Глава 5 "СТРАННАЯ ДИСКУССИЯ"

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 5

"СТРАННАЯ ДИСКУССИЯ"

Идеи Лысенко ошибочны и весьма ошибочны… И я считаю, что советскому сельскому хозяйству и советской биологии крайне не повезло, что этому человеку дали такую власть для того, чтобы помешать ценной, по моему мнению и по мнению большинства генетиков, работе.

Джон Холдейн, биолог-марксист.

Из автонекролога, опубликованного в газете "Дейли уоркер" в декабре 1964 г.

Оглядываясь в прошлое, мы, люди 70-х и 80-х годов, связываем беды Николая Ивановича прежде всего с возвеличением Лысенко. Между тем первые тяжелые удары обрушились на академика Вавилова задолго до того, как Лысенко окончательно утвердился на российском биолого-агрономическом Олимпе. Были и другие силы, которые противодействовали ученому с начала 30-х годов. Как же складывались отношения Николая Ивановича с властями между 1925 и 1935 годами?

Первые пятнадцать лет после Октября Вавилов — баловень нового строя. Сын миллионера продемонстрировал новым хозяевам страны не только свою политическую лояльность, но и несомненную полезность. В 20-е годы деловые качества еще ценились. Трудолюбие и талант ученого были оплачены по самому высокому тарифу. В 1926 году он получил Ленинскую премию, затем его сделали членом ВЦИК СССР, депутатом, президентом Сельскохозяйственной академии, членом коллегии Наркомзема. Знаками доверия следует считать и многочисленные зарубежные поездки, которые ему позволяли совершать между 1924 и 1932 годами. Страна, с самого своего зарождения гордившаяся запорами на границах, право на международные поездки дает только избранным. До 1932 года Николай Вавилов, несомненно, остается в числе избранных. Ну что же, он не в долгу перед страной: им создан ВАСХНИЛ, под его руководством работает Институт растениеводства, растет уникальная коллекция семян, работы советских генетиков вызывают уважение на международных конгрессах.

Но для такого высокого общественного положения, которое Вавилов занимает, этого мало. Даже самый маленький по чину гражданин Советского Союза обязан не просто служить, а безоговорочно и активно выполнять любое идущее сверху распоряжение. Таков его главный политический долг. И хотя это обстоятельство не закреплено ни в одном законодательном документе, все отлично знают, какие последствия влечет малейшее нарушение неписаного закона. Для такого крупного чиновника, как член ВЦИК и президент ВАСХНИЛ, ответственность за нарушение политического долга еще выше. Он обязан не просто являть властям свое полное послушание, но и постоянно славословить партию, ее Центральный Комитет, Генерального секретаря в речах, в статьях, в разговорах. Все кругом славословят, дрожа за свои служебные кресла, за эту главную драгоценность чиновника… А Вавилов? От природы лишенный политического честолюбия, человек открытый, душевный и демократичный, — как он чувствует себя в бюрократическом котле? Может быть, его тяготят все эти обязанности и привилегии?

Оказывается, нет. Ибо честолюбие Вавилову вовсе не чуждо. Только сосредоточено оно не вокруг служебного кресла, а вокруг науки. Глава советской агрономии и биологии очень хочет, чтобы его лаборатории имели самое лучшее в мире заграничное оборудование, он желает, чтобы его научные библиотеки были снабжены самой новейшей специальной литературой. Ему нужны средства для новых экспедиций, ставки для научных сотрудников, валюта для закупки семян и для подписки на международные журналы. Все это деньги, а деньги в централизованном бюрократическом государстве может добыть только очень влиятельное, высокопоставленное лицо. И академик Вавилов ценит свое положение, свой престиж. Они нужны ему для того, чтобы с помощью этих рычагов поднимать материальный и творческий потенциал своих институтов.

К политике, к политиканам — где бы он с ними ни встречался: в Европе, Америке или у себя дома — относится он с иронией. За фасадом громких слов ему нетрудно распознать личные, не всегда чистые, помыслы хозяев жизни. Да и сами по себе словеса эти ему безразличны: он человек дела, человек науки. Но раз уж без этого никак нельзя, придется отдать богу богово, а кесарю кесарево.

