Книга одиннадцатая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Книга одиннадцатая

Все воюющие народы желали мира, но государи их были против него. Один Фридрих горячо ждал примирения, не желая, однако, чем-либо для этого жертвовать. В это время Мария-Терезия не удовлетворилась бы даже возвращением всей Силезии, если бы главное ее намерение – низвести короля прусского до степени незначительного князя – не было бы достигнуто. Елизавета удовлетворила свою жажду мести и охотно согласилась бы кончить войну, всю тяжесть которой она начинала чувствовать; но, считая королевство Пруссию русской провинцией, на добровольную уступку которой нельзя было рассчитывать, она могла удержаться в ней лишь с помощью продления войны. Стокгольмский двор и весь шведский народ всегда ненавидели прусского короля, к тому же управление государством все еще находилось в руках государственных советников, слепо повиновавшихся приказам версальского двора. Правда, французский народ больше всех жаждал окончания войны, отнимавшей у него деньги и людей, открытой во вред интересам государства для удовлетворения личных целей министров и королевской любимицы и яростно продолжаемой теперь неизвестно для чего; война эта покрыла французское оружие таким стыдом, которого не помнят несколько столетий, и, кроме того, даже при самом счастливом исходе, от нее нельзя было ждать никаких национальных выгод.

Людовик XV, занятый лишь удовольствиями, мало заботился о счастье и бедствиях своего народа. Кормило государственного правления находилось теперь в руках Шуазеля. Министр этот владел неисчерпаемым запасом политических уловок и заключил соглашение с Австрией; он любил войну и ненавидел прусского короля. Ненависть его стала безграничной после прочтения одного поэтического письма, которое Фридрих написал Вольтеру и которое тот, страшась Бастилии, отослал министру. Шуазель, изображенный весьма презрительно в этом послании, не предназначавшемся для гласности, забылся до того, что ответил тем же, заимствуя тон от парижских памфлетистов. С тех пор неудержимо возрастали в нем ненависть и жажда мести. Теперешнее его предначертание было очень сложно. Он хотел употребить все средства, чтобы склонить к войне Испанию, с которой заключил знаменитый Бурбонский союз; затем переговорами усыпить Англию среди ее побед и тем выгадать время для восстановления французского флота. Затем он решил высадить в Великобритании армию на 6000 плоскодонных судов, чтобы придать иной оборот неудачной до сих пор для Франции американской войне. Итак, граф Бусси был отправлен в Лондон, чтобы предложить английскому двору перемирие; на это согласия не последовало, хотя лорд Стэнли, в качестве английского посланника, был тоже отправлен во Францию. Оба получили свободный пропуск для своих путешествий, которые ни к чему не привели, так как французские переговоры были простой политической уловкой. Мария-Терезия тоже надеялась выгадать что-нибудь подобным приемом; она сама высказалась в пользу мира и предоставила Аугсбург для конгресса, который, впрочем, все откладывался, так как Фридрих не хотел допустить к нему ни одного императорского посла.

Мадридский двор, следуя тайному союзу с Францией, пытался уговорить англичан принять его посредничество. Когда же оно было отвергнуто, то испанский посол в Англии произнес по адресу великого Питта несколько угроз, на которые тот дал свой знаменитый ответ: «Вы уже знаете мое решение; я не отступлю от него до тех пор, пока лондонский Тауэр не будет взят вооруженными силами». Так как во время мирных попыток восстановление столь жестоко разоренного курфюршества Саксонии было всегда главным условием союзных держав, то Фридрих счел нужным решить этот вопрос при помощи странного предложения. Лучшим средством для этого показался ему обмен земель; он хотел обменять королевство Пруссию и свои вестфальские области на Саксонию, причем род Августа должен был сохранить королевский титул, как формальное наследство. Фридрих же взамен этого хотел принять титул Венденского короля. Доходы с обоих предложенных для обмена государств были совершенно одинаковы; при этом соседство Польши обещало для новой монархии самое желательное влияние для удержания этой короны. Но предложение это было тотчас же взято обратно, так как Август счел это за оскорбление и ни под каким видом не хотел отказаться от своей любимой страны. Не случись перемен в России на следующий год, проект этот удалось бы осуществить. Тогда победитель предписал бы законы, которые волей-неволей пришлось бы принять, и Саксония осталась бы в руках завоевателя[263].

Тогда враги Фридриха далеки еще были от мысли, что ожидания их будут обмануты, так как воинственный дух продолжал воодушевлять все дворы, а тут еще Испания обещала свою помощь великому союзу. Таким образом, как в Вене, так и в Версале, Петербурге, Варшаве и Стокгольме появились новые лучи надежды и исчезли последние следы мирных переговоров.

