Германия после Победы
Германия после Победы
Казарма нашей бригады представляла собой замкнутый четырехугольник нескольких зданий с плацем посередине. В зданиях размещался личный состав батарей, учебные классы, отдельно столовая, клуб, штаб бригады и подсобные службы. Вокруг стоял мачтовый сосновый лес, придававший известный уют всей обстановке и как бы скрывавший казарму от посторонних глаз. Территория казармы была огорожена добротным забором.
После землянок и блиндажей казарма показалась нам раем. Комнаты на 6–8 человек, 2-ярусные койки с матрасами, паркетные полы, туалеты и великолепная душевая комната в подвале главного здания. Душевая — это небольшой предбанник с вешалками и огромная, облицованная кафелем комната с десятками душевых распылителей, подвешенных к потолку и включаемых разом от общего горячего и холодного вентилей. Как мы плескались в этой бане! Офицерам вообще достались шикарные условия. Они жили в коттеджном поселке, расположенном в самом лесу и примыкавшем к территории казармы. Каждый из них имел квартиру в коттедже на 1–3 человек.
Начались армейские будни. Если бы не осточертевшие и казавшиеся нам, фронтовикам, ненужными занятия, особенно строевой, то первые месяцы послевоенной жизни представлялись несравненным благом мирной жизни. Конечно, возобновились наряды на теперь стационарную кухню для всей бригады и караульная служба в казарме и в городе, но это бремя считалось необходимым и естественным. Особенно «престижным» и даже интересным на первых порах была караульная служба по городу, особенно патрульная, которая существовала до появления комендантских подразделений. Патрули должны были следить за порядком в городе и вылавливать солдат, не имевших увольнительную. Идешь по городу втроем, вчетвером, заходишь в пивную пропустить пару кружек, затем в магазин приобрести какую-нибудь мелочь, а то и просто поглазеть.
Кстати, в Ратенове был цех или отделение знаменитых цейсовских оптических заводов, и я наконец приобрел несколько пар очков в роговых оправах. Непривычным был большой, по московским меркам, ассортимент оправ и дешевизна очков, немыслимая у нас в Москве. Многие быстро (непонятно быстро для меня) завели себе подруг и подружек среди молодых и не очень немок. Язык? Объяснялись знаками, жестами и, быстро нахватавшись, ходовыми фразами и словами.
А когда есть увольнительная, просто побродишь по городу, посетишь парикмахерскую, кинотеатр, местный театрик, часовщика, если забарахлили часы. Но все это началось после того, как мы привели себя в порядок.
Война кончилась, мы чувствовали себя победителями и, главное, освободителями народов Европы от фашизма. Мы находились в европейском городе, были молоды и полны надежд на лучезарное будущее, но хотели уже сейчас соответствовать моменту. Однако наше обмундирование не выдерживало никакой критики. Выгоревшие, частично заплатанные гимнастерки и штаны полугалифе, заправленные в видавшие виды обмотки, изношенные с заплатками ботинки, помятые примитивные пилотки никак не соответствовали облику солдата-победителя. В лагере на это обращали мало внимания, лишь бы была не рвань и чисто выглядело. Но здесь, в городе, появилось ощущение стыда за свой внешний вид, особенно если хотел познакомиться с девушкой. К счастью, среди трофеев, захваченных на немецких складах при окружении Берлина, были, помимо ящиков с консервами и шоколадом, отрезы армейского сукна и шерстяной ткани. Все это хранилось на нашей машине, а по окончании войны — в хозяйстве старшины. Мы по-братски поделили эти отрезы сразу по прибытии в казармы Ратенова. Мне достался отрез серого сукна и отрез зеленой шерстяной ткани. Цвет отрезов несколько не соответствовал цвету нашей формы, но тогда это не замечалось, тем более что наши гимнастерки и полугалифе нередко имели разный цвет — от бледно-зеленого до темно-синего. Почти все, кто заимел такой материал, бросились экипироваться.
У меня были хорошие маленькие часы швейцарской фирмы «Омега», и я, не без сожаления, но и не без труда, сменял их на добротные сапоги у нашего полкового сапожника. Кстати, тогда широко практиковался обмен трофеями. Теперь предстояло сшить форму. Кто-то порекомендовал мне хорошего немецкого портного, жившего недалеко от казарм. Я взял увольнительную и пошел к указанному дому, не задумываясь, как буду общаться. На подъезде трех- или четырехэтажного дома висела табличка на немецком языке с цифрой. Решив, что это квартира портного, я поднялся на 2-й этаж и позвонил. Дверь открыл щуплый пожилой немец, по моим меркам, почти старик. Я произнес из моего скудного запаса «гут морген» или «гутен тах» и протянул отрез. Он сразу догадался и пригласил словом и жестом в комнату, явно портняжную. Я, разложив отрез на столе и тыкая то в свою гимнастерку и штаны, то в материал, пояснял, что мне нужно, и, показав немецкую марку, делал вопросительное лицо, мол, сколько стоит. Он с трудом понял и стал что-то говорить. Теперь я силился понять его, произнося, что я по-немецки «никс», а вот «инглиш ес» (еще не выветрился запас английских слов и фраз, выученных в школе). Тут вошла (или он позвал) молодая приветливая и довольно симпатичная немка с хорошим животиком (беременна, понял я), знавшая столь же плохо, как и я, английский, и разговор, сопровождавшийся жестикуляцией и смехом, оживился. Портной примерил меня и, качая головой и тыча в гимнастерку и штаны полугалифе, приговаривал «никс гут, никс гут». Дело в том, что немецкие солдаты носили френчи или кителя, а я предлагал какую-то примитивную рубаху и непонятные брюки (таких галифе не носят, некрасиво, пояснял он через «переводчицу»). Я настаивал на своем, объясняя, что такова форма. Наконец он все понял. Договорившись о сроках и цене и выставив в качестве аванса 2 или 3 банки консервов (продуктообмен!), я, с некоторым сомнением (как бы немец не напортачил с формой!), ушел.