Презрение к политике не делает, однако, Вавилова брезгливым. Чтобы помочь своему научному делу, он готов даже на легкий флирт с дьяволом. Вернувшись из экспедиции в Афганистан (1925 год), Николай Иванович со смехом рассказывает профессору В. В. Таланову, как ловко ему удалось провести британцев и сфотографировать крепость на индо-афганской границе. Англичане иностранцев к крепости не допускали на пушечный выстрел, а он, Вавилов, подобрался по той дороге, по которой его никто не ждал, по которой ни один европеец до него не хаживал. И вот наснимал целый альбомчик… Рафинированного интеллигента Таланова этот рассказ шокирует — шпионаж! — а великий путешественник, который действительно первым из европейцев прошел через неприступный Кафиристан, только посмеивается. Какое ему дело до политики? В Кафиристане он искал родину пшениц. А крепость — это так, между прочим. Да и нравственность его от этой истории нисколько не пострадала. Желудок — да, желудок он на тамошней пище сильно расстроил.

На другом конце света академик снова оказывает политикам крупную услугу. В Аргентине советское посольство ведет тайную войну с посольством Германии. Эпоха напряженная, в Берлине нацисты рвутся к власти. В этой обстановке германское посольство в Буэнос-Айресе пытается ловить в свои сети души немцев-колонистов. И вдруг не кто иной, как академик Вавилов, ботаник и агроном, разрушает планы немецких дипломатов. Заехав на несколько дней в город, он расположил к себе влиятельного землевладельца, главу местной немецкой колонии. В один прекрасный день влиятельный немец отказался идти на дипломатический прием в германское посольство и демонстративно отправился в представительство Советской России, чтобы поболтать часок с обаятельным Николаем Вавиловым. Этот случай имел, очевидно, важные для Советского Союза последствия, ибо вызвал оживленную переписку между Аргентиной и Москвой. Советские дипломаты благодарили ученого и просили его не прерывать в будущем дружеских отношений с "полезным" немцем из Буэнос-Айреса.

Тут мне хочется остановиться и напомнить еще об одной грани вавиловской натуры. При всем своем научном космополитизме, при всей сердечности по отношению к ученым Запада Вавилов никогда не забывал, что он русский. Где-то в глубинах души таилось в нем чувство своей особой, личной сопричастности к судьбе России. Это уже не политика, не расчет, а наследственное, от русских мужиков и купцов унаследованное восприятие родины как чего-то единственного, чего ни купить, ни продать, ни сменить никак не возможно. Вавилов никогда не говорил о своем русском патриотизме. Да в тридцатые годы и фразеология эта — Русь, Родина, патриотизм — еще оставалась под запретом. Власти не без основания связывали эти понятия с психологией эпохи самодержавия. Но именно в тех "запретных" категориях осмысливал внук мужика, бывший царский приват-доцент глубокую внутреннюю связь со своей родиной. Не будучи шовинистом, он любил все русское: пищу, речь, природу. Неверующий академик заходил за рубежом в православные храмы, член ЦИК лобызался в Париже, в Уругвае и в Бразилии с россиянами, которых разметала по свету революция. Изгнанники были для него прежде всего земляки, русские люди. Строгий рационалист во всем, что касалось науки, Николай Иванович в этом важнейшем пункте бытия давал волю бесконтрольному чувству. Он готов был пойти на любые жертвы ради России, независимо от того, кто сегодня ею управляет, во имя неясной, почти символической России, которая уж тем одним хороша, что является его родиной. Может статься, что, фотографируя недозволенную крепость на Памире и обольщая "нужного" немца в Аргентине, Николай Иванович действует лишь как верный сын России. Повторяю: связь со своей землей относилась скорее к области его чувств, нежели к области мысли. Но чувство это толкало его на то, чтобы одаривать родину вполне реальными и порою очень даже ценными подарками. В начале 30-х годов Вавилов с немалым трудом и риском добывает в Америке важнейшее стратегическое сырье — каучуконосный кустик гваюлу. Тогда же доставил он в СССР семена тщательно охраняемого в Перу хинного дерева. Миллионами рублей исчисляются его подарки отечеству. За границей такой добытчик давно бы стал миллионером. Но зачем нужны миллионы человеку, которому его поиск, его работа доставляют высшее наслаждение? В громокипящей натуре Вавилова явная научная страсть мешается с тайным российским патриотизмом, сложная эта душевная химия превращает ботаника в экономического агента, путешественника — в разведчика, а ученого-лектора — в откровенного политического пропагандиста.