Между тем Фридрих понес потерю, равнявшуюся целой провинции: в октябре 1760 года умер Георг II, английский король. С его кончиной прекратилось и королевское усердие к энергичному продолжению войны в Германии, или, по выражению Питта, к завоеванию Америки в Германии. Вся английская нация, когда-то недовольная войной на континенте, теперь убедилась в ее необходимости и единодушно желала ее продолжения. Питт, управлявший Нижней Палатой, хотя и был еще во главе правления, но со вступлением на трон нового короля[264] не пользовался более прежней властью в кабинете. Ему пришлось делить ее с лордом Бьютом, любимцем нового короля. Министр, лишенный всяких административных способностей, имел лишь дар сделаться необходимым своему монарху и низвергнуть большую цветущую монархию с ее высокого положения своими безумными мерами. Это была как раз эпоха падения британского могущества, достигшего высшей степени в 1761 году. Бьют, чувствовавший всю свою несостоятельность стать во главе правления, но желавший непременно властвовать, полагал, что мир не представит для него таких трудностей, как война; кроме того, он составил планы расширения королевской власти, которых нельзя было осуществить в военное время. Итак, он желал мира. Но так как остальные министры, парламент и весь народ были противоположного мнения, то ему еще не приходилось заявить об этом гласно. Но он тайно работал над осуществлением своей цели, и последствия этого сказались вскоре. Договор с Пруссией не был возобновлен, и Фридрих не получил субсидий, хотя Георг III в своей парламентской речи[264a] торжественно обещал исполнить обязательства свои относительно союзников. Обещание это вызвало всеобщую радость, которую даже парламент выразил в своем адресе к королю, заключавшем столь почетные для Фридриха слова, произнесенные сенатом иностранной державы: «Мы не можем достаточно выразить своего восхищения по поводу непоколебимой стойкости прусского короля, нашего союзника, и неистощимых средств его гения. – От всего сердца и безотлагательно изъявляем свое согласие на выдачу ему вспомогательных сумм». Но Бьют не хотел и слышать об этом. Сначала прибегли ко всевозможным отговоркам и наконец прямо отказались от выплаты субсидий, так как министр этот, наряду с самыми низкими людьми своей нации, ценил людей лишь по денежной их стоимости и этим хотел заставить Фридриха подписать условия мира по его усмотрению.

Во время войны, особенно же во время зимних постоев, Фридрих не забывал наук и искусств. Он им посвящал часть своего времени. Музы сопровождали его и в лагере, куда они весьма редко являлись со времен римлян. Полковник Квинт Ицилий пользовался всякий день обществом короля. Этот ученый офицер, настоящее имя которого было Гишар, имел необыкновенные познания в области древней и новой литературы; особенно же изучил он тактику греков и римлян, превосходно объяснив ее в своих сочинениях. Это обстоятельство побудило Фридриха назвать его именем некоего римского центуриона, которое так и осталось за ним на всю жизнь. Так как король после битвы при Торгау первый раз проводил зиму в Лейпциге, то Квинт убедил его побеседовать с профессорами тамошнего университета. Фридрих был безгранично предубежден против немецких ученых; он ни одного из них не удостоил своим знакомством и не читал книг на родном языке, полагая, что немецкая литература 1760 года находится в том же состоянии, как и в 1730 году, когда королевский юноша был истязаем учеными педантами и когда придворный шут Гундлинг был президентом немецкой академии наук в Берлине. Между тем как раз во время этих кровавых сцен, в эти дни разорения и невыразимых бедствий, вставала для презираемой Фридрихом немецкой литературы чудная заря, возвещавшая самый прекрасный день.

Уже давно немцы приписывали себе славу быть самым ученым народом мира. Они глубоко изучали науки, языки всех тех народов, наставниками которых сделались сами, благодаря своему неутомимому изучению стольких отраслей человеческих знаний. Но при всех своих качествах ученые эти были педанты. Ученость вытесняла их гений, и как раз те люди, которые духовно гораздо больше жили в Афинах и Риме, чем в Германии, совершенно незнакомы были с принципами вкуса. При том немецкий язык не был еще обработан. Только тогда, когда бессмертные поэты оживили его божественной искрой гения, проявили его во всех формах и настроили лиру свою на все тоны, когда его стали развивать, – только тогда узнали его красоту, богатство и силу. И вот в области науки совершились те гигантские успехи, о которых еще теперь иноземные народы не могут судить из-за недостаточного знания языков. Великая эпоха эта как раз совпала со временем этой необыкновенной войны, когда развилось так много иных духовных деятелей, обнаружившихся удивительными действиями.

Никогда духовный переворот народа не был быстрее и чудеснее; никогда еще величие человеческого духа не проявлялось столь разнообразно, как теперь. Пока немецкие полководцы, Фридрих и Фердинанд, под громом орудий давали страшные наставления народам земли, немец Винкельман так же мужественно, как удачно вступил в лабиринт древности, чтобы привести в порядок хаос древнего искусства, немец Эйлер определял течение планет, а немец Менгс становился Рафаэлем восемнадцатого столетия[264b]. Художники-пластики размножились в Германии и проявили свое искусство на камне, медалях и меди. Таким образом, немецкие музы вызвали искусства среди кровавых битв и вплели лиру поэта, кисть живописца, резец гравера и долото скульптора в новопосаженные лавры.

Этот духовный переворот распространился на все. Именно в то время, когда совершенствовалось военное искусство, благоразумные немецкие теологи оставили свои непонятные догматы и стали преподавать чистую мораль. Немецкая критика была до сих пор в состоянии детства, теперь настало для нее время вступить на великое поприще. Юристы изменили свой варварский язык и ввели философию в храм Фемиды. Доктора перестали обнаруживать при больных свою греческую ученость и стали понятно говорить и писать. Немецкие естествоиспытатели, хотя никто из них не был таким живописцем природы, как Бюффон[265], все же продолжали больше чем когда-либо наставлять в естественных науках даже самые умные народы Европы, французов и англичан, производя новые открытия, неутомимые изыскания и совершенствуя искусство речи. И математики воспользовались новым богатством языка, обнаружив в своих сочинениях неслыханную до тех пор доступность.

