Первой мировой войны отель был занят турками. «Какое шампанское вы подадите на вашу Пасху?» – спросил Абдулахад Нури-бей, печально известный своей жестокостью член Комитета по депортациям. «Пасха, – ответил Арменак Мазлумян, – начнется в день вашего ухода».

Когда они получили известие, что их выселяют, семье удалось избежать долины Бекаа с помощью матриарха семьи, бабушки Григора, заявившей, что восемьдесят детей, которых она привезла с собой, все, как один, приходятся ей родней. Отель перешел в их собственность после войны, когда Сирия оказалась под французским мандатом. 20-е и 30-е годы были упоительными, отель процветал. Алеппо входил, как исключительная экзотика, в число городов Большого Тура, а отель «Парон» был единственным местом, где могли останавливаться туристы. У Григора был свой биплан, и он мог позволить себе поднимать избранных над пустыней, чтобы показать им развалины столпа Святого Симеона. В отеле «Парон» останавливались Эми Джонсон, Диана Купер. В одной из комнат отеля Агата Кристи писала свой знаменитый детектив «Убийство в „Восточном экспрессе“; здесь останавливалась Королевская конная гвардия, и гвардейцы были объектом насмешек из-за того, что ходили по лестницам на цыпочках. В читальном зале можно было видеть обрамленную рамкой копию неоплаченного счета Т.Э. Лоуренса. Хотя теперь в Сирию приезжали немногие, но по-прежнему часть из них останавливалась у „Парона“.

Старый разжиревший Лабрадор протиснулся в дверь.

– А, Паша, – нежно заворчал Парон.

– Паша? Как турецкий правитель? – спросил я озадаченно. Но он засмеялся:

– Нет, никакой не паша! Порция… Шекспир… «Венецианский купец».

На следующий день Парон пригласил меня на ланч. «Так, что-нибудь простенькое» состояло из пяти блюд и растянулось почти до ночи. Наш стол на семерых был единственный сервированный стол в большой, отделанной панелями столовой отеля; официант, курд по национальности, был очень предупредителен, наливая каждому за столом из зеленого ковша, и суетился вокруг нас в безумно приподнятом настроении. Он только что узнал из радиопрограммы Монте-Карло, что курды сбили три боевых вертолета Саддама.

Григор сидел во главе стола, а по обе стороны от него – три толстые армянки, приехавшие на неделю в отпуск из Еревана. В своих длинных кожаных пальто, с крашеными волосами, они выглядели типично по-советски и за все время не произнесли ни слова. Настроение у меня несколько испортилось при мысли, что Армения – конечная цель моего путешествия – может на деле оказаться более советской, чем армянской. Но у миссис Мазлумян, урожденной англичанки, имелось другое мнение о советской Армении.

– Иногда мне кажется, что я люблю ее больше моего мужа.

– Неужели?

– Да, они такие веселые. Я-то думала, страна окажется серой, унылой, ну, знаете, русской. Но когда я туда приехала, то увидела, что там веселее, чем в Алеппо.

– Ваши слова для меня неожиданность.

– А какой прекрасный город Эчмиадзин! Голову даю на отсечение: каждый, кто поедет туда, вернется истинным христианином.

За столом напротив меня сидел американский журналист.

– Мы очень недовольны журналистами, – с вызовом произнесла миссис Мазлумян. – Они бывали здесь раньше и писали какую-то жуткую чушь.

Американец промямлил что-то вроде извинения, но ему стало немного не по себе. Он был евреем, а евреев в Сирии, вне стен отеля «Парон», не очень жалуют.

– Откуда вы? – спросил я.

– Из Бонна.

У Григора, сидящего в окружении молчаливых женщин на другом конце стола, загорелись глаза.

– Бонн! Стало быть, вы знаете немецкий. Письмо! Где письмо?

Официант поспешил, даже чересчур охотно, на поиски письма в телексной.

– Да, какой-то необычный немецкий, – сказал журналист. – Из Словении, я думаю. Девушка… она полюбила сирийского полицейского. «Я не могу жить без этого человека!» Она не проживет и минуты, если не найдет своего полицейского.

– Бедная девочка! – сказала Сэлли Мазлумян, которая когда-то потеряла свое сердце в Алеппо.

Она появилась в 1947 году – медицинская сестра из Англии. Григор был очарован ею; они встречались на балконе отеля под сенью миндального дерева; прошло немного времени, и они поженились. С тех пор она постоянно живет в отеле.

