От Красных ворот
От Красных ворот
… Покуда я живу, Клянусь, друзья, не разлюбить Москву
М. Ю. Лермонтов
«Москва моя родина, и такою будет для меня всегда, – писал он в восемнадцать лет, – там я родился…»
Улица называлась Красноворотской, у раскинувшегося на квартал Запасного дворца. Мимо шла дорога в Лефортово, на Басманные, к их особнякам, паркам, украшенным зеленью заводям тихой Яузы. Дом генерал-майора Федора Толя служил к ним достойным вступлением. Каменный. Покойный. Не тронутый недавним московским пожаром. На старой литографии с рисунка Д. Струкова он смотрел на летящую позолоченную фигуру Славы над Красными воротами, на площадь, казавшуюся слишком просторной и пустынной, несмотря на едущие в разные стороны экипажи.
Чета капитана в отставке Юрия Петровича Лермонтова и его супруги Марии Михайловны остановилась здесь вместе с Е. А. Арсеньевой, не пожелавшей расставаться с дочерью, тем более в преддверии близких родов. Отношения с зятем у властной и независимой нравом Елизаветы Алексеевны не сложились. Ни состоянием, ни покладистым характером капитан в отставке не отличался. Е. А. Арсеньева в мелочных каждодневных дрязгах отстаивала привязанность дочери, слишком, на ее взгляд, восторженной, слишком романтической, да к тому же очень болезненной. Родившегося в ночь с 2 на 3 октября 1814 года внука Михаила она сразу же восприняла как собственное дитя. При первой же возможности вся семья вместе с новорожденным двинулась в пензенское поместье – Тарханы. Это была полная победа Елизаветы Алексеевны.
Он был слишком мал, чтобы по-настоящему помнить семейные раздоры. Разве что те часы, которые проводил на коленях у матери, когда она играла на фортепьяно, словно забывая о его существовании. До конца дней он возил с собой оставшийся после нее альбом – безделушку для гостиной, в который Мария Михайловна вписывала начиная с 1811 года сама и давала вписывать знакомым стихи. Ничего не значившие. Безо всяких достоинств. И сам заполнял оставшиеся чистыми листы собственными акварельными рисунками, непременно подписывая каждый полным именем. И тем не менее он скажет о себе:
Я сын страданья. Мой отец
Не знал покоя по конец.
В слезах угасла мать моя:
От них остался только я…
Мария Михайловна заболела чахоткой в его два года и сошла в могилу, когда ему исполнилось три. Отец приехал в Тарханы накануне смерти жены и уехал навсегда в свою Кропотовку на девятый день после кончины. Взять с собой сына было невозможно: Елизавета Алексеевна решила, что воспитывать внука будет только она. Противиться при ее связях и том богатстве, которое должно было перейти Михаилу, не имело смысла. Ю. П. Лермонтов покорился. Михаил Юрьевич при всей горячей привязанности к бабушке этой покорности не простил: «Ты дал мне жизнь, Но счастья не дал…»
Ж.-Б. Арну. Вид Красных ворот в Москве. 1850-е гг.
Ради внука Елизавета Алексеевна готова была начать жизнь сначала. Распорядилась снести большой барский дом, в котором лишилась мужа и дочери, и построить небольшой деревянный с мезонином для себя и Мишеля. Его облик остался в лермонтовском отрывке, начинающемся словами «Я хочу рассказать вам»: «Барский дом был похож на все барские дома: деревянный, с мезонином, выкрашенный желтой краской, а двор обстроен был одноэтажными длинными флигелями, сараями, конюшнями и обведен валом, на котором качались и сохли жидкие ветлы…» Оставалось в памяти и другое. Пол в детской, затянутый сукном, на котором так интересно было рисовать мелом.
Среди детских игр и развлечений рисунок занимал едва ли не самое заметное место. Без учителя и специальных уроков. Сверстники вспоминали, какие удавались ему огромные фигуры из снега. Об акварельных набросках говорят листы альбома Марии Михайловны. Были еще и картины из крашеного воска. Не думая, само собой разумеется, всерьез об искусстве, бабушка одинаково радовалась им, как и тем первым рифмам, которые любил подбирать и сказывать ей Мишель. Долгая болезнь была причиной, что мальчик вынужден был отдаваться только им. В том же биографическом отрывке есть строки: «Тяжелый недуг (корь. – Н. М.) оставил его в совершенном расслаблении: он не мог ходить, не мог приподнять ложки. Целые три года оставался он в самом жалком положении, и если б он не получил от природы железного телосложения, то верно отправился бы на тот свет… Лишенный возможности развлекаться обыкновенными забавами детей, он начал искать их в самом себе. Воображение стало для него новой игрушкой». Между тем пищи для него было множество.