Но больше всех отличались поэты. Уже прозвучали песни Галлера, Гагедорна, Бодмера, Утца и Геллерта[266], прошедшие незаметно среди еще необразованного народа. Настало лучшее время, когда столько событий и страстей побудило даже самых сонных людей всех слоев германского общества если не к деятельности, то к проявлению своих чувств, и тогда-то выступили Виланд, Клопшток и Лессинг[267]. Эти три мужа были избраны судьбой, чтобы обеспечить национальную славу германского гения у современников, но еще больше у позднейшего потомства и встать наряду с величайшими гениями других народов. Эти великаны шли в то время, еще юношами, медленными, но верными шагами к храму бессмертия. Виланд начинал очаровывать людей своей божественной поэзией. Поучая и наслаждая на каждом шагу, он шел по своему лабиринту, то воспевая симпатические ощущения, то облекая свою философию в самые прелестные образы, перенося читателей то на Олимп, то в Грецию, то во времена рыцарства, изображая то действительность, то идеальный мир; то пленял он своей прозой, то стихами, притом с таким искусством, что, по словам французского поэта Дората, можно было подумать, что сами Грации диктовали все это, а Виланд только записывал. Клопшток выступил тогда же со своей Мессиадой, поставившей его наряду с величайшими поэтами всех времен, а Лессинг начинал развивать свой гений, проявившийся везде, во всех отраслях знаний. Клейст неподражаемо воспевал прекрасную природу, Глейм становился германским Тиртеем и Анакреоном, Рамлер – Горацием, а Гесснер – Феокритом[268]. Еще не было философов и историков, лишенных педантизма, но уже вполне можно было рассчитывать на их скорое появление, так как эти поэты должны были что-нибудь создать, воодушевление их должно было согревать, искусство их – повлиять на дух и вкус общества, а могущество их гения – подействовать даже на бесчувственных людей.

Фридрих игнорировал это блестящее начало славной литературной эпохи из предрассудка, которого даже его беспристрастным ученым друзьям не удалось победить. Между прочими в это время при короле находились два защитника новейшей немецкой литературы, два ученых иностранца: английский посол Митчел, его военный товарищ, и французский маркиз д’Аржан, друг Фридриха. Оба они старались обратить внимание короля на полет германского гения, за которым он не следил. Но так как монарх терпеть не мог немецких букв, то представления этих прекрасных мужей остались безполезными. Готшед[269], имевший еще тогда много сторонников, считавших его необыкновенным человеком, менее всех мог уничтожить эти предрассудки, когда удостоился беседы с коронованным поэтом. Его ложно приобретенная слава при ограниченных способностях, полное отсутствие ума и вкуса скорее усилили предвзятое невыгодное мнение короля и определили его суждение по этому вопросу на всю остальную жизнь. Наконец Фридрих, по совету Квинта Ицилия, призвал к себе профессора Геллерта[270]. Основательные познания этого ученого, его вкус и поведение повергли короля в удивление, и похвалы его поистине пристыдили скромного Геллерта[271*]; даже откровенность ученого, упрекавшего монарха в его слишком большом пристрастии к французам и в пренебрежении немецкой литературой, понравилась ему. Но дело кончилось лишь одним свиданием, несмотря на приглашение Фридриха к частым посещениям.

Столь неожиданное прекращение английских субсидий немало, должно быть, способствовало тому, что Фридрих в последующей кампании решил действовать лишь оборонительно. Австрийцы, не привыкшие к этому, полагали, что эта осторожность не что иное, как военная хитрость, с целью более успешного исполнения какого-нибудь большого замысла, и потому со своей стороны тоже воздержались от наступательных действий и лишь наблюдали за его движениями. Силезия все еще была главной целью австрийцев и русских; ввиду этого Фридрих направился туда весной этого года, оставив в Саксонии принца Генриха с армией. Здесь же остался и Даун со своей главной армией, предоставив Лаудону попытать счастья с королем. Полководец этот, ставший главным заведующим полевыми магазинами и который до сих пор командовал лишь второстепенными корпусами, впервые стал теперь во главе большой армии и с нею проник в Силезию; руководясь особыми приказами своего двора, он теперь тщательно избегал битвы, вопреки своему обыкновению. Два месяца стоял он в укрепленном лагере при Браунау, и горные духи покровительствовали тут австрийцам, как некогда под начальством Дауна. Наконец он выступил, так как в основании этого военного плана должно было быть его соединение с главной русской армией. Генерал Гольц стоял с армией в 12 000 человек у Глогау, чтобы наблюдать за русскими. Король прислал ему еще подкрепление из 9000 человек с приказанием по очереди атаковать все русские корпуса, двигавшиеся поодиночке[272]. Но вскоре Гольц умер; начальство принял Цитен, проникший в Польшу; но ему пришлось отказаться от дальнейших попыток из-за быстрого соединения всех русских корпусов, которые вторглись в Силезию и старались соединиться с Лаудоном, стоявшим по ту сторону Одера. Но королю удалось предупредить их, благодаря необыкновенно быстрым, почти невероятным маршам; 4 августа прусская армия, вместе со всеми корпусами, находившимися в Силезии, имея при себе, кроме обыкновенной артиллерии, 130 тяжелых орудий, прошла шесть с половиной миль от Опперсдорфа за Нейсой до Пуатмансдорфа; на следующий день она прошла до Штрелы 2? мили, а 6 августа – снова 6? мили до Канта. Благодаря таким усиленным передвижениям армии, Фридрих долго мешал переправе русских через Одер; последние блуждали в нерешительности кругом и бесцельно обстреливали Бреславль из семи батарей. Поэтому соединения неприятельских армий не произошло, согласно плану, в июле, а только 12 августа, при Штригау, удовлетворив наконец желаниям союзников, стремившимся к тому уже 4 года.