Однако форма оказалась отличная, и я, уже из сукна второго отреза, заказал «парадную» форму, китель и брюки, а позднее перешивку шинели из немецкой в нашу. Заказал и 2 фуражки, повседневную и парадную. Немец действительно оказался хорошим портным, и вскоре я щеголял в отличной форме, какой не было даже у многих офицеров, добавив кожаный ремень вместо армейского тряпичного. Частые посещения портного и наличие «переводчицы» сопровождались коротким обменом мнений на текущие темы. Портной, как и многие немцы, с которыми я контактировал, удивлялся доброжелательности солдат Красной Армии. Гитлеровская пропаганда вбила им в голову, что придут варвары, которые все разрушат, будут насиловать женщин и вообще уничтожат нацию. А оказалось, что враги обыкновенные люди, в большинстве достаточно культурные и, главное, не злопамятные и мстительные, а совсем наоборот, доброжелательные, хотя вначале настороженные. Как мой портной искренне, с жаром, ругал Гитлера, испортившего жизнь всем немцам! Однажды он вдруг сказал, что Гитлер дурак дураком, он должен был объединиться с русскими и… завоевать весь мир! На мой вопрос, зачем ему весь мир, зачем столько крови, разве надо и, вообще, допустимо грабить других, он не нашел, что ответить. Впоследствии он признался, что был не прав.
Наконец я приоделся. Теперь можно, не стыдясь, выходить в город, но главное, у меня будет что надеть, когда демобилизуюсь. Там, дома, беднота в разоренной стране, дефицит, еще долго ничего не достанешь, а то, что есть, стоит втридорога и будет недоступно. Я ведь хочу учиться, окончить институт, а студент что может? Теперь же я запасся одеждой на несколько лет, а дальше будет видно, жизнь покажет.
Уже наступил сентябрь, и в день своего двадцатилетия я снялся у хорошего фотографа в своей новенькой форме на фоне старинного резного кресла. Тут же отослал фото домой. Было еще несколько фото, но первое фото было наиболее качественное. Тогда все кинулись фотографироваться, и немецкие фотографы, так же как портные и парикмахеры, хорошо зарабатывали.
Вскоре после прибытия в казармы Ратенова я, как и многие разведчики, стал искать, как отвязаться от армейских будней с обязательным режимом, от занятий, которые теперь казались ненужными, от караулов, нарядов и прочего солдатского быта. Мой друг, разведчик Хвощинский, быстро устроился писарем бригады с вольным, почти гражданским режимом и повышенным денежным содержанием! Он же снабжал нас увольнительными в город, чем мы неоднократно пользовались.
Через некоторое время изменилось и мое положение. Замполит бригады предложил мне, как человеку, окончившему школу и поступившему в институт, организовать и обустроить бригадный клуб. Я с радостью согласился, так как это выводило меня из штата батареи и освобождало от армейских обязанностей. Я рьяно занялся обустройством выделенного мне помещения — большой комнаты со сценой. Очевидно, здесь был казарменный клуб немецкой части. Теперь я был «вольный казак», только ночевал в батарее. С утра до вечера я проводил в клубе. Мне выделили 2 или 3 солдат, и в течение короткого времени (одна или две недели) было очищено помещение, покрашены стены, натерты паркетные полы, найдена, занесена и расставлена мебель (столы, стулья, пара шкафов), подобрана небольшая библиотека и организована подшивка газет. Сразу после открытия, естественно в вечернее время, в клуб потянулись наши вояки, офицеры и солдаты, почитать газеты, взять книгу, написать письмо в спокойной, неказарменной обстановке. Я восседал на сцене за небольшим столом и наблюдал сверху за порядком в зале. День у меня был сравнительно свободен. Я искал литературу, продолжал обустраивать помещение, читал, если попадалось что-то интересное в нашей скудной библиотеке, а то и просто, взяв очередную увольнительную, отправлялся в город по своим внеслужебным делам: портной, парикмахер, кинотеатр, реже пивнушка и свиданки. Последние мне вскоре после разрыва с первой «подружкой» Хильдой наскучили, хотя все, кто мог вырваться в город, заимели своих подруг.
В конце 1945 года мне предложили офицерскую (или гражданскую?) должность: вести документацию в подразделении артснабжения нашей бригады. Предложение было заманчивым, с окладом 400 рублей. По установленному тогда курсу это составляло 800 марок (!), против жалких нескольких десяток, которые я получал как рядовой. Кроме того, работать надо было днем, а вечер свободен, и никаких занятий! Я сразу же согласился, кто же от такого отказывается! Началась почти гражданская служба в одной из комнаток штаба бригады, где было два стола, начальника подразделения и мой. Деньги я решил в основном откладывать для мирной жизни на первое время, когда демобилизуюсь и вернусь в Москву. В вечернее время я был свободен и мог заниматься своими делами. Да и днем работы оказалось не много. Требовалось вести учет движения материальных ценностей всего артиллерийского хозяйства подразделения. Это занимало у меня несколько часов. Мой начальник почти все время был в отлучке по своим делам, служебным и личным. Мне было вольготно одному в этой небольшой комнатке.