Борясь за здоровье внука, Елизавета Алексеевна трижды предпринимает с ним нелегкую поездку на кавказские лечебные воды. Горы, местные народы с их необычными нравами, обстановка близких сражений, части русской армии, наконец, бесчисленные разговоры о битвах, похожих на легенды, и легенды, приобретавшие достоверность по соседству с жестокими сражениями, – все одинаково возбуждало детское воображение.
Нисколько не меньше волновали и впечатления, вынесенные из самих Тархан. Прошло всего полвека со времен пугачевских событий. Тех, кто видел и помнил, было множество. Пугачев прошел в шести верстах от поместья. Крестьяне рассказывали о нем охотно и не скупились на похвалы ему. Их трудно было не понять: с годами жестокость помещиков в отношении крепостных становилась слишком очевидной и отвратительной. Между тем среди местных крестьян было немало участников Отечественной войны 1812 года. Их рассказы придавали событиям недавних лет редкую убедительность и живость. Без них трудно, если не невозможно, было написать «Бородино». Пусть позже – детские впечатления остаются на всю жизнь. И, наконец, совсем близкий человек – гувернер Ж.-П. Келлет-Жандро, один из французских политических эмигрантов, наводнивших Россию. Его рассказы о Французской револю-ции1789 года не могли не волновать и без того пылкое воображение:
И знамя вольности как дух
Идет пред гордою толпой. —
И звук один наполнил слух;
И брызнула в Париже кровь. —
О! чем заплотишь ты, тиран,
За эту праведную кровь,
За кровь людей, за кровь граждан.
Ожившие в московские годы – 30 июля 1830 года – строки были подготовлены детскими мыслями.
Образование внука много значило для Елизаветы Алексеевны, хотя она и не торопится расставаться со своим любимцем. Неполных тринадцати лет Лермонтов оказывается в родной Москве, чтобы начать готовиться к поступлению в Благородный пансион.
Поварская, дом В. М. Лопухиной – новый московский адрес. О своих занятиях в первую московскую зиму Лермонтов подробно рассказывает в письмах тетке М. А. Шан-Гирей: «Ежели я к вам мало напишу, то это будет не от моей лености, не от того, что у меня не будет время. Я думаю, что вам приятно будет узнать, что я в русской грамматике учу синтаксис и что мне дают сочинять… в географии я учу математическую: по небесному глобусу градусы планеты, ход их и пр.; прежнее учение истории мне очень помогло!»
Выбор учителя был сделан по рекомендации родственников Елизаветы Алексеевны – Мещериновых. А. З. Зиновьев, будущий профессор «российского красноречия и словесности, древних языков», на пороге защиты своей магистерской диссертации «О начале, ходе и успехах критической российской истории», пока был всего лишь преподавателем русского и латинского языков и надзирателем в Благородном пансионе. Так выглядела внешняя сторона. Но Мещериновы, у которых постоянно станет бывать Лермонтов (Большой Сергиевский переулок, вблизи Трубной площади, дом неизвестен), завзятые меломаны, театралы и любители литературы. Их симпатии к А. З. Зиновьеву определялись связью молодого педагога с только что возникшим журналом «Московский вестник», блиставшим созвездием имен ученых и поэтов. Главным редактором журнала выступает М. П. Погодин, его душой и автором достаточно необычной программы – поэт Д. В. Веневитинов. Это ему удастся привлечь к сотрудничеству А. С. Пушкина и тем решить рождение «Московского вестника». Более тридцати стихотворений поэта впервые появились на страницах журнала, вместе с произведениями Е. А. Баратынского, Д. В. Давыдова, Н. М. Языкова, Федора Глинки.
Программа выражала симпатию к Гете и немецкому философу Шеллингу. Она имела в виду, «опираясь на твердые начала философии, представить России полную картину развития ума человеческого, картину, в которой она видела бы свое собственное предназначение». А. З. Зиновьев печатал здесь многочисленные статьи по вопросам филологии и истории. В дальнейшем он приобретет известность как переводчик «Беседы о старости» Марка Туллия Цицерона, «Потерянного рая» Мильтона и автор оригинальных трудов, вроде изданного посмертно – «Римские древности. Описание общественной и частной жизни древних римлян». Живость ума молодого учителя, разнообразие его увлечений и интересов как нельзя лучше отвечали пытливому характеру ученика. О Лермонтове тех дней оставит воспоминания современник, встречавшийся с ним в доме Мещериновых:
«Приземистый, маленький ростом, с большой головой и бледным лицом, он обладал большими карими глазами, сила обаяния которых до сих пор остается для меня загадкой. Глаза эти с умными черными ресницами, делавшими их еще глубже, производили чарующее впечатление на того, кто бывал симпатичен Лермонтову. Во время вспышек гнева они бывали ужасны. Я никогда не в состоянии был бы написать портрет Лермонтова при виде неправильностей в очертании его лица, и, по моему мнению, один только К. П. Брюллов совладал бы с такой задачей, так как он писал не портреты, а взгляды…»
При полученной подготовке поступление в московский университетский Благородный пансион не представляло ни малейшей трудности. В сентябре 1828 года Лермонтов зачисляется в четвертый, старший, класс при шестилетнем курсе обучения. О существовавшей между учителем и учеником взаимной симпатии говорят воспоминания А. З. Зиновьева: «Как теперь смотрю на милого моего питомца, отличившегося на пансионском акте, кажется, 1829 года. Среди блестящего собрания он прекрасно произнес стихи Жуковского „К морю“ и заслужил громкие рукоплескания. Тут же Лермонтов удачно исполнил на скрипке пьесу и вообще на этом экзамене обратил на себя внимание, получив первый приз в особенности за сочинение на русском языке».