Вавиловские публичные доклады за рубежом более всего говорят о двойственности ученого. Нередко их организовывали советские посольства, но чаще академик сам находил заинтересованную и, как правило, высокопоставленную аудиторию. Доклады о достижениях советской агрономической науки читались в присутствии министров, членов кабинета, крупных чиновников, их широко комментировала пресса. Несомненно, что они оказывали благотворное влияние на отношение Запада к Советскому Союзу. После каждого такого выступления в Москву из соответствующих посольств поступали докладные записки о политическом звучании речей члена ЦИК Вавилова. Часть этих докладов вошла потом в следственное дело, и я имел возможность читать их. Посольские работники хвалили Вавилова. После 1930 года, когда положение в советском сельском хозяйстве резко ухудшилось, а мировая пресса писала о голоде в СССР, ученый умело обходил острые углы и в своих речах напирал в основном на победы отечественной генетики и физиологии растений. Биологи наши действительно имели в те годы немалые успехи. Но Вавилов знал и о том, что в деревне люди мрут от голода, а на колхозных полях, как он сам заметил, объезжая страну летом 1932 года, "культивируют не пшеницу и ячмень, а сорняки". И тем не менее речи президента ВАСХНИЛ в США и Канаде осенью 1932 года по-прежнему повествуют лишь о победах. Кесарь Сталин получает то, что хочет получить. А Бог? Николай Иванович, очевидно, очень удивился бы, если в те дни кто-нибудь стал бы уличать его в политиканстве. Лично для себя он ничего не искал. А дело, наука российская в результате его докладов только выгадывали. Что же касается зарубежных слушателей, то в докладах Николая Ивановича они получали много интересной и правдивой информации, хотя по обстоятельствам места и времени не в полном, так сказать, объеме. Нет, к политике он, академик Вавилов, никак не причастен…

Добродушная и чуть лукавая улыбка играла на лице Вавилова, когда весной 1930 года в вагоне поезда Москва — Ленинград он рассказывал генетику А. И. Купцову очередную кремлевскую историю: "А Максимыч (академик Н. М. Тулайков) вчера осрамился. Были мы с ним у Сталина. И он вздумал свою политическую грамотность показать. Выучил "Исторический материализм" Бухарина, да при случае все цитаты из него и ввертывает. А Сталин на него с недоумением смотрит — Бухарин-то не в фаворе" [102]. Мог ли думать президент ВАСХНИЛ, с детской непосредственностью вспоминающий дворцовый анекдот, что через пять лет недовольный взгляд вождя обернется гибелью для талантливого земледела Тулайкова, а через десять — сведет в раннюю могилу и его, Вавилова?

Ах, эта вечная наивность тех, кто надеется лишь чуть-чуть, только самую малость поиграть с нечистой силой. Всегда кажется, что хватит осторожности и здравого смысла не слишком приближаться к краю пропасти. А дьявол, он играет наверняка…

Времена менялись. Еще в 1930–1931 годах Вавилов не понимал, отчего так быстро бюрократизируется ВАСХНИЛ, почему к руководству сельскохозяйственной наукой приходят не серьезные ученые, а какие-то малограмотные и крикливые субъекты. Следующие три-четыре года, очевидно, многому его научили. Начали выявлять себя трагические последствия коллективизации, и прошла волна арестов среди биологов, агрономов, ветеринаров. Специалистам предстояло держать ответ за развал в сельском хозяйстве. В ВИРе арестовали восемнадцать ведущих сотрудников. Эпоха мрачнела на глазах. Те невинные шалости, которые сходили Николаю Ивановичу с рук во время его заграничных командировок в 20-е годы, берутся на заметку в начале 30-х. Возвращаясь из Америки в феврале 1933 года, он, как всегда, встретился в Париже со старыми друзьями из Пастеровского института, профессором Метальниковым и Безредкой. Друзья пришли на вокзал проводить его. И тотчас в Москву помчался донос: "Вавилов встретился с белоэмигрантами". Да еще интервью дал "не той газете" и сказал корреспонденту, что до революции "был царским приват-доцентом". Нехорошо… Вавилов и сам чувствует, что нехорошо. Обняв на вокзале старого друга Метальникова, подумал — быть беде [103].