Все свободное время я усиленно восстанавливал свои знания по математике, готовясь вскоре демобилизоваться и вернуться в институт, а по существу, только начать там учиться. Занимался по своим школьным учебникам, которые мне прислали из дома. Так приятно было открыть учебник или задачник Рыбкина по геометрии или Киселева по алгебре и решать, решать одну задачу за другой. Помню курьезный случай. В один из выходных дней, когда в штабе не работали и только в отдельных комнатах кто-то что-то делал. Я только устроился за столом, раскрыл задачник и тетрадь, как в комнату без стука буквально ворвался офицер, дежурный по гарнизону, и еще за порогом закричал: «Что тут делаете? Пьянствуете!» Прокричал, но тут же осекся. Когда я, кивнув на разложенные книжки и тетрадь, объяснил, что занимаюсь, готовлюсь в институт, глаза дежурного от удивления округлились, он извинился, пробормотал что-то по поводу повального пьянства в выходные и, прикрыв дверь, удалился. Дело в том, что большинство, если не все (кроме начальства), сотрудников штаба использовали в выходные свои рабочие места для попоек с друзьями. Война кончилась, и каждый пытался как-то развлечься. Я был, пожалуй, один в штабе, а возможно, и в части, кто занимался не гульбой, а учебой.
В штабе незадолго до Нового года я познакомился с Левой Мечетовичем, нашим бригадным фотографом. Он оказался тоже москвичом и жил, как оказалось, рядом со мной: я на Арбате, а он в Староконюшенном переулке. Мы сразу же нашли общий язык, обменялись домашними адресами и подолгу вспоминали наш Арбат с его переулками, нашу довоенную школьную жизнь и строили планы на демобилизацию. Лева имел отдельную комнату на мансарде штаба, сплошь уставленную фотоаппаратурой и ящиками с фотоснимками. По моей просьбе он пытался найти мои фото, сделанные еще на Магнушевском плацдарме под Варшавой, но нигде их не обнаружил. Очевидно, их уничтожили или потеряли еще тогда, перед наступлением на Варшаву. В войну всякая информация о части после использования подлежала немедленному уничтожению. Напомню, что под страхом наказания вплоть до штрафной роты категорически запрещались дневники, запрещались всем, от офицера до солдата. За этим бдительно следили особисты полка. Поэтому так мало личных записей того времени.
Новый, 1946 год мы встречали вдвоем с Левой, запершись в его комнате и включив трофейный приемник. С боем кремлевских курантов клюкнули разбавленного спирта, закусили немудреной закуской и почувствовали себя на седьмом небе. Дальше пошли воспоминания и разговоры. Впервые для меня было ощущение праздника, сдобренное предчувствием скорой демобилизации.
Перед Новым годом нам в битком набитом гарнизонном клубе показали очень веселое кино, помнится, английскую картину «Тетушка Чарлея». Вообще, демонстрировавшиеся нам картины почти сплошь были трофейные с титрами на русском языке (запомнилась немецкая «Серенада солнечной долины») или киноленты союзников (американские и английские), которые они пересылали в нашу страну. С удовольствием смотрели довоенные комедии с Любовью Орловой, а военные фильмы недолюбливали, уж больно все прилизано, бравурно и, главное, не соответствовало действительности.
При вступлении в Германию отношение к немцам было враждебное, в лучшем случае настороженное. В каждом немце видели противника, врага, чуть ли не личного, который вольно или невольно способствовал приходу Гитлера к власти и тем самым был причастным к неисчислимым бедам, свалившимся на нашу страну, на каждую семью, на всю Европу. Унизить и даже ограбить немца не считалось преступлением. Немцев ненавидели все народы Европы. Я часто задумывался, до чего может довести цивилизованную нацию группа негодяев, пришедшая к власти, правда, легитимно, без давления, избранная самим народом.
Особенно следует отметить грабежи населения, принявшие большой размах при вступлении наших войск в Германию.
Прямой грабеж сводился обычно к отъему часов, реже сапог. Особенно это практиковалось во время вторжения в Германию и в первые недели после окончания войны. Правда, таких случаев на моих глазах было мало, но они были и оставляли, не только у меня, неприятный осадок. Сбор шмоток для посылок в занимаемых городах и поселках не считался грабежом, так как вещи собирали в брошенных домах, которые впоследствии, как я уже отмечал, все равно сгорали. Более того, такой сбор, как я выше писал, был прямо санкционирован свыше («…все, что оставлено или брошено на занятой в Германии территории, кроме оружия, считается трофеями…»). Однако такое расширительное понятие трофеев при враждебном отношении к немцам привело в конце войны и в первое время после ее окончания к ограниченным по масштабам, но настоящим грабежам. Этому способствовали разные обстоятельства. Передовые части, которые непосредственно вели боевые операции, не имели возможности «складировать» трофеи, т. е. брошенное имущество. Правда, старшины и прочие тыловые части обладали такой возможностью, и офицеры, и частично солдаты оставляли трофеи как на своих, так и на «старшинских» машинах и повозках. Но возможности здесь были ограниченны («для всех места не хватит»).