«Кто никогда не был на вершине Ивана Великого, кому никогда не случалось окинуть одним взглядом всю нашу древнюю столицу с конца в конец, кто ни разу не любовался этою величественной, почти необозримой панорамой, тот не имеет понятия о Москве, ибо Москва не есть обыкновенный большой город, каких тысяча; Москва не безмолвная громада камней холодных, составленных в симметрическом порядке… нет! у нее есть своя душа, своя жизнь». Пусть строки эти будут написаны несколькими годами позже юнкером лейб-гвардии гусарского полка. Всего несколькими годами! Но их истоки в уроках, приобретенных благодаря первому учителю, влюбленному к тому же в древний город.
Неизвестный художник.
М.Ю. Лермонтов в возрасте 6–8 лет.
1820–1822 гг.
Впрочем, весь подбор преподавателей Благородного пансиона (ул. Тверская, территория домовладения № 7) был на редкость удачным. Программа обучения отличалась исключительной разносторонностью и широтой, тем не менее совершенно очевидным оставался гуманитарный, более того – собственно литературный уклон. Преподаватель логики Д. Н. Дубенский выступит со временем издателем «Слова о полку Игореве» (1849). М. А. Максимович, преподававший естественные науки и с 1826 года заведовавший Ботаническим садом, при котором он и жил (Проспект Мира, 28), был выдающимся специалистом по фольклору и этнографии. В год приезда Лермонтова в Москву вышла его первая книга – «Малороссийские песни», давшая основание Пущину сказать: «Мы господина Максимовича давно считаем нашим литератором». Со временем интерес к малороссийской культуре сблизит его с Н. В. Гоголем.
Суровая логика профессора-законоведа Н. Н. Сандунова на первый взгляд была чужда литературе. Он превращает свои университетские занятия в практические разбирательства образцовых дел силами студентов, наглядно разъясняя существо и применение законов.
Вся его практика основывается на принципе разъяснения прав каждого человека. «Московский оракул», как называли его современники, открывает двери своего дома для каждого нуждавшегося в юридической помощи – род бесплатной и общедоступной юридической консультации, в которой ему деятельно помогали студенты. Он утверждает: «Излишняя красивость штиля не нужна нисколько; она относится к игре ума и воображения; дело требует только изъяснения от ума и соображения существа дела с законами выходящего». И тем не менее, брат известнейшего актера Силы Сандунова, он не может отказать себе в серьезных литературных опытах. Им переведены «Разбойники» Шиллера, написана драма «Отец семейства».
Что же говорить о прямых преподавателях словесности – А. Ф. Мерзлякове и С. Е. Раиче. Как писал сам Раич, «открыл я для воспитанников пансиона Общество любителей отечественной словесности; каждую неделю, по субботам, собирались они в одном из куполов, служившем мне комнатою и пансионною библиотекою. Здесь читались и обсуждались сочинения и переводы молодых словесников». Мерзляков славился своими увлекательными критическими разборами. Он мастерски читал прозу и стихи, и влияние его на юного Лермонтова могло быть тем большим, что он давал ему и домашние уроки. Лермонтов усиленно сотрудничает в рукописном ученическом журнале «Утренняя заря», где появляется его поэма «Индианка». Правда, сам автор безоговорочно осудил свой опыт и сжег поэму, но помимо нее помещал здесь свои стихи. Известно, что один из приятелей Лермонтова предлагает для чтения Раичу пьесу «Русская мелодия», выдавая себя за автора, хотя подлинным ее сочинителем был Лермонтов. Даже инспектор пансиона, университетский профессор физики М. Г. Павлов выступает в своих лекциях проповедником философии Шеллинга в области естествознания, и он же намеревается издать сборник сочинений учащихся. Доверительность отношений Лермонтова со своими педагогами так велика, что поэт многие годы хранит у себя книгу Д. М. Перевощикова «Ручная математическая Енциклопедия, 1826» как дорогую ему память. В свою очередь, М. Г. Павлов располагает ценимыми им рисунками Лермонтова, а поэт дарит тетрадку своих стихов любимому учителю рисования – А. С. Солонецкому. «Когда я начал марать стихи в 1828 году (в пансионе), – вспоминал впоследствии Лермонтов, – я как бы по инстинкту переписывал и прибирал их, они еще теперь у меня». Это время появления поэм «Кавказский пленник» и «Корсар», стихотворений «Осень», «Заблуждения Купидона», «Жалобы турка», первой редакции поэмы «Демон».