Из-за того что у русских тотчас же обнаружился недостаток провианта, 4 дня спустя Лаудон выслал им в Ящер 400 000 порций хлеба. За несколько недель до этого в русскую главную квартиру прибыли две фуры с памятными медалями, изображавшими Кунерсдорфскую битву, которые были розданы солдатам.

Главнокомандующим русской армии был теперь фельдмаршал Бутурлин; войско его состояло из 60 000 с лишним человек, а австрийское – из 72 000. Фридрих же имел всего 50 000 солдат; с ними он расположился лагерем у Бунцельвица, близ Швейдница, прикрыв собой эту крепость. Неприятельские армии охватили его здесь, расположившись полукругом, так что армия короля была свободна лишь со стороны тыла. Политическое и военное положение Фридриха часто становилось весьма критическим в этой войне, но никогда не было так безвыходно. Битва, являвшаяся обыкновенно для него лучшим средством, была немыслима ввиду такого превосходства неприятельских сил. Даже труднодопустимая при подобных обстоятельствах победа могла быть куплена лишь ценой дорогих жертв и весьма мало принесла бы пользы по причине многочисленности неприятельской армии; поражение же сопровождалось бы для короля самыми ужасными последствиями. Но в прусских армиях недостаток сил часто заменял Цезарь и его удачи. Фридрих первый раз в жизни решил тщательно избегать битвы. В его главной армии, составлявшей цвет его военных сил, особенно когда он командовал ею, никогда не было и речи об укреплениях. В его лагерях довольствовались, согласно военным обычаям, лишь земляными насыпями на полевых пехотных караулах и устройством батарей для тяжелых орудий. Теперь же велено было укрепить весь лагерь. Но и это действие Фридриха носило печать необыкновенного и было приведено в исполнение таким способом и с такой быстротой, что является беспримерным в новейшей военной истории.

Середина лагеря находилась на расстоянии полумили от Швейдница. Все пространство, занимаемое пехотой, превращено было в цепь непрерывных линий. Тут были окопы со рвами в 16 футов глубины и столько же ширины, соединенные вместе 24 большими батареями; перед линиями были вбиты частоколы, построены наклонные палисады, а перед ними вырыты еще волчьи ямы в 6 футов глубиной. Но оставлены были все же промежутки, через которые конница и даже пехота могли бы пройти, чтобы в случае необходимости атаковать неприятеля с тыла и с флангов. Некоторые места лагеря были прикрыты частью болотами, частью рекой Штригау, частью Ноненбуш-лесом, где пруссаки под прикрытием егерей проделали засеки. Села: Бунцельвиц, Яуэрник, Цешен и Петервиц были сильно укреплены. Четыре укрепленных холма внутри лагеря представляли словно бы 4 бастиона, а так называемая Вюрбенская гора на левом крыле походила на цитадель. Ничего, кроме батарей, не было видно. Каждая из них была снабжена, кроме того, фугасами, т. е. минами, или ямами, наполненными порохом, ядрами и гранатами, вырытыми недалеко от батарей, которые с помощью проведенных туда труб могли быть взорваны в любую минуту. Король взял, кроме того, из Швейдница тяжелые орудия для подкрепления батарей, имевших всего 460 штук орудий и 182 мины; все это находилось на холмах, куда доступ от природы был затруднителен, благодаря ручьям и болотистым лугам. Таков был Бунцельвицский лагерь, походивший на крепость; знатоки считали его образцовым ввиду удачного соединения принципов тактики с принципами искусства лагерных укреплений. Он представлял для атакующего неприятеля непреодолимые препятствия: тот не мог ожидать никакой пользы от своих орудий ввиду высокой позиции прусского лагеря; а ружья были совершенно бессильны перед такими частоколами и окопами. Точно так же мало помощи обещала кавалерия, которой при всех движениях пришлось бы находиться под огнем неприятельских орудий. Если характер укреплений был удивителен, то быстрота этих работ была не менее удивительной. Этот огромный, разнообразный труд был делом трех дней и трех ночей. Одна половина армии работала, пока другая отдыхала, и так продолжалось непрерывно днем и ночью, пока все не было готово. Там, где кончались укрепления у левого крыла, стояло на большой равнине 90 эскадронов прусской конницы, ожидая с нетерпением возможности удачно применить в таком выгодном месте преподанные им Зейдлицем искусные кавалерийские маневры.

Лаудон получил от своей монархини полномочие дать сражение или избежать его. Он желал первого; и он, и русский главнокомандующий вначале решили атаковать короля. Но надо было составить план действий, а из-за противоречивых мнений, различных политических и военных принципов австрийцев и русских, различных военных приемов, многих сомнений и разнообразных потребностей, он не мог быть готов в один день. Фридрих воспользовался этим столь драгоценным для него временем, и, когда улажены были все несогласия врагов, когда все было уже приведено в порядок и полководцы решились на атаку, они увидели перед собой вместо прусского лагеря цепь укреплений, точно по волшебству выросших из земли. Чтобы атаковать их, или, вернее, штурмовать, надо было составить новый план действий, обнаруживавший постоянно новые трудности. Наконец в большом военном совете, состоявшемся в русском лагере в присутствии Лаудона, Бутурлин категорически заявил, что не хочет пускаться на риск со своей армией; в случае же битвы между прусскими и австрийскими войсками он вышлет один корпус своих войск для подкрепления. Действительно, атака этого прусского лагеря была весьма рискованным делом; только с помощью потоков крови можно было проникнуть вовнутрь этой полевой крепости. Самые отважные воины всех армий робели перед таким предприятием, которое по своему значению превосходило все дела этой войны и представило бы самую ужасную битву настоящего столетия.