После окончания войны грабежи приняли такой размах, что власть издавала специальные приказы по этому поводу, в которых всем пойманным грозили самые суровые наказания, вплоть до расстрела. Приводились чудовищные примеры. Запомнился один из них, особенно отвратительный.
В Венгрии было мало наших сторонников. Венгры воевали на стороне немцев почти до конца войны. Наши военные и местное население относились друг к другу настороженно, а иногда враждебно (в отличие от всех освобожденных стран и даже от самой Германии). Многие из нас считали венгров такими же, как и немцы, врагами, фашистами. Церковь очень редко шла на сотрудничество с нашими оккупационными войсками. Однако нашелся один(!) авторитетный среди населения священник из высшей иерархии, кажется епископ, который ненавидел фашизм и по велению сердца, а не по принуждению, читал в разных местах проповеди, осуждающие гитлеризм и его последователей в Венгрии. Он пытался рассеять враждебные настроения и наладить дружбу с нашим народом.
Однажды он уехал из своей резиденции на очередную проповедь. В его отсутствие к нему в дом пришел сержант или старший сержант с автоматом, изнасиловал и убил дочь священника, его жену и «в дополнение» ограбил дом. Сержанта нашли, прилюдно судили и приговорили к расстрелу. Но каков был резонанс среди населения!
Конечно, это из разряда единичных случаев, но более «гуманных» случаев отъема вещей, особенно в конце и сразу по окончании войны, было порядочно, особенно со стороны тыловых служб, которые двигались вслед за передовыми частями. Правда, следует отметить, что они и не носили массового характера и мало чем отличались от поведения немецких войск у нас в России. Вот несколько известных мне сценок.
Война еще не кончилась. Через немецкий городок прошли наши передовые части, и, когда все успокоилось, немецкие семьи вернулись в свои дома. В одном доме у оживленной трассы немецкая семья из 4 человек (двое престарелых и пара ребятишек) сидели за трапезой. Вдруг у дома остановилась грузовая машина, и из нее вышли трое: офицер (кажется, капитан) и два солдата. Они направились в дом. Им открыли (попробуй не открыть!), и офицер с солдатом зашли в столовую, где за столом сидела вся семья. Второй солдат стал у двери. Семья замерла на месте. «Гутен тах», — произнес офицер, дал знак всем сидеть и стал обшаривать комнаты, не обращая внимания на сидящих за столом хозяев. Офицер с помощью солдата вытащил два или три чемодана, вытряхнул их и стал набивать приглянувшимися вещами. Набив чемоданы, он обошел сидящую молча за столом семью, отбирая у них часы. Затем, произнеся «Ау фидерзейн» (до свидания), он с солдатами покинул дом и удалился на машине.
Война кончилась. Мы только что переехали в Ратенов. Многие фронтовики увидели, что у них нет никаких трофеев, тогда как у тыловиков (старшины, ремонтники и другой обслуживающий персонал) кое-что припасено, у кого больше, у кого меньше, но припасено, а у них ничего нет. Часть фронтовиков, правда небольшая, сочла это несправедливым и занялась форменным грабежом. В одной батарее несколько солдат и сержантов, осознав, что у них нет «трофеев», занимались грабежом квартир, обычно во время патрулирования. Облюбовав дом или квартиру, они стучали с криком «Откройте, патруль, проверка!» и, зайдя к перепуганным немцам, грабили квартиру. Офицеры смотрели на это сквозь пальцы, а нередко прямо поощряли, отпуская на «задание» своих подчиненных и оговаривая долю для себя. Правда, при этом предупреждали, что, если кто попадется, выручать они не будут, да и не смогут. Командование пыталось переломить эту тенденцию. Помимо грозных приказов, переформировывались подразделения и целые части, чтобы разрушить сложившиеся в войну коллективы, ликвидировать круговую поруку.
Шло время, и довольно быстро по окончании войны враждебное отношение к немецкому населению и настороженное немцев к нам затухало. Немцы увидели, что пришли не «дикие орды», готовые беспощадно мстить, грабить, насиловать, убивать. А пришли обычные, правда не без греха, люди. Размеры насилия и грабежей были несопоставимы с тем, что вдалбливала гитлеровская пропаганда. Более того, враждебность наших советских военнослужащих к немцам (кстати, всех советских немцы считали русскими) быстро сменилась безразличием, позднее даже доброжелательством, смешанным с недоумением, как такая нация могла подчиниться гитлеризму. Вот несколько сценок.
Законопослушность — это понятно, но приближалась зима. Где взять уголь? А он лежал огромными кучами у товарной станции, неподалеку от казармы. Многие вояки заимели подружек в городе. Одна из подружек попросила своего хахаля-сержанта помочь с заготовкой угля. Хахаль во время патрулирования взял у своей крали тележку, нагрузил углем и отвез к ней домой. Так он совершил несколько рейсов, но в конце концов был задержан. Грозил трибунал, но после вмешательства его командиров он отделался гауптвахтой.
Вообще, немцы быстро поняли, что русский солдат может делать то, что немцу никак нельзя, и иногда пользовались этим.