Первая квартира прослужила Елизавете Алексеевне с внуком недолго. Осенью 1828 года, почти одновременно с поступлением Лермонтова в Благородный пансион, в нее приезжает семья родственника, и Елизавета Алексеевна снимает для себя соседний по Поварской дом, № 26. Очередной переезд – в дом № 2 по Малой Молчановке – совпадает с новым поворотом в судьбе Лермонтова. 29 марта 1830 года последовал высочайший указ «О преобразовании благородных пансионов при Московском и С.-Петербургском университетах в гимназии». Через несколько дней Лермонтов подал прошение об увольнении из числа учеников. Это был его протест против введения казарменных порядков в любимой школе.
«Все пошло назад, – писал об этом времени А. И. Герцен, – кровь бросилась к сердцу, деятельность, скрытая наружи, закипала, таясь внутри. Московский университет устоял и начал первый вырезываться из-за всеобщего тумана. Государь его возненавидел с Полежаевской истории (с поэмы А. И. Полежаева „Сашка“. – Н. М.)… велел студентов одеть в мундирные сюртуки, велел им носить шпагу, потом запретил носить шпагу; отдал Полежаева в солдаты за стихи… посадил князя Сергея Михайловича Голицына попечителем и не занимался больше «этим рассадником разврата». 21 августа 1830 года Лермонтов подал прошение о принятии его в число своекоштных студентов в нравственно-политическое отделение Московского университета. После испытания перед комиссией профессоров прошение было удовлетворено: он стал студентом. Но каким необыкновенным оказалось это прожитое без занятий и обязательств лето!
«…На север перед вами, в самом отдалении на краю синего небосклона, немного правее Петровского замка, чернеет романтическая Марьина роща…
На восток картина, еще богаче и разнообразнее: за самой стеной, которая вправо спускается с горы и оканчивается круглой угловой башнею, покрытой, как чешуею, зелеными черепицами; немного левее этой башни являются бесчисленные куполы церкви Василия Блаженного…
Она, как древний Вавилонский столп, состоит из нескольких уступов, кои оканчиваются огромной, зубчатой, радужного цвета главой, чрезвычайно похожей (если простят мне сравнение) на хрустальную граненую пробку старинного графина… рядом с этим великолепным угрюмым зданием, прямо против его дверей, кипит грязная толпа, блещут ряды лавок, кричат разносчики, суетятся булошники у пьедестала монумента, воздвигнутого Минину; гремят модные кареты, лепечут модные барыни… все так шумно, живо, непокойно!..»
Середниково. Фото Н. Бондаревой
Впечатления от Москвы мешались с впечатлениями от Подмосковья. Три лета подряд связаны с Середниковом, богатейшим поместьем вблизи нынешней станции Фирсановка Октябрьской железной дороги. Когда-то построенный известными богачами Всеволожскими почти дворцовый в своем размахе и пышности ансамбль принадлежал вдове брата Елизаветы Алексеевны, Е. А. Столыпиной. Отношения поддерживались самые тесные. Даже в городе выбор квартиры Елизаветой Алексеевной во многом определялся соседством с невесткой – она жила через улицу на той же Поварской.
Все было здесь полно так задевавших душу молодого Лермонтова противоречий. Крутой нрав тетки, на редкость жестокой в обращении с крестьянами, и великолепие огромного, погруженного в тишину парка с его каскадом прудов, тенистыми аллеями, спуском с холма, где лестницы чередовались с пандусами. Большой дом сквозными галереями-переходами соединялся с четырьмя увенчанными бельведерами флигелями. Его главный зал необычной овальной формы был одет в искусственный мрамор. Лермонтов напишет здесь «Последнего сына вольности», а середниковские впечатления вызовут к жизни драмы «Люди и страсти» и «Странный человек». Но Середниково это еще дружба с Александрой Верещагиной и Екатериной Сушковой, подругами, жившими в соседних имениях. В усадьбе Сушковых у деревни Большаково Лермонтов бывал в 1830 и 1831 годах.