Быть беде… Глубокой ночью на московскую квартиру Николая Ивановича прибежала Лидия Петровна Бреславец. Шла весна 1933 года. Давняя, со студенческих лет приятельница была не на шутку встревожена. Ей удалось узнать, что назавтра Вавилова вызывают в ЦК. Ученого ожидает серьезная головомойка. В верхах недовольны зарубежными поездками директора ВИРа, считают, что пользы от этих поездок — никакой, а денег тратится много. Эту точку зрения передал Лидии Петровне ее знакомый член ЦИК Георгий Ипполитович Ломов, саратовский большевик-подпольщик с дореволюционным стажем. Но академик Вавилов, который только что с опасностью для жизни добыл в Южной Америке столь необходимые Советскому Союзу семена хинного дерева и несколько тысяч образцов других ценных растений, принял известие с недоверчивой улыбкой: "Пустяки все это. В ЦК неглупые люди сидят, разберутся". И хотя мы не знаем, какой разговор произошел на следующий день в Центральном Комитете ВКП(б), но зато доподлинно известно, что путь за границу великому путешественнику с той поры был заказан навсегда.

По натуре Вавилов — неисправимый оптимист. Но эпоха исправляла и неисправимых. Вскоре после неприятного разговора в ЦК "Правда" резко выступала против ВИРа и его директора. Главное обвинение заключалось в том, что Институт растениеводства якобы не занимается практически полезным делом, не дает стране новых сортов. Мысль о том, что микроскоп вполне пригоден, чтобы им забивали гвозди, была высказана в центральном органе партии еще до того, как Лысенко начал свой победоносный поход на теоретическую науку. Николай Иванович кинулся было отстаивать свое детище, но вскоре разыгрались события еще более серьезные.

С лета 1934 года в ВИРе шла подготовка к торжественному празднованию к десятилетию института, к сорокалетию той лаборатории, на базе которой ВИР возник. Одновременно предполагалось отметить четвертьвековой юбилей научной деятельности директора. Вавилов, как всегда, полон энтузиазма. Может быть, ему кажется, что торжества укрепят в глазах начальства пошатнувшийся авторитет его дела. Он призывает сотрудников к самым энергичным действиям. "Мы подытоживаем в основном то, что проделано советской страной за советское время в растениеводстве. Много сделано, есть что показать… Я просил бы работников отдела растительных ресурсов считать, что они в особенности держат экзамен. Эта часть самая оригинальная… Мы в этом отношении перегнали все страны — это выявить нужно. Отдел пшениц показать от цитологии, от хромосом, до производства, до колхозного элеватора" [104].

В Ленинграде ждут гостей, в том числе много иностранцев. В ВИР потоком идут приветственные телеграммы от ведущих биологов мира, пришли поздравления от председателя совета министров Турции, от министров земледелия США, Болгарии, Финляндии, Польши. И вдруг за четыре дня до срока торжество без всякого объяснения отменено. Вавилов потрясен. Он пишет письмо Я. А. Яковлеву, бывшему Наркомзему, занимающему пост заведующего отделом сельского хозяйства в ЦК. Ходит слух, что Яковлев, невзлюбивший с некоторых пор Николая Ивановича, запретил юбилей. В Наркомземе новое лицо Чернов. Перечеркнув имя, отчество Яковлева, Вавилов вписывает новое обращение: "Уважаемый Матвей Александрович" и сам везет письмо для личного вручения наркому. Письмо — крик изумления и негодования: "Внезапная отмена юбилея, когда весь институт принял праздничный вид, произвела на большой коллектив… удручающее впечатление, как выражение вотума недоверия… У руководящего персонала института этот факт, естественно, вызывает сомнение в том, пригоден ли он для руководства" [105]. Ответа на письмо получить так и не удается. Чернов уходит вслед за Яковлевым в тюрьму, в могилу. На короткое время в Наркомземе возникает Эйхе, но и его век недолог…