По окончании войны некоторое время действовал закон о репарациях в пользу союзников. Большая часть репараций предназначалась нашей стране как наиболее пострадавшей в войне. У нас в Ратенове это выглядело так. Рядом с казармами проходила железнодорожная ветка к товарной станции с большими складами — ангарами. Склады были забиты станками и другим промышленным оборудованием, вывезенным немцами из оккупированных стран. Там были французские, бельгийские, советские и прочие станки. Все это теперь пошло в счет репараций. Подгонялись вагоны, и теперь нанятые немцы грузили это оборудование для отправки в СССР. Немцы были довольны работой, так как после поражения рейха настала массовая безработица, а здесь можно было заработать на кусок хлеба. Получалось, что рухнувший фашистский режим ограбил всю Европу и СССР, а теперь все награбленное стало поступать в нашу страну. Так и просится известная фраза: «Грабь награбленное», хотя это далеко не так. К сожалению, много из этого оборудования долго, а то и совсем не использовалось. Не хватало у нас знающих кадров, и зачастую отсутствовало внятное описание, как монтировать и запускать то или иное устройство. В результате многое пропало, ушло в песок.
В первые дни по прибытии в Ратенов мы повадились было ходить в немецкий кинотеатр. Однако я быстро охладел, и не из-за незнания языка, а из-за стандартного содержания большинства картин. Обычный сюжет от картины к картине содержал обязательный любовный треугольник, сцены в ресторане, постель, переодевания, благополучная концовка, и все это в сентиментальном тоне. И так от картины к картине в разных вариантах. Запомнилась только картина «Чайковский», где, правда, вместо изб были островерхие немецкие домики и, естественно, тот же треугольник, правда в меру. Но музыка! Хотя картина была на немецком языке, перевода почти не требовалось. Возникал вопрос: почему у нас нет ничего про Чайковского? Ходить в кинотеатр я бросил, смотрел картины только у нас в казарме.
Один раз я побывал на немецком концерте. Зал был полон, но первый ряд был отведен для нас, русских военных, которых администратор лично проводил через зал. Пустовавшие места никто из жителей не занимал, не положено! Публика живо реагировала на все происходящее на сцене. Было ощущение, что жители истосковались по искусству. Выступали местные силы, наподобие нашей самодеятельности. Комика я, конечно, не понимал, танцы показались так себе, а певица, долго занимавшая сцену, показалась совсем безголосой (говорили, что она основной спонсор). Но оркестр был прекрасен. Как они исполняли Моцарта, Бетховена, Чайковского и Штрауса! Я, сидя в первом ряду, заметил, как измождены некоторые музыканты. Казалось, некоторые вот-вот упадут и заснут на месте! Видно было, что жизнь у них тяжелая. Вот старик — скрипач или виолончелист — буквально засыпает в перерывах его партии, но вздрагивает и начинает вовремя водить смычком, как только начинается его партитура.
Постепенно налаживались контакты с местными жителями. Я, как и остальные, был удивлен практически полным отсутствием настороженного отношения немцев к нам, вроде оккупантам, хотя это слово не отражало содержания. Ведь только что мы были смертельными врагами, и вдруг никакой враждебности, никакого сопротивления с их стороны. Позднее я понял, что они испытывали скорее облегчение от конца этого кошмара и падения нацизма, да и русские оказались не такими варварами, как их описывала гитлеровская пропаганда. Правда, где-то в середине или конце лета 1945 года нам объявили, что надо быть бдительными, в лесах скрываются и делают вылазки террористические группы. От каждой части были отряжены в помощь спецподразделениям (войскам НКВД) команды, которые прочесывали опасные места. Но ни у нас, ни поблизости никакого сопротивления не было, а вернувшиеся команды рассказывали, что на их участке ничего не нашли.
Более того, в Германии было безопаснее, чем в Польше и даже у нас в России. В любое время суток можно было ходить где угодно и как угодно. Никто тебя не тронет, а то и поможет. Вот некоторые эпизоды.
Какой-то офицер с автоматом напился до скотского состояния и свалился на окраине города у придорожной канавки, близ входа в частный домик. Сначала хозяин дома заперся в доме и с опаской наблюдал за ним. Стало темнеть, а пьяный валялся наполовину в луже, изредка издавая различные звуки. Немец с помощью домочадцев затащил бесчувственного лейтенанта домой, раздел, кое-как помыл, почистил шинель и уложил на топчан, положив рядом автомат. Офицер проснулся под утро, вскочил, не очень соображая, как он здесь очутился. Хозяин, немец, подал ему автомат, и тот, что-то пробормотав, поспешно ушел. «Никс гут!» — говорил нам позже немец, не понимая, как такой позор возможен, особенно с офицером.
Пьяный солдат потерял карабин. Утром, обнаружив находку, немец пошел в комендатуру и, объяснив происшедшее, просил забрать оружие, не забыв покачать головой и произнести «Никс гут!». Подобных случаев было немало.
Особое, если не сказать значительное, место занимали амурные похождения почти всех солдат и офицеров, которые наконец дорвались до мирной жизни. Все, кто мог вырваться в город, заимели своих подруг.
Мое окружение, от юнцов до пожилых дядек, хвасталось своими связями, короткими, случайными и более устойчивыми. Случайные связи, особенно у офицеров, имевших большую свободу общения с населением и большие возможности, очень часто заканчивались венерической болезнью и госпиталем. Случайные или временные связи, так просто «перепихнуться», мне претили. Я видел в этих однодневных связях что-то животное, не соответствовавшее моим представлениям об отношениях мужчины и женщины.
Похвальба и интимные подробности в этой сфере были мне неприятны, а иногда просто омерзительны, хотя большинство их смаковало или слушало с интересом и вниманием. В такой компании я чувствовал себя белой вороной и вскоре удалялся.
Устойчивые привязанности были более редкими и иногда сопровождались драмами.