«Сашенька и я, точно, мы обращались с Лермонтовым, как с мальчиком, хотя и отдавали полную справедливость его уму, – напишет Е. А. Сушкова в своих воспоминаниях. – Такое обращение бесило его до крайности, он домогался попасть в юноши в наших глазах, декламировал нам Пушкина, Ламартина и был неразлучен с огромным Байроном. Бродит, бывало, по тенистым аллеям и притворяется углубленным в размышления, хотя ни малейшее наше движение не ускользало от его зоркого взгляда. Как любил он под вечерок пускаться с нами в самые сентиментальные суждения, а мы, чтоб подразнить его, в ответ подадим ему волан или веревочку, уверяя, что по его летам ему свойственнее прыгать и скакать, чем прикидываться непонятым и неоцененным снимком с первейших поэтов».
Между тем студенческая жизнь Лермонтова складывалась не слишком удачно. После первых дней занятий лекции осенью 1830 года были прерваны из-за начавшейся эпидемии холеры. «Зараза, – вспоминал один из современников, – приняла чудовищные размеры. – Университет, все учебные заведения, присутственные места были закрыты, публичные увеселения запрещены, торговля остановилась. Москва была оцеплена строгим военным кордоном и учрежден карантин. Кто мог и успел, бежал из города». Елизавета Алексеевна с внуком осталась в Москве, и большую часть времени Лермонтов проводил в своей комнате в мезонине дома на Малой Молчановке.
Его светелка была обычной комнатой молодого учащегося человека и мало чем отличалась от светелки А. И. Герцена в тех же арбатских переулках, в таком же доме с мезонином. У Герцена – диван, на котором он спал, а днем занимался, придвигая небольшой ломберный стол, стулья, книжный шкаф и в соседней крохотной комнатенке глобус, электрическая и пневматическая машины, на стенах ландкарты. У Лермонтова – диван, деревянная кровать, книжный шкаф с литературными новинками и письменный стол под окном с неизменным глобусом. Никаких предметов роскоши, если не считать развешанные по стенам гравюры. Здесь Лермонтов будет работать над своими юношескими драмами, одним из вариантов «Демона», напишет больше ста стихотворений, переживет новое и мучительное увлечение «Н.Ф.И.» – инициалы, приписываемые И. Л. Андронниковым дочери драматурга Федора Иванова. Наталья Федоровна осталась равнодушной к чувству поэта.
Занятия в университете возобновились только в январе
1831 года. «Когда я уже был на третьем курсе, – вспоминал один из питомцев университета, – в 1831 году поступил в университет по политическому же факультету Лермонтов, неуклюжий, сутуловатый, маленький, лет шестнадцати юноша, брюнет, с лицом оливкового цвета и большими черными глазами, как исподлобья смотревшими…» Сам поэт писал о своих впечатлениях:
Из пансиона скоро вышел он,
Наскуча все твердить азы да буки;
И, наконец, в студенты посвящен,
Вступил надменно в светлый храм науки.
Святое место! помню я, как сон,
Твои кафедры, залы, коридоры,
Твоих сынов заносчивые споры:
О боге, о вселенной и о том,
Как пить: ром с чаем или голый ром.
Их гордый вид пред гордыми властями,
Их сюртуки, висящие клочками…
Вокруг Лермонтова собирается кружок друзей. Вряд ли можно его даже в приближении сравнивать с одновременным кружком Герцена и Огарева, но совершенно очевидно – для его членов характерны вольнолюбивые мечты. Это А. Д. Закревский, еще в студенческие годы начавший выступать в печати с серьезными статьями, автор романа «Идеалист» и нашумевшего памфлета о Царе-Горохе. Это «милый друг», как называл его Лермонтов, Н. С. Шеншин, с которым А. С. Пушкин через несколько лет будет получать для «Современника» рукописи Дениса Давыдова. Это Алексей Александрович Лопухин, с сестрой которого Варварой Александровной Лермонтова соединит глубокое и до конца его дней сохраненное чувство. Общение с Лопухиным было тем более удобным, что его семья жила в большом барском доме на углу Большой Молчановки и Серебряного переулка (Б. Молчановка, 11). Наконец, это племянник жены Дениса Давыдова Н. И. Поливанов, тоже живший рядом (Большая Молчановка, 8). О его взглядах говорит то, что именно ему Лермонтов посвятит «Последнего сына вольности». Ему в альбом Лермонтов вписал 23 марта 1831 года стихотворение «Послушай! вспомни обо мне…», снабженное на полях припиской Поливанова с лермонтовскими вставками: «…Москва, Михайла Юрьевич Лермонтов написал эти строки в моей комнате во флигеле нашего дома на Молчановке, ночью; когда вследствие какой-то университетской шалости он ожидал строгого наказания». Имелась в виду нашумевшая история с преподавателем Маловым.
Не блиставший сколько-нибудь глубокими знаниями, зато отличавшийся редкой грубостью, М. Я. Малов столкнулся с резким отпором студентов. При первой же его грубости они подняли шум, и под оглушительный свист и крики «Вон его!» он принужден был оставить аудиторию. А. И. Герцен, как один из зачинщиков, был посажен в карцер. Лермонтов предполагал, что его также не минет наказание, а может быть, и исключение. Тем более что на его совести постоянные конфликты с Победоносцевым, с которым он спорил и часто очень успешно.