Очевидно, после несостоявшегося юбилея Николай Иванович ясно понимает, что быть просто хорошим ученым — недостаточно. Недостаточна и та политическая плата, которую он до сих пор вносил для блага своего научного дела. Властям нужно что-то другое, чего он не знает, не умеет. Рождается страшная догадка: в какой-то миг фантасмагория необъяснимых арестов и бессудных расстрелов может коснуться и его, Вавилова, президента ВАСХНИЛ и члена ЦИК. Он отталкивает от себя ужасный домысел: ведь он ничего не делал такого… А что непозволительного сделал его заместитель по институту, честнейший селекционер Виктор Евграфович Писарев? Чем виноваты кристально чистый цитолог Григорий Андреевич Левитский, профессора Максимов, Таланов, Сапегин и десятки других арестованных в ВИРе и на опытных станциях? Еще далек вроде бы 1937 год; еще только-только прозвучали те слова Сталина, которые приведут впоследствии Лысенко к положению диктатора в биологии и сельском хозяйстве; еще не знает Вавилов, что заведено на него "Дело", куда подшиты первые доносы. Но чутким своим ухом и зорким глазом улавливает он необратимую перемену в политическом климате. И тайный страх, который никому нельзя выдать, о котором никому нельзя рассказать, поселяется в сердце бесстрашного путешественника. Вавилов прячет, все глубже загоняет это чувство, но оно то и дело прорывается помимо его воли.

"Лишь дважды я видел своего друга в волнении, — вспоминает лауреат Нобелевской премии, американский генетик Герман Меллер. — В первый раз, когда он рассказал мне о том, что случилось с ним только что в Кремле. Спеша на заседание Исполнительного Комитета (ЦИК), он торопливо завернул за угол в одном из кремлевских коридоров и столкнулся с шедшим навстречу Сталиным. По счастью, оба тотчас же поняли, что столкнулись случайно, однако и через несколько часов, вернувшись в Институт генетики, Вавилов все еще не мог прийти в себя" [106].

Выросший в иной общественной атмосфере, Меллер едва ли мог понять всю глубину переживаний своего русского товарища. Встреча в кремлевском коридоре (она произошла скорее всего весной 1935 года) по стандартам того времени выглядела отнюдь не безобидной. Столкнувшись с Вавиловым, Сталин, который был ростом значительно ниже, сначала отпрянул и с ужасом взглянул на огромный вавиловский портфель. Очевидно, его уже тогда мучили страхи, которые позднее переросли в подлинный психоз. В набитом книгами портфеле ему почудилась взрывчатка. В следующий миг, однако, Сталин взял себя в руки. Вместо маски ужаса на лице его возникло хмурое подозрительное выражение. Вождю было неприятно, что кто-то видел его испуг. Так рассказал об этом Николай Иванович тем, кто был значительно ближе ему, чем Меллер. Говорил он об этом со всегдашней своей доброй, чуть юмористической улыбкой, как о забавном незначащем случае. Но вряд ли сам считал ту встречу пустяшной.

Переживание, испытанное в кремлевском коридоре, никак не забывалось. Наоборот, страх матерел, разрастался, застилал горизонт. На годы вперед протянулись от него корни-щупальцы к каждому поступку, каждому высказыванию ученого. Директору ВИРа, вице-президенту ВАСХНИЛ нужна была тактика, нужна была стратегия, нужна была дипломатия.

Тоталитарный режим оттого и именуется тоталитарным, что каждого даже самого нейтрального гражданина стремится сделать пособником своих преступлений, всех и каждого старается запачкать в крови своих жертв, всех сковать круговой порукой соучастия. Для этого служат массовые политические митинги, на которых гражданина заставляют распинаться в преданности режиму, и "письма протеста" против действительных и фальшивых врагов. Иногда властям нужны, наоборот, — "письма в поддержку", и, как и прочие процедуры, эта превращается в испытание нравственной прочности гражданина. Чем выше на общественной лестнице стоит гражданин, тем труднее ему уклониться от порочащих его публичных заявлений. Между тем именно писатели, артисты, художники, ученые наиболее лакомы для чиновника; заявление о верности особенно важно получить от них, от этих сливок общества.