Так мой неизменный друг, товарищ и номинальный командир фронтовой жизни Шалевич хвастался своей белокурой молоденькой немкой. В то же время он с удивлением говорил мне, что она красавица (впрочем, у него все подружки были «красавицами»), привязалась к нему, но время от времени говорит, что они, немцы, арийцы, высшая раса и скоро покажут всем, на что способны. На его вопрос, зачем же она связалась и дружит с одесским евреем, отвечала, что он не такой, как все, и ей с ним очень хорошо. Этот парадокс, похожий на высказывания моего портного («Гитлер дурак и болван, надо было объединиться с Россией и захватить весь мир…» Зачем??), ставил меня в тупик. Я счел это следствием гитлеровской пропаганды.
Наш разведчик Хурс (или Гущин?) привязался к молоденькой немке с ребенком, потерявшей мужа. Привязался так сильно, что, когда его демобилизовали, не поехал домой в Россию, а решил остаться с ней в Германии. Это по тем временам считалось недопустимым даже законодательно и строго преследовалось. Гулять — гуляй, но при демобилизации возвращайся только домой, точнее в Россию, и никаких браков с иностранцами. Он, получив документы при демобилизации, тайно спрятался у своей любимой. Многие знали об этом, но держали язык за зубами. Однако нашелся подлец, доложивший о происшествии нашему особисту. А для особиста (лейтенант Голощапов?) это живое «дело», и бедного Хурса (Гущина?) арестовали как перебежчика, судили и отправили в лагеря. Рассказывали, что немка хорошо спрятала его, когда приходили с обыском, где-то в подвале или в сарае за дровами. Но настырный особист в течение нескольких дней тайно следил за домом, выследил наконец «беглеца» и загубил парня ни за что ни про что. Много лет спустя, когда этот особист появился на одной из встреч однополчан, ему припомнили этот случай и, как он ни оправдывался (мне, мол, донесли, и я в то время не мог иначе поступить), его чурались. Почувствовав неприязнь однополчан, он больше на встречи не приходил.
Другой случай имел место с нашим офицером, лейтенантом Гликманом. Живя, как и остальные офицеры в отдельной квартире, он, будучи скульптором по призванию (и талантливым скульптором!), познакомился с немецкой художницей Урсулой. У них оказались общие взгляды на искусство и вообще на жизнь. Завязался роман, переросший в глубокую привязанность. Жениться было нельзя, да и невозможно, поскольку в Ленинграде у него оставалась жена, кстати, тоже фронтовичка. Я видел Урсулу, такую же крупную, как и Гликман. Они были в одном возрасте, значительно старше нас, и, возможно из-за мимолетного знакомства, мне она не показалась интересной.
В Ратенове Гликман превратился в скульптора бригады. Он ходил с вечно перепачканными гипсом руками, в помятой гимнастерке со съехавшими погонами. Несколько раз ему за внешний вид делал замечание командир бригады, но он только отмахивался. Впрочем, ему все прощали, а он дорвался до любимого дела и ничего и никого кругом не замечал, кроме своего ваяния и своей Урсулы. Жил он, как и все офицеры, в 2-комнатной квартире на двоих квартирантов в офицерском городке, где его добровольное одиночество скрашивала Урсула и изредка сосед офицер.
В большом клубе он слепил несколько барельефов и сделал по заказу политработников огромный гипсовый бюст Сталина.
Пробыв в Германии один или два года, Гликман был демобилизован, вернулся домой в Ленинград, вскоре заимел свою мастерскую, где отдавал всего себя любимому искусству. Но Урсула жила в его сердце. Возможно, была тайная переписка (конечно, после смерти Сталина и общего смягчения обстановки и нравов). В 70-е годы Гликман эмигрировал в США, где стал известным скульптором, даже ваял что-то для президента. Затем он переехал в ГДР, к своей Урсуле.
Не обошли контакты с немцами и меня. О портном, рядовых встречах я уже писал. Более тесное общение у меня было связано с… ремонтом часов.