Так однажды во время ответа Лермонтова читавший изящную словесность Победоносцев прервал его:
– Я вам этого не читал. Я бы желал, чтобы вы мне отвечали именно то, что я проходил. Откуда могли вы почерпнуть эти знания?
– Это правда, господин профессор, – отвечал Лермонтов, – вы нам этого, что я сейчас говорил, не читали, и не могли читать, потому что это слишком ново и до вас не дошло. Я пользуюсь научными пособиями из своей собственной библиотеки, содержащей все вновь выходящее на иностранных языках.
Скорее всего не только история с Маловым, но и столкновения с Победоносцевым побуждают Лермонтова принять решения об уходе из университета. 1 июня 1832 года он подает прошение об увольнении: «…По домашним обстоятельствам более продолжать учение в здешнем университете не могу и потому правление Московского университета покорнейше прошу, уволив меня из оного, снабдить надлежащим свидетельством, для перевода в императорский Санкт-Петербургский университет». Елизавета Алексеевна не имела возражений, но в столицу на Неве она переезжала вместе с внуком. В Москве оставалось провести последнее лето.
Многое успело измениться к этому времени. Еще 1 октября 1831 года не стало отца, умершего в своей далекой от сына Кропотовке. Попытка Юрия Петровича увидеться с сыном в Москве из-за беспощадного вмешательства Елизаветы Алексеевны ни к чему не привела: самые близкие друг другу люди были обречены на одиночество:
Ужасная судьба отца и сына
Жить розно и в разлуке умереть,
И жребий чуждого изгнанника иметь
На родине с названьем гражданина!
Но ты свершил свой подвиг, мой отец,
Постигнут ты желанною кончиной;
Дай бог, чтобы, как твой, спокоен был конец
Того, кто был всех мук твоих причиной!
…Мы не нашли вражды один в другом,
Хоть оба стали жертвою страданья!
Изжило себя увлечение Е. А. Сушковой, как бы трудно оно Лермонтову ни досталось. Он напишет спустя несколько лет: «Эта женщина – летучая мышь, крылья которой зацепляются за все встречное. Теперь она почти принуждает меня ухаживать за нею… но не знаю, в ее манерах, в ее голосе есть что-то такое резкое, издерганное, надтреснутое, что отталкивает; стараясь ей нравиться, находишь удовольствие компрометировать ее, видеть ее запутавшейся в собственных сетях». Памятью о тех днях останется стихотворение «Нищий», написанное под впечатлением поездки в Троице-Сергиеву лавру. В середине августа 1830 года Лермонтов побывал там вместе с бабушкой и двумя подругами – Сушковой и Верещагиной. Рассказ нищего о «шалунах-господах», насыпавших в его деревянную чашку камней, стал поводом для написания едва ли не лучших юношеских строк.
Знакомство с Н.Ф.И. сменилось знакомством с Варварой Александровной Лопухиной. Родственник поэта, А. П. Шан-Гирей, будет вспоминать: «Будучи студентом, он был страстно влюблен… в молоденькую, милую, умную, как день, и в полном смысле восхитительную В. А. Лопухину; это была натура пылкая, восторженная, поэтическая и в высшей степени симпатичная… Чувство к ней Лермонтова было безотчетно, но истинно и сильно, и едва ли не сохранил он его до самой смерти своей».
Но, уезжая в Петербург, Лермонтов не думал возвращаться в университетские стены. Он склоняется на уговоры родных, которые рекомендовали ему школу гвардейских кавалерийских юнкеров, и сам удивляется произошедшей в его жизни перемене: «Не могу представить себе, какое впечатление произведет на вас моя важная новость; до сих пор я жил для литературной карьеры, принес столько жертв своему неблагодарному кумиру: и вот, теперь – я воин». Впрочем, он и в новых условиях не изменяет себе. Много занимается живописью и рисунком, главным образом карикатурами. Хотя это никак не одобрялось начальством, продолжает много писать. Ко времени занятий в юнкерской школе относятся «Уланша», «Праздник в Петергофе». С зимы 1834 года он участвует в рукописном журнале, а осенью того же года один из товарищей тайком от сочинителя относит к Смирдину в «Библиотеку для чтения» лермонтовскую поэму «Хаджи-Абрек», которая будет напечатана через несколько месяцев.