Год 1937-й был не только годом великого кровопролития, но и годом непрерывных присяг на верность. 28 января в центральных и республиканских газетах, среди других подобных призывов, появилось письмо, озаглавленное: "Мы требуем беспощадной расправы с подлыми изменниками нашей великой родины". Как и все такие письма, сочинение это не содержало никаких фактов, а наполнено было только бранью, угрозами и клеветой. Его можно было бы и не вспоминать (мало ли грязи выплескивает каждая эпоха!), но несомненный интерес представляет список авторов этого сочинения. Публика собралась действительно отменная: химик А. Бах, растениевод Б. Келлер, геолог И. Губкин, паразитолог Е. Павловский, строитель локомотивов В. Образцов, физиолог А. Сперанский, математик М. Лаврентьев, эпидемиолог П. Здродовский. Все они в один голос требовали: убить, раздавить, растоптать. Третьим по счету автором письма значился Николай Иванович Вавилов. Думал ли этот третий, что по иронии судьбы ровно через шесть лет, почти день в день он сам, став "врагом народа", будет умирать на тюремной койке? Впрочем, "не судите и не судимы будете". Не для суда над героем привожу я здесь этот факт, а затем только, чтобы сопоставить его с другим фактом, который произошел в том же тридцать седьмом. Уже в наше время рассказал мне эту историю профессор Н. В. Тимофеев-Ресовский, известный генетик и радиобиолог.

В "благостные" 20-е годы генетик Н. К. Кольцов послал своего любимого молодого сотрудника Тимофеева-Ресовского учиться в Германию. Вавилов в те годы довольно часто бывал в Берлине, и между двумя генетиками сложились сердечные отношения. После прихода к власти гитлеровцев Тимофеев-Ресовский начал собираться домой, но однажды в тридцать седьмом получил из СССР предупреждение, что дома его ждет тюрьма, а может быть, и что-нибудь похуже. Записку эту переслал ему с американским генетиком Меллером Николай Иванович Вавилов [107].

Таковы два поступка, совершенные ученым в одном и том же году. Такова "тактика и стратегия", к которой принуждал век-волкодав честного человека, вовсе не заинтересованного в личных благах или в успехе на ступенях карьерной лестницы.

Беседуя в 1971 году с профессором Тимофеевым-Ресовским, я между прочим спросил его, значит ли рассказанная им история, что Николай Иванович политически прозрел только к тридцать седьмому году? Ведь только человек, окончательно понявший ситуацию, возникшую в стране, мог подать другу совет не возвращаться на родину. Для этого нужна была не только смелость, но и мудрость. "Нет, — возразил Тимофеев-Ресовский, — Николай Иванович прозрел значительно раньше, еще в 1934-м" (sic!).

Согласимся, что такая "игра с дьяволом" требовала немало дипломатических способностей и просто ума. Может быть, именно эта игра спасла академика Вавилова от арестов 1937–1938 годов. Но время тем не менее работало против него. Как ни умен был Вавилов, ему поначалу и в голову не могло прийти, что именно Лысенко власти готовят на его место; что малограмотному, но волевому агроному предстоит вытоптать у себя на родине все посевы, выращенные мировой и русской биологической наукой, а затем уничтожить и самих биологов. А между тем почти с самого начала своей карьеры Лысенко вел дело именно к этому.

Яровизацию, которую Николай Иванович считал делом экспериментальным, требующим проверки (об этом — смотри выше — он и писал Эйхфельду!), Лысенко объявил вдруг верным средством сегодня же поднять урожаи пшеницы по всей стране. Замоченные перед посевом семена, по его словам, должны дать прибавку урожая не меньше центнера на гектар. Перемножив этот гипотетический центнер на все 100 миллионов гектаров, занятых под хлебами в Советском Союзе, агроном начал в газетах и по радио сулить стране дополнительные эшелоны хлеба почти без всяких затрат. Яровизация объявлена главным методом, который принесет стране изобилие. Проверка? Он считал, что лучшая проверка — испытание метода прямо на полях, на миллионах гектаров. Он даже объясняет, что такое новшество стало возможным только в нашей стране, где опытным делом занялись сотни тысяч колхозников.

Вавилов изумлен. На его глазах не раз уже возникали и лопались мыльные пузыри таких "радикальных" советов сельскому хозяйству. Между тем любой грамотный агроном знает: один даже самый замечательный метод, один самый великолепный агротехнический прием судьбу урожая в целом решить не может. Еще в 1928 году, выступая на дискуссии по подъему урожайности, Николай Иванович говорил "радикалам" от земледелия, которых и в ту пору находилось достаточно: "Мы не можем остановиться на каком-нибудь одном мероприятии как панацее от всех бед, будь то зяблевая вспашка или какой-нибудь иной технический прием" [108].