Как-то у меня испортились часы, и я направился к урмастеру (часовщику), расположенному недалеко, на улице, идущей прямо от казармы. Урмастер, сухопарый немец лет 40–50, жил и там же работал на втором этаже трехэтажного дома. В рабочей комнате, заставленной лотками с часами и инструментом, толпилось несколько солдат с теми же, что у меня, заботами. Я оказался последним. Когда я вручил ему свои часы, вошли двое гражданских, средних лет, муж и жена. Оказалось, они были его приятелями, прибалтийскими немцами, эмигрировавшими в Германию еще в Гражданскую войну. Они хорошо говорили по-русски. Я воспользовался нежданными переводчиками, и мы невольно разговорились. Прибалты оказались начитанными людьми из старой дореволюционной интеллигенции. Они с удивлением отмечали появление погон, офицерских и генеральских званий, все, как в царской (потом Белой) армии. В газетах и журналах множество публикаций про Суворова, Кутузова и других известных военачальников. У вас даже ордена Суворова, Кутузова, Нахимова, они же царские генералы, говорили они. После революции все это было предано анафеме. Что произошло, зачем тогда нужна была Гражданская война? Я, в силу своего разумения, высказал свои соображения. Потом были вопросы о Москве, о моем житье-бытье до войны, о школе, о книгах, которые мы читали. Узнав, что я играю в шахматы, урмастер страшно оживился (он оказался любителем шахмат), предложил сыграть партию, если я не возражаю. Время было, я согласился, и мы уселись за шахматной доской. Я играю неважно, но здесь выиграл партию. Приступили ко второй. Я опять выиграл и видел, что урмастеру досадно. Третья также осталась за мной. Он, оказывается, тоже был неважнецкий шахматист, но очень увлекался шахматами. Он удивлялся, что среди русских столько хороших игроков. Здесь, среди своих горожан, с трудом найдешь любителя шахмат, говорил он. Было пора уходить, и я распрощался. Урмастер кивнул, пригласил заходить на шахматы и крикнул: «Хильда, иди проводи…» (я догадался по тону). Вышла довольно миловидная девушка, чуть старше меня, его дочь, и, взяв меня за руку, проводила через двор наружу, где неожиданно обняла и начала целовать. Так мы познакомились. Я, по возможности, в свободное вечернее время, захватив 1–2 банки консервов (тогда это была «валюта»), зачастил на шахматные сеансы, большинство из которых, к досаде урмастера, выигрывал. Хильда всем своим видом выказывала мне симпатию, выпросила у меня карточку, показала свою квартиру, которая состояла из трех небольших комнат с пианино в гостиной. Там же на стене висел большой портрет молодого летчика с траурной лентой. Это ее брат, сбит под Ленинградом, пояснила она. Мне стало как-то не по себе. Вот я нахожусь в семье моего врага и любезничаю с его сестрой. Как себя вести, я не знал, хотя видел, как ведут себя мои друзья. Хильда вызывала симпатию, не скажу, что меня к ней не тянуло, но не больше. Затевать что-то серьезное не хотелось, легкая связь претила, тем более на глазах родителей, которые относились ко мне хорошо. Строгие правила, которых я придерживался (если дружишь, обязан отвечать), плюс моя неопытность не позволяли мне принять решение. Хильда даже пыталась привлечь меня к более тесным отношениям, но я по неопытности и стеснительности не мог на это решиться, да и тесная обстановка квартиры не располагала. Прибалты, которые мне почему-то симпатизировали, очевидно, заметили наш флирт. Как-то, когда никого не было в комнате, они сказали что-то в следующем роде: «Не думайте, что здесь царит любовь и вздохи при луне в духе Пушкина, Лермонтова и других… Ничего здесь этого нет, все очень грубо и материально…» Я не сразу понял их намек, но вскоре убедился в их правоте.
Мне предстояла поездка в Стендаль на гарнизонную медкомиссию. Перед отъездом я тепло попрощался с Хильдой, сказав, что отлучусь на несколько дней. По приезде из Стендаля я смог вырваться в город только через несколько дней, вечером, с трудом получив увольнительную (ведь я был просто солдат). Дверь в знакомую квартиру открыл сам хозяин и приветливо пригласил меня в дом. Войдя в комнату, я обнаружил там шапочно знакомого мне лейтенанта из снабженцев, который сидел за столом в компании Хильды и ее матери и играл с ними в карты. Я мгновенно оценил обстановку, поздоровался и сделал вид, что пришел поиграть с хозяином в шахматы. Мы сели за столик, и партию я быстро проиграл, поскольку мои мысли были заняты создавшейся ситуацией. Затем я встал и, сославшись на дела, попрощался. В дверях я столкнулся с зачем-то выходившей Хильдой. Своим небольшим запасом слов я дал понять, что не понимаю происшедшего. Она, пряча глаза, что-то говорила по-немецки. Я не понял ни слова, но по глазам и мимике понял, что она предпочла другого. Сухо попрощавшись, я буквально выскочил из дома и вернулся в казарму.
Больше до отъезда в Москву я не заходил в этот дом. Конечно, я был уязвлен, хотя подспудно понимал, что так должно было произойти. Я солдат, появляюсь редко, каждый раз приношу то банку консервов, то конфетки, которые стало уже трудно добывать, как, впрочем, и увольнительные. Слишком робок. А тут офицер с неизмеримо большими возможностями по времени и, главное, материально.
Почти всем солдатам и многим офицерам хотелось домой, а мне особенно, но ничего не светило. Правда, объявили первую демобилизацию. Увольнялись все рядовые и сержанты старше 35 или 40 лет, а также прослужившие более 5 лет. Единственной возможностью для остальных была демобилизация по «медицинским показаниям». Я пошел в медсанчасть и просил направить меня на комиссию по зрению, питая слабую надежду, что меня вдруг признают негодным. Меня осмотрели, проверили зрение и дали направление в армейскую комиссию. Комиссия находилась в городе Стендаль по ту сторону Одера. До недавнего времени там была английская или американская зона оккупации, которую, в соответствии с Ялтинскими соглашениями, присоединили к нашей зоне. Взамен союзники получили часть Берлина, ставшего впоследствии Западным Берлином. Предстояла поездка на 3–4 суток. Несколько дней вольности! Оформив необходимые документы в штабе и разместив их в недавно приобретенной офицерской планшетке вместе со всей наличностью, захватив сухой паек, я облачился в свою новенькую форму, накинул сверху новенькую, хрустящую плащ-палатку и с утра отправился на вокзал (пригородные поезда уже стали ходить).