Но эта рискованная попытка была все же величайшим желанием Лаудона, тем более что, несмотря на сильные потери, победа стала бы решающим событием во всей войне, а в самом неудачном случае отступление русских и австрийцев было обеспечено благодаря их позициям. И он продолжал убеждать русских вождей в несомненности удачного исхода атаки; но последние, и без того уже питающие к нему чувство зависти, как к истинному победителю при Кунерсдорфе, не хотели с этим соглашаться и не отступали от того мнения, что не надо рисковать. Необходимость привела к его решению взять на себя главный удар. Лаудон не хотел довольствоваться самой легкой частью дела в этой кровавой битве, ценою которой его государыня должна была приобрести Силезию; таким великодушным выбором более трудной задачи он надеялся скорее исторгнуть согласие русских, которые постоянно жаловались на обременение их войск самой трудной работой. Но план этот тоже не понравился русским, которым пришлось бы тогда играть второстепенную роль, а полководцу их, графу Бутурлину, уступить первенство Лаудону, стоявшему ниже его чином[273]; кроме того, в случае удачи его сочли бы лишь помощником победы австрийцев, а при неблагоприятном исходе – может быть, даже единственным виновником поражения.

Между тем Фридрих ежечасно ожидал битвы. Днем, когда можно было видеть все движения в неприятельских лагерях, солдаты его должны были отдыхать, но лишь только наступали сумерки, палатки снимались, весь багаж армии отсылался под Швейдницские батареи, и все полки, вооружившись, становились за своими укреплениями. Вся пехота, конница и артиллерия стояли в боевом порядке все ночи напролет. Король находился обыкновенно при одной из главных батарей, где была поставлена для него небольшая палатка. Его собственный багаж был также ежедневно отсылаем вечером; утром же он снова возвращался. Только после восхода солнца войска складывали оружие и снова разбивали лагерь. Зной был сильный, и, кроме хлеба, был большой недостаток в съестных припасах. Недоставало убойного скота, овощей, солдатам нечего было варить; обреченные на хлеб и воду, они уже стали сильно роптать. К тому же чувствовалась сильная потребность сна, возраставшая с каждым днем, так как о продолжительном отдыхе нельзя было и думать. Число больных страшно возрастало, их целыми партиями отвозили в Швейдниц. Недовольство войск стало всеобщим, и дезертирство стало бы весьма сильным, если бы не сильные укрепления, мешавшие днем, и постоянное пребывание в строю по ночам. Это обстоятельство увеличило нерешительность неприятельских полководцев, так как они ничего не могли узнать относительно значения различных лагерных пунктов.

Соединение неприятельских войск, которого вначале так опасался Фридрих, оказалось для него весьма благоприятным обстоятельством, так как большая часть кампании была потрачена неприятелем на достижение этой цели. Не будь его, одна русская армия бездействовала бы, а неутомимый Лаудон, не будучи связан в своих намерениях, воспользовался бы большим превосходством своих сил, так как Фридриху пришлось бы отделить половину своей армии для наблюдения за русскими.

Теперь король надеялся на время, в особенности же на голод. Сам он был обеспечен обильными швейдницскими магазинами, снабжавшими его хлебом и фуражом. Но неприятельские войска скоро должны были почувствовать недостаток, так как, заключенные в небольшом пространстве между горами, они не могли рассчитывать на продолжительное обеспечение провиантом. Цена на четверик зернового хлеба достигла 15 рейхсталеров, и то жителям приходилось почитать себя счастливыми, что можно было его приобретать даже за такую цену. Русским пришлось прежде всего пострадать от этого, а Фридрих со своей стороны не упускал случая вредить им. Он выслал генерала Платена с 4000 человек, зашедшими русским в тыл. Проникши в Польшу, они нашли при Гостине большой обоз, сопровождаемый 4000 человек[274]. Платен приказал атаковать, пруссаки ударили в штыки и без одного выстрела проникли за окопы, где овладели 5000 фур, которые Платен велел сжечь, увел 1900 пленников и разорил 3 больших магазина. Он угрожал разорением даже главному познанскому магазину. Русские сочли необходимым отступить. Таким образом, потратив 20 дней на проекты, приготовившись к двум атакам рано утром и отступив, ничего не предпринимая, союзники отказались ото всех планов и отобрали назад уже данные распоряжения насчет боевых позиций, которые доказывали намерение Лаудона применить столь часто употребляемый Фридрихом косой ордер битвы[275].

Бутурлин отделился от императорских войск и переправился со своей армией 13 сентября через Одер, оставив при австрийском войске Чернышева с 20 000 человек. Русские ушли в Польшу, которая была для Пруссии ящиком Пандоры; мало того, что ежегодно отсюда выходили русские со своими опустошениями, теперь еще вылетели из этой страны страшные тучи саранчи, заслонявшие солнце и наводнившие у Цюллишау 60 квадратных миль полей.