Однако ее знакомство с Алеппо и живущими в нем армянами произошло гораздо раньше. В период между двумя мировыми войнами, когда она была еще девочкой и жила в Англии, Сэлли привыкла наблюдать с непонятной ей самой опаской, как к магазину ее родителей у обочины дороги в Йоркшире приближается седая, но тонкая и гибкая, как девушка, женщина. Она обычно предлагала купить у нее необычные вещи из других стран. Они прозвали ее Франциска-Пилигрим, но Сэлли чудилось в ней, непонятно почему, что-то призрачное и холодное. Даже разноцветные яркие плетеные дорожки, которые приносила с собой Франциска-Пилигрим, тускнели, когда Сэлли думала о той, что принесла их. У Франциски-Пилигрим была сестра, известная под заурядной фамилией мисс Роберте. Обе они приехали из маленького поселка в среднем Уэльсе. Девушки отличались набожностью и серьезным отношением к жизни; когда они получили в наследство десять тысяч фунтов стерлингов, то решили посвятить свою жизнь армянским сиротам, живущим в Сирии.

Франциска-Пилигрим осталась в Британии и обходила загородные виллы, стучась во все двери, а мисс Роберте поехала в Алеппо, чтобы там получать собранные ее сестрой деньги. Она поселилась вместе с сиротами, спала на влажном матрасе и даже в самые холодные дни зимы носила хлопчатобумажную одежду. Однажды мисс Роберте узнала от Франциски-Пилигрим, что в Англии готовятся отпраздновать годовщину своей свадьбы король Георг V и королева Мария. Мисс Роберте тотчас усадила своих сирот за работу – вышивать скатерть, предназначенную специально для этого случая. Она сама продумала рисунок для нее и набора соответствующих салфеток.

Когда работа была закончена, все упаковали, и мисс Роберте отнесла подарок мистеру Парру, британскому консулу в Алеппо. Сиротам она сказала, что скоро король и королева Англии будут есть за столом, покрытым их скатертью, и утирать свои королевские уста этими салфетками! Но мистер Парр получил от министерства иностранных дел лаконичный указ: дворец не может принять подарки, если они не вручаются лично. «Нельзя ли сделать исключение? Эти армянские дети живут так бедно, столько страданий вынесли они от турок…» – «Никаких исключений», – ответило иностранное ведомство. Григор вспоминал, в каком отчаянном состоянии мистер Парр сидел в баре отеля. Они сошлись во мнении, что у него есть только один выход. Мистер Парр направил официальное письмо от консульства. Он благодарил мисс Роберте и ее подопечных армянских детей за изумительную скатерть и салфетки. Письмо он подписал от имени его высочества короля Георга V. А от себя лично мистер Парр приложил чек на двадцать пять фунтов.

Вскоре после этого события старшая миссис Мазлумян, мать Григора, подарила мисс Роберте пальто на зиму. Она не могла больше смотреть на нищенское одеяние мисс Роберте. Мисс Роберте была ей очень благодарна. На следующий день в пальто были укутаны несколько маленьких армян: незадолго до Второй мировой войны зима выдалась особенно холодная. Сироты к тому времени уже подросли, но мисс Роберте продолжала свою деятельность и по-прежнему носила хлопчатобумажную одежду. Во время сезона затяжных холодных ветров из пустыни мисс Роберте заболела воспалением легких и скончалась.

В Англию на имя Франциски-Пилигрим пришло печальное известие. Она внезапно почувствовала себя осиротевшей. Тогда она собрала письма своей сестры и понесла их в семью, которая раньше была к ней очень добра. Но их не оказалось дома, никого, кроме маленькой дочери. Сэлли с неохотой открыла дверь и впустила в дом Франциску-Пилигрим. Она села и стала слушать письма, которые та читала ей, видела, что эта женщина готова расплакаться, и вдруг почувствовала, как ее былая антипатия к ней исчезает. Она узнала о пустыне и пыльном городе Алеппо, о шумных базарах, о надеждах и процветании отеля «Парон», не подозревая в тот момент, что со временем то далекое место станет ее домом.

Следующий день был баасистским праздником. В этот день четверть века тому назад сирийские баасисты отделились от иракских.

– Мне только хотелось, чтобы они чуть больше подумали над тем, как это звучит по-английски, – сказала мисс Малумян за ланчем. – «День исправления» звучит… ну, так нескладно.

У меня хватило времени только на первое и половину второго блюда – я уезжал в пустыню и торопился на поезд до города Ракка.

Официант-курд провожал меня.

– Ну, – спросил я, как только он открыл дверь, – когда же курды возьмут Мосул?

Он наклонился ко мне и широко улыбнулся:

– Через два, может, через три дня. И тогда Саддаму конец!