Ехать пришлось с пересадкой в Бранденбурге, куда я прибыл уже под вечер. Надо было до утра устраиваться в гостиницу, но как ее найти? Кругом много разрушенных домов, но улицы аккуратно расчищены. На улице редкие прохожие — немцы, но как с ними заговорить? Мне повезло. Появился патруль, который стал останавливать и проверять документы военнослужащих. При проверке документов я познакомился с сержантом (так его и назову — Сержант), который тоже ехал на комиссию. Он довольно прилично говорил по-немецки и расспросил немцев, где можно найти недорогую гостиницу. Ему указали адрес, и вскоре мы оказались у наполовину разрушенного дома. В целой части располагалась небольшая гостиница, где висело объявление, что мест нет. Сержант, в отличие от меня, оказался ушлым и бойким парнем. Он вызвал хозяйку гостиницы, моложавую даму, и представил меня капитаном (я выглядел щеголем по сравнению со многими офицерами, а плащ-палатка прикрывала мои ефрейторские погоны). Себя он представил ординарцем и сказал, что мы едем по важному делу, устали, переночевать надо только одну ночь… и, в общем, выхлопотал комнату на последнем, 4-м или 5-м этаже, которая была у нее в резерве. Хозяйка сама повела нас в номер, извиняясь за некомфортное состояние гостиницы (война, бомбежки, часть здания разрушена, а в оставшейся части еще не все восстановили, трудно с материалами и специалистами…). Мы поднялись по частично поврежденной лестнице с поломанными перилами и треснувшей стеной (за стеной уже были развалины) и вошли в единственный на площадке номер на двух человек, только что отремонтированный. Здесь еще не выветрился запах краски. Она вручила ключи, извиняясь за некоторые неудобства (в номере чего-то не хватало), пожелала приятной ночи герру капитану и его ординарцу и ушла.
В номере были туалет и умывальник, правда, без горячей воды, две широкие постели с белоснежным бельем, стол со стульями, небольшой стенной шкаф с вешалкой. Мы быстро освоились и почувствовали себя на седьмом небе. Еще бы! Никакой казармы, ощущение воли, когда можешь делать что хочешь. Шикарные условия для нас, солдат, только недавно валявшихся в окопах и землянках, даже несравнимо с казармой. Спустившись вниз, мы перекусили в небольшом примитивном ресторане, напоминавшем общепитовскую столовую. Нам подали довольно вкусный, густой суп-пюре из овощей и неплохое овощное блюдо. Мы экономили и выбрали самое дешевое, но оказалось сытно. Зал был заполнен немцами, которые посматривали на нас с любопытством, но без враждебности, военными были только мы. Сержант пытался «приклеиться» к хозяйке, но вскоре он с досадой объявил, что ничего не вышло. Покончив с трапезой, мы поднялись в свой номер, расспросили друг о друге и условились, что удобный тандем «капитан и ординарец» будем использовать до конца поездки. Вскоре легли спать, поразившись необычными пуховыми одеялами вместо привычных — шерстяных или байковых.
Утром, хорошо выспавшись и рассчитавшись за гостиницу, мы за пару часов доехали на армейских попутках до Стендаля и выгрузились на привокзальной площади. Там мы увидели огромную очередь перед небольшим магазином, сплошь состоящую из немцев — мужчин. Сержант расспросил двух немцев и разузнал, что это очередь за табаком, который стал большим дефицитом, но офицеров-союзников пускают без очереди. Он предложил мне воспользоваться случаем и запастись табаком, который пригодится, да и у него кончился. Немцы (помнится, двое), с которыми он разговаривал, с просящими лицами совали мне деньги, и я, липовый капитан, с некоторым смущением, пошел к входу. В дверях стоял внушительный немецкий полицейский, шуцман, наблюдавший за порядком, и два сержанта из комендатуры, проверявшие документы и не пускавшие рядовых и сержантов. Я решительно двинулся к двери. Шуцман откозырял мне, а проходя мимо сержантов, я вопросительно посмотрел на них и полез вроде в карман за документами. Но они, признав меня за старшего офицера, откозыряли и пропустили внутрь. Купив несколько пачек табаку, я вышел на улицу и, отойдя в сторону, отдал по паре пачек ждавшим меня немцам, взяв с них фактическую стоимость табака. Они очень благодарили и настойчиво хотели дать мне значительно больше, приговаривая попутно, как плохо было при Гитлере, и добавляя зачем-то, что они коммунисты (или сочувствующие им). Ни в коем случае, никакого навара, сказал я через сержанта. Русские не занимаются спекуляцией, в общем, знай наших! Они ушли осчастливленные.
Пока я отсутствовал, Сержант разузнал, где находится армейский (гарнизонный?) госпиталь, и мы вскоре добрались до него. Комиссию я и Сержант прошли быстро. Однако нас признали годными к воинской службе по еще не пересмотренному реестру и, отметив командировки, отправили обратно в часть. Было, конечно, досадно, но несколько дней воли — тоже подарок. Уезжать можно было завтра, времени оставалось много, и мы пошли бродить по городу. На улицах было много снующих туда-сюда жителей, гораздо больше, чем у нас в Ратенове. Очевидно, здесь немцы уже не бежали никуда, ведь пришли англичане, а не «дикие орды» из России. Разрушений в городе не было, он оказался в стороне от стратегических объектов. На перекрестках стояли шуцманы и наши девушки-регулировщицы. Мне было обидно и стыдно видеть шуцмана в добротной внушительной форме, вызывающей уважение, и рядом наших регулировщиц в застиранной, убогой, почти нищенской форме, как золушки рядом с ним. Контраст бросался в глаза. Позор победителям! Неужели нельзя было хотя бы их одеть приличней?
Данный текст является ознакомительным фрагментом.