Известие об уходе русских возбудило ликование в прусском лагере, который праздновал их отступление как победу. Хотя армия Лаудона, в соединении с русским корпусом, была еще почти вдвое сильнее королевской, все меры, принятые пруссаками для защиты, внезапно были отменены; лагерь уже не снимался по вечерам, обоз оставался на месте, войска не стояли ночами под ружьем; швейдницские орудия были отправлены обратно в крепость, мины были опорожнены, волчьи ямы засыпаны и уничтожена большая часть окопов. Восстановлено было сообщение с долиной, и прусский лагерь мог быть снова обильно снабжаем всеми необходимыми припасами.

После ухода русских Фридрих оставался в этой позиции всего 14 дней; он еще не считал кампанию оконченной и хотел ознаменовать ее делами. Лаудон стоял в своем сильном лагере и не обнаруживал желания сразиться. Король думал прогнать его отсюда грозным маршем в Богемию или же дождаться удобного случая к битве. Кроме того, швейдницский магазин почти истощился от продолжительных больших доставок, а в Нейсе находились в изобилии жизненные припасы. Согласно этому плану, Фридрих вышел из своего лагеря и отправился в Мюнстерберг, находящийся на расстоянии двух дней похода от Швейдница.

Подобно всем прусским крепостям и крепость Швейдница имела лишь слабый гарнизон, состоявший к тому же из перебежчиков и других весьма ненадежных людей. Но самый пункт, хотя часто был осаждаем и прославлен различными военными, вовсе не был настоящей крепостью. Комендант ее, генерал Цастров, своим опытом, умом и военными знаниями, казалось, вполне мог заменить ее недостатки. Кроме того, ввиду близости короля, осада ее была немыслима и Лаудон далек был от этой мысли; но он все же усердно готовился к нападению на нее врасплох. Чернышев давал весь свой корпус, но австрийский полководец взял у него лишь 800 русских гренадеров, которых присоединил к 20 австрийским батальонам под начальством генерала Амада. Таинственные приготовления, знание привычек коменданта, очень любившего выпить, и слабый гарнизон гарантировали успех. Защита крепости основывается в наше время преимущественно на артиллерии и на умении пользоваться ею. Хотя в крепости и было 240 орудий, но артиллеристов имелось всего 191 человек. Пленный австрийский офицер, по имени Рока, пользовавшийся благосклонностью коменданта и полнейшей свободой, сообщил своим малейшие подробности. Цастров не предчувствовал ничего и был до того беззаботен, что не выслал всадников для наблюдений за движениями неприятеля и не велел бросать брандкугелей для освещения полей ночью; он даже не снабдил своих офицеров инструкциями на случай необходимости. Поэтому Лаудон мог прекрасно воспользоваться этим и подойти незамеченным к частоколам. В речи, обращенной к своим войскам, он формально запретил грабить город, обещал за это солдатам награду в 100 000 гульденов. Гренадеры единодушно закричали: «Ведите нас только добыть славу. Денег мы не хотим!» Лаудон сперва окружил крепость легкими войсками, а кроаты совершали ложную атаку, пока все 20 батальонов, разделенные на 4 колонны, подходили незамеченными, со штурмовыми лестницами и фашинами, с четырех разных сторон около 3 часов пополуночи ко внешним укреплениям. Тут они оставались недолго и, без одного выстрела, проникли со штыками в шанцы, прикрывающие дорогу, ведущую к укреплениям, прогнали отсюда или изрубили гарнизон, направили прусские орудия на крепость и стали осаждать главный вал.

Должно быть, без ведома вождей напоили осаждающих водкой, чтобы воодушевить их мужеством, поэтому они не обращали внимания на опасности. Особенно русские врывались в город как помешанные – целыми толпами. Впотьмах они наткнулись на глубокую яму в укреплениях. На этом месте не предвиделось препятствий, а разводной мост был уничтожен. Передние ряды остановились и потребовали лестниц и фашин; но некоторым русским офицерам это показалось слишком долгим делом, они думали, что яму эту точно так же можно заполнить людьми, и погнали задние ряды на передних. Несчастные были таким образом сброшены в пропасть напиравшей на них силой, а товарищи перешли по их телам[276]. Русские убивали всех по пути. Форт Беген был почти взят, и пруссаки просили пощады, которой разъяренные русские не хотели дать. Один прусский артиллерист не хотел умереть без мести; он зажег пороховой склад и взлетел на воздух вместе с пруссаками и 300 неприятелей. Отбиты были только 3 звездных шанца. Последнюю атаку совершил командир именного Лаудонова полка граф Валлис, подступив к главному укреплению, под названием Виселичного, которое пруссаки защищали необыкновенно храбро. Два раза австрийцы были отбиты, но Валлис кричал им: «Или мы возьмем крепость, или я тут же умру! Я это обещал нашему шефу. Наш полк носит его имя! Победим или умрем!» Речь эта произвела чудеса. Офицеры сами носили лестницы, и форт был взят. 250 австрийских пленных, заключенных в крепости в Водяном форте[277], воспользовавшись этой минутой, взломали двери своих казематов, влезли на стены и открыли своим соотечественникам внутренние ворота в город. Во все время этого дела австрийцы не стреляли из орудий, пока не овладели прусской крепостыо, и пользовались только саблей и штыком. Потери их ранеными и убитыми состояли из 1600 человек.