Даже простое классное задание он использует как возможность для создания литературного сочинения, каким стала написанная в 1834 году «Панорама Москвы» – образ старой столицы не переставал волновать его воображение: «Когда склоняется день, когда розовая мгла одевает дальние части города и окрестные холмы, тогда только можно видеть нашу древнюю столицу во всем ее блеске…
Что сравнить с этим Кремлем, который, окружась зубчатыми стенами, красуясь золотыми главами соборов, возлежит на высокой горе, как державный венец на челе грозного владыки?…
Он алтарь России, на нем должны совершаться и уже совершались многие жертвы, достойные отечества…
Нет, ни Кремля, ни его зубчатых стен, ни его темных переходов, ни пышных дворцов его описать невозможно… Надо видеть, видеть… надо чувствовать все, что они говорят сердцу и воображению!..»
Разлука с Москвой оказалась очень долгой. По окончании юнкерской школы – назначение в один из самых блестящих полков – лейб-гвардии гусарский, располагавшийся в Петербурге. Всего два года спокойной службы и – взрыв, вызванный строками на смерть Пушкина. Современник вспоминал об обстоятельствах их появления: «Потрясенный смертью Пушкина, Лермонтов заболел; вызванный к нему лейб-медик Арендт рассказал ему подробности о последних днях жизни Пушкина. Лермонтов находился под впечатлением этого рассказа, когда к нему пришел его родственник камер-юнкер Н. А. Столыпин. Разговор зашел о смерти Пушкина. Столыпин всячески защищал Дантеса; Лермонтов горячился и негодовал… Он сердито взглянул на Столыпина и бросил ему: „…я ни за что не отвечаю, ежели вы сию секунду не выйдете отсюда“. – Столыпин… вышел быстро, сказав только: „Mais il est fou a lier“. Через четверть часа Лермонтов, переломавший столько карандашей, пока тут был Столыпин… прочитал мне те стихи, которые начинаются словами: „А вы, надменные потомки!“
Бенкендорф, поспешивший на следующий день с докладом о возмутительных стихах, опоздал: Николай I уже получил их из другого источника с надписью: «Воззвание к революции». Судьба автора была предрешена: Лермонтову предстояло ехать прапорщиком на Кавказ. «История нашей литературы, – отзовется А. И. Герцен, – как мартиролог, как регистр каторги».
События развертываются с редкой стремительностью. У Лермонтова завязываются дружеские отношения в новой среде. Он много работает, и в 1838 году в «Литературных прибавлениях к „Русскому инвалиду“ появится высоко оцененная В. Г. Белинским „Песня о купце Калашникове“, правда, не имевшая подписи автора. В то же время Елизавета Алексеевна усиленно добивается прощения внука. 11 октября 1837 года появляется указ о переводе поэта в лейб-гвардии Гродненский гусарский полк, расквартированный в Новгороде. Тем самым внук оказывался почти рядом с нею, но при всей привязанности к Елизавете Алексеевне новое назначение не радует Лермонтова. В письме одному из друзей в конце того же года он напишет: „…И если бы не бабушка, то, по совести сказать, я бы охотно остался здесь, потому что вряд ли Поселение веселее Грузии“.
Елизавета Алексеевна не останавливается на первом переводе внука, и ее стараниями Лермонтова возвращают в старый полк в Петербург. Приказ от 9 апреля 1838 года восстанавливал поэта в былых офицерских правах. Впрочем, ненадолго. Спор о знаках внимания, оказанных на балу княгиней М. А. Щербатовой, приводит к дуэли М. Ю. Лермонтова с Э. де Барантом. Стрелявший первым де Барант промахнулся, Лермонтов выстрелил в воздух. Враги помирились.
Ничего не значащий эпизод, который вполне мог бы быть не замечен начальством. Но для Бенкендорфа это предлог избавиться от Лермонтова, чья слава в это время, кажется, достигает своего апогея. Сам поэт с горечью пишет сестре В. А. Лопухиной: «Я возбуждаю любопытство, предо мной заискивают, меня всюду приглашают, а я и вида не подаю, что хочу этого; дамы, желающие, чтобы в их салонах собирались замечательные люди, хотят, чтобы я бывал у них, потому что я ведь тоже лев, да! я, ваш Мишель, добрый малый, у которого вы и не подозревали гривы… мало-помалу я начинаю находить это несносным».
10 марта 1840 года Лермонтов за дуэль был арестован. Бенкендорф потребовал от него письменного отказа от факта выстрела в воздух, причем непременно в письме де Баранту. Купить такой ценой свою свободу Лермонтов отказывается. Обвинение во лжи, которое пытается ему предъявить Бенкендорф, до глубины души его возмущает. Он предпочитает вторичную ссылку на Кавказ. Во время его заключения печатается «Герой нашего времени». Свой же отъезд он отмечает знаменитыми строками:
Прощай, немытая Россия,
Страна рабов, страна господ,
И вы, мундиры голубые,
И ты, им преданный народ.
Быть может, за стеной Кавказа
Сокроюсь от твоих пашей,
От их всевидящего глаза,
От их всеслышащих ушей.