После трехчасового штурма, с наступлением утра, крепость Швейдниц была взята и без предварительной осады, без всякой капитуляции находилась в руках врагов Пруссии, вместе с гарнизоном из 3700 человек, арсеналом и магазинами. Это важное событие произошло 1 октября. Обещанные 100 000 гульденов вместо добычи были причиной некоторой умеренности. Грабеж длился 4 часа. Подобно тому, как в Кюстрине и Дрездене, многие окрестные жители сложили тут свои лучшие вещи, чтобы спасти их от казацкого грабежа. Они стали теперь добычею грабителей, неистовство которых все усиливалось, пока наконец энергичные усилия гуманного князя Лихтенштейна и графа Кинского, проникших в город с конницей, не положили предела бесчинствам, в которых, впрочем, не участвовали русские гренадеры. Воины эти подали в этом случае столько же неожиданный, сколько и славный пример: взобравшись на валы, они сели на них и каждый спокойно остался на своем посту.

Комендант Цастров, хотя и окруженный деятельными врагами, именно в эту ночь устроил бал, но он сумел оправдать себя перед королем, ссылаясь на упорную оборону отдельных фортов. Фридрих отвечал, что случай этот остается для него загадкой и что он произнесет свое суждение после. Должно быть, он имел особые причины и не привлек этого генерала к военному суду после окончания войны, а только уволил его от службы.

Лаудон вновь приобрел весьма важное для австрийского оружия преимущество. Завоевание Швейдница впервые после шести кровавых кампаний дало возможность австрийцам поселиться на зиму в Силезии. Но награда полководцу вовсе не соответствовала его заслуге, так как ему отплатили неблагодарностью. Мало того, он подвергся бы за это даже наказанию, если бы его не защитили всем своим влиянием император Франц и князь Венцель Лихтенштейн, которого императрица уважала как отца. К ним присоединился также граф Кауниц, который, пользуясь случаем, написал императрице поздравительное письмо, кончавшееся словами: «Да сохранит вам Бог вашего Иисуса Навина!»

Могущественные покровители эти, озабоченные сохранением чести своего двора, зашли еще дальше, и, чтобы подобными низкими придворными происками не дать всей Европе повода к насмешкам, они добились, что Лаудон получил не только милостивое письмо от императрицы, но еще и подарки. Но он все же не был прощен, о чем достаточно свидетельствует ограниченная власть, которой он пользовался в следующей кампании, вопреки своему блестящему подвигу, и неуважение, оказываемое ему двором, пока жива была Мария-Терезия; сан фельдмаршала он получил только 17 лет спустя. Преступление его состояло в том, что он взял столь важный город без спроса и без разрешения на то придворного военного совета в Вене, следовательно – и без ведома императрицы; формальность эта, в связи с необходимой при этом отсрочкой, уничтожила бы наверное все предприятие. Враги этого великого вождя в Вене дошли до того, что назвали удачно исполненное дело проделкой кроатов.

Необыкновенно быстрое повышение Лаудона, иностранца, без предков, без состояния, без протекции, без всяких интриг и покровительства при дворе, а только за его личные заслуги, притом в такой стране, как Австрия, было чем-то беспримерным в нашем веке[278]. Майор кроатов Лаудон, который еще в 1756 году должен был смиренно просить у писарей австрийских канцелярий изготовления императорских указов и послушно ожидать, когда им заблагорассудится написать их, в 1761 году был провозглашен всей Европой как величайшая подпора престола Марии-Терезии, которой он и был поистине. Он подал проект атаки при Гохкирхе. Он спас Ольмюц, захватив в Моравии большой прусский транспорт. Он победил корпус Фуке и взял в плен этого великого генерала. Он овладел Глацем. Он, а не Салтыков, разбил короля при Кунерсдорфе. Многими другими, хотя и менее значительными преимуществами, австрийцы были обязаны ему, а теперь он завоевал Швейдниц.

Большие военные дарования этого полководца были, казалось, предназначены судьбой для Фридриха. Лаудон был до войны в Берлине и пожелал быть прусским полковником, но король отказал ему. Тогда он удалился из его государства, по виду заурядным человеком, но судьба хотела, чтоб он оказал величайшее влияние на всю войну. Если бы Лаудона не было при войсках Марии-Терезии, то они не могли бы сражаться в течение семи кампаний, а все военные операции Фридриха и их последствия были бы совсем иными. Проект атаки Швейдница он сообщил императору вместе с затруднениями, которые представят формальности, замедляющие такие предприятия. Успех в данном случае мог быть обеспечен лишь быстротою действий. Операции короля были неизвестны, и малейшее разоблачение тайны сделало бы попытку совершенно невозможной. В этом вопросе император взялся быть его заступником перед императрицей; он же первый сообщил ей об этом счастливом событии, стоившем гораздо больше выигранного сражения. Мария-Терезия, не привыкшая получать таким путем военные известия и ревниво оберегавшая свой авторитет, в первую минуту даже не обнаружила никакой радости. Она была возмущена, а пренебрежение, оказанное военному совету, еще более воспламенило ее гнев. Она не хотела слушать никаких доводов, и Лаудон погиб бы, если б не великодушие Франца, Лихтенштейна и Кауница.

Судьба, которая столь часто повторяет те жe события в истории народов для назидания человечества и даже, подобно проблемам философии, делает их похожими вплоть до индивидуальных особенностей, дважды повторила в этом столетии в Австрии необыкновенный случай. Для подпоры этой монархии в две критические эпохи необходимы были два героя с совершенно необыкновенными дарованиями, которые не рождаются всякий год, которых нельзя найти в каждой стороне и которых поэтому не нашлось тогда в Империи. Но добрый гений Австрии привел как раз вовремя их обоих из чужбины. Великие имена Евгения {Савойского} и Лаудона всегда будут блистать в австрийских летописях. Судьба и подвиги этих мужей имеют к тому же особенное поразительное сходство. Оба были иностранцы. Высокие их военные дарования не были оценены на родине их, короли пренебрегли ими; сами же они глубоко чувствовали могущество этих дарований. Людовик XIV насмеялся над Евгением, юношей-солдатом, но ему впоследствии пришлось содрогаться при имени этого мужа и полководца[278a]. А что должен был испытывать Фридрих II при имени Лаудона? Почти ежедневно слышал он о неутомимой деятельности этого полководца, уравновешивающего своей энергией медлительность и нерешительность остальных австрийских полководцев. Редко приходилось ему получать приятные известия в связи с именем Лаудона; обычно приходили вести неприятные, иногда страшные, потрясавшие человека, но скрываемые королем. Семь лет боролся Фридрих с дарованиями Лаудона и с его военным счастьем; точно так же принц Евгений в течение 13 лет уничтожал замыслы высокомерного Людовика. Честолюбие и месть, две могучие страсти, воодушевляли этих полководцев и побуждали их дать почувствовать свои достоинства тем, кто пренебрег ими. Оба жаждали битв и созданы были скорее для наступательных, чем оборонительных действий. Во все продолжение своих удачных подвигов оба терпели обиды и преследования от верховного военного совета, оба были грозой турок, и оба водрузили двуглавого орла на стенах Белграда[279]. Это были люди с непоколебимым, но благородным характером, и войска их боготворили. Оба скончались в глубокой старости, когда монархия их собиралась вступить в борьбу с могущественной нацией[280].

Столь неожиданное известие о потере Швейдница страшно поразило армию короля. Никакое событие, никакая неудача в течение всей войны не производила такого впечатления на храбрых пруссаков. Теперь вдруг были утеряны все плоды славной и столь тягостной кампании, и не без основания стали опасаться ужасов новой зимней войны. Во всяком случае, можно было с полной вероятностью ожидать продолжительной осады. А тут еще стали приходить страшные вести из Померании, и виды на будущее становились все мрачнее. Но это унылое настроение скоро прошло, стойкость Фридриха оживила вновь всю армию. Он собрал знатнейших офицеров, сообщил им свое критическое положение и свои надежды и разрешил всем недовольным оставить его службу. Но никто не воспользовался этим предложением, и все почувствовали новые силы. Никогда король и его армия не желали так страстно битвы. Лаудон же, довольный своей удачей, хотя обыкновенно был рад битве, теперь не подавал к ней повода; он опасался отчаянной атаки Фридриха, которую заставляли предполагать некоторые его распоряжения; поэтому австрийский полководец со своими войсками, далеко превосходящими пруссаков, 8 ночей подряд провел под открытым небом. Войска его были бодры, так как Мария-Терезия, вместо обещанных 100 000 гульденов, пожаловала всем солдатам, бывшим при штурме Швейдница, по 13 гульденов на человека. Ничто теперь не препятствовало австрийцам идти на Бреславль, что и предложил Чернышев. Фридрих именно этого и опасался; но Лаудон отказался от такого предприятия и остался неподвижным в своем лагере при Фрейбурге, откуда мог иметь сношения с Саксонией, Богемией и Моравией. Король же расположил свои войска в местах их расквартирования, а главную квартиру свою выбрал в Штреле на Олау.

Здесь-то он едва не подвергся необыкновенному, величайшему несчастью, которое готовила ему измена. Барон Варкоч, силезский дворянин – чудовище, порожденное адом, – как раз в то время, когда на глазах его совершались такие примеры человеческих доблестей и благородства, для того, должно быть, чтобы контрастом показать всю глубину человеческой подлости, {решился на предательство}. Злодей этот, имя которого, подобно имени Герострата, будет вызывать чувство отвращения у потомства, владел поместьями недалеко от Штрелы. В молодости он служил в австрийской армии, но вышел в отставку и уже много лет жил независимо, благодаря большому состоянию, в качестве прусского вассала. Король дал ему многократные доказательства своего благоволения, которое, по неизвестным причинам, дошло до того, что он во все время войны был освобожден от доставок из своих больших нижнесилезских имений, стоимостью в 300 000 рейхсталеров. Такое исключение одного-единственного лица из всеобщих повинностей порождало частые, но всегда бесполезные представления земских чинов к королю, который продолжал благодетельствовать негодяю, оказывая ему постоянно гостеприимство в своей главной квартире и приглашая его к своему столу. Пользуясь королевскими благодеяниями, Варкоч задумал предать Фридриха его врагам или же умертвить его. Это черное дело должно было уже совершиться несколькими месяцами раньше, когда Фридрих проводил ночь на 16 августа в деревне Шенбрун, принадлежавшей изменнику. В комнату, где он спал там, вела потайная дверь и лестница, по которой австрийцы должны были пробраться ночью. Гибель его была уже решена, так как лозунгом Варкоча было: живым или мертвым. Но случай спас героя, не подозревавшего ничего дурного. Корпус Цитена, которого злодей не ожидал, изменил свою позицию, подошел вечером к Шенбруну и окружил деревню. Тогда заговорщики отказались от своего черного замысла, исполнению которого грозила сомнительная судьба, ожидавшая участников его. Поэтому его отложили на более удачное время.