И хотя это была всего лишь недолгая задержка на пути в ссылку, Москва приносит Лермонтову множество радостных минут. Ему удается попасть на Николин день – празднование именин Н. В. Гоголя в погодинском доме на Девичьем поле (Погодинская ул., 10–12). Цвет литературной и театральной Москвы. Самое доброе отношение к ссыльному. Наконец, восторг, который вызывает чтение им поэмы «Мцыри». Гости заворожены лермонтовской поэзией. На следующий день Гоголь найдет способ встретиться с поэтом, и они до двух ночи проговорят в салоне Свербеевых (Страстной бульвар, 6). Описывая Николин день со слов очевидцев, С. Т. Аксаков, неудачным стечением обстоятельств сам на нем не присутствовавший, пишет: «На этом обеде, кроме круга близких приятелей и знакомых, были: А. И. Тургенев, князь П. А. Вяземский, М. Ф. Орлов, М. А. Дмитриев, Загоскин, профессора Армфельд и Редкин и многие другие… После обеда все разбрелись по саду маленькими кружками. Лермонтов читал Гоголю и другим наизусть, что тут случились, отрывок из новой своей поэмы „Мцыри“, и читал, говорят, прекрасно…»
Лермонтов навещает А. И. Тургенева, о котором современники отзывались, что он состоял в переписке «со всей Россией, Францией, Германией и другими государствами» (Большой Власьевский пер., 11). В дневнике Тургенева сохранилась запись: «22 мая… в театр, в ложи гр. Броглио и Мартыновых, с Лермонтовым, зазвали пить чай и у них и с Лермонтовым и с Озеровым кончил невинный вечер, весело».
Не меньшей популярностью, чем салон Свербеевых, пользовался и салон поэтессы Каролины Павловой и ее мужа, известного в свое время прозаика (Рождественский бульвар, 14). У них проведет на этот раз свой последний московский вечер Лермонтов. «Уезжал поэт грустный, – будет вспоминать Ю. Ф. Самарин. – Ночь была сырая. Мы простились на крыльце».
Но Елизавета Алексеевна не отчаивается в своих хлопотах. Если раньше об отставке думает один внук, то теперь в душе она, кажется, готова с ним согласиться, хотя тяжело переживает его несостоявшуюся военную карьеру. В начале 1841 года ей удается добиться разрешения вызвать его в Петербург. Но вместо отставки это всего лишь недолгое родственное свидание. Лермонтов не может скрыть своего разочарования, к тому же допускает несколько оплошностей, которыми спешат воспользоваться его враги. Одна из них – приезд на бал к Воронцовой. «…Это нашли неприличным и дерзким, – пишет он в письме А. И. Бибикову. – Что делать? Кабы знал, где упасть, соломки бы подостлал…» В то время, как Лермонтов уже совсем настроился на получение отставки, последовало инспирированное Бенкендорфом распоряжение в сорок восемь часов покинуть столицу и немедленно вернуться в полк.
Евдокия Ростопчина рассказывала о подробностях этого для всех одинаково неожиданного и для самого поэта особенно тяжелого отъезда в письме к А. Дюма-отцу: «…Мы собрались на прощальный ужин, чтобы пожелать ему доброго пути. Я одна из последних пожала ему руку. – Мы ужинали втроем, за маленьким столом, он и еще другой друг, который тоже погиб насильственной смертью в последнюю войну. Во время всего ужина и на прощанье Лермонтов только и говорил об ожидавшей его скорой смерти. Я заставляла его молчать и стала смеяться над его, казавшимися пустыми, предчувствиями, но они поневоле на меня влияли и сжимали сердце. Через два месяца они осуществились…»
Сам Лермонтов писал, что уезжает «заслуживать себе на Кавказе отставку». Именно о ней он и думал, проезжая в апреле 1841 года Москву. Передавая жившему в Старогазетном переулке (ныне – Камергерский) Ю. Ф. Самарину стихотворение «Спор» для «Москвитянина», он толковал о своих планах на будущее. Поэт и переводчик Ф. Боденштедт встречает Лермонтова в модном французском ресторане. «…В Москве пробуду несколько дней… – сообщает Лермонтов Елизавете Алексеевне. – Я здесь принят был обществом, по обыкновению, очень хорошо – и мне довольно весело, был вчера у Николая Николаевича Анненкова и завтра у него обедаю; он был со мною очень любезен…»
Последним московским адресом поэта, никогда больше не увидевшего родного города, стал воспетый Пушкиным Петровский замок (Ленинградский проспект, 54). Живое ощущение Москвы – оно не оставило его до конца.
Куда теперь нам ехать из Кремля?
Ворот ведь много, велика земля!
Куда – «На Пресню погоняй, извозчик!»
…Ответа нет. Но вот уже пруды…
Белеет мост, по сторонам сады
Под инеем пушистым спят унылы;
Луна сребрит железные перила…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.