Но на справедливое предостережение не обратили внимания ни в 20-х, ни в 30-х годах. Теперь главный носитель "радикальных" решений в сельском хозяйстве предпринял попытку вновь выйти из-под контроля науки.

То, что президиум ВАСХНИЛ однажды в 1931 году допустил как исключение, Лысенко пытается внести как постоянное правило для себя. Он играет при этом на политической конъюнктуре. В газетах много пишут о движении колхозников-опытников, о необходимости в каждом селе иметь лабораторию. Очевидно, при низком уровне земледельческой культуры тридцатых годов такие самодеятельные хаты-лаборатории действительно могли послужить для хлеборобов своеобразным ликбезом. Однако эту самодеятельность Лысенко в своих речах именует не иначе как "народной академией", способной внести в практику земледелия не меньше, а значительно больше, чем "городские" ученые. Он требует, чтобы контроль над каждым новым сортом и агрономическим приемом осуществляли теперь не исследователи в институтских лабораториях и на опытных делянках, а сами колхозники на своих полях и в хатах-лабораториях. Надо ли говорить, какой простор для всякого рода "научных" спекуляций открывало такое предложение. И первой такой спекуляцией была яровизация, объявленная методом, повышающим урожай…

Работая над этой книгой, я не раз слышал от моих собеседников, видных ученых-биологов, что в карьере Лысенко есть что-то почти мистическое. Они произносили это слово с полуулыбкой и тем не менее вполне серьезно.

— Подумайте, — говорили они, — урожаи в тридцатые годы, несмотря на все заклинания "прогрессивных биологов" и "истинных дарвинистов", не растут; бумы, организованные Лысенко, кончаются провалом. Вот уже много лет никто не вспоминает злополучную яровизацию. Она забыта так же прочно, как забыты стерневые посевы хлебов в Сибири, внутрисортовое опыление, скоростное, за два с половиной года, выведение новых сортов пшеницы, гнездовые посадки дуба в степи, высокие и сверхвысокие урожаи проса и многие другие плоды буйной лысенковской фантазии. Кто же мешал разоблачить если не теоретическую, то хотя бы практическую несостоятельность его ответов?

Мистики не было. Разоблачить Лысенко мешал прежде всего сам Лысенко. Поток его идей неисчерпаем. Предложения следуют одно за другим с интервалом всего лишь в несколько месяцев. После эпопеи с яровизацией он объявляет, что совершенно необходимо переопылять пшеницу внутри одного сорта, это-де тоже даст колхозникам большую прибавку урожая. Газета "Социалистическое земледелие" поднимает массовую кампанию. Переопылением занимаются десять тысяч колхозников в двух тысячах хозяйств. Лысенко считает, что этого мало. В следующем году, по его расчетам, надо вовлечь 50–70 тысяч колхозов. Проходит немного времени, и переопыление оставлено, зато с таким же энтузиазмом Лысенко твердит в печати и по радио о необходимости всенародной борьбы за стопудовые урожаи проса. Просо — культура больших возможностей, культура номер один. В колхозах организованы специальные звенья, Сельскохозяйственная академия разрабатывает специальную агротехнику проса, какой еще никогда не существовало. Просо, просо… Но проблема летних посадок картофеля на юге вытесняет и разговоры о просе, и крики о переопылении пшеницы…

Тот, кто сегодня с тайным изумлением говорит о "мистике" лысенковской карьеры, забывает, что внешне действия всевластного агронома всегда соответствовали истинным потребностям времени. Страна действительно остро нуждалась в зерне, в просе, было действительно трудно завозить ежегодно на юг огромное количество посадочного картофеля взамен вырождающегося местного. Лысенко брался разрешить именно эти главные, коренные проблемы земледелия. Обещая повысить сбор зерна, клялся на каждом гектаре проса давать стопудовый урожай, гарантировал, что картофель, посаженный на юге по его методу, вырождаться не будет. Он не просто это утверждал, но оперировал точными расчетами. Правда, имея в виду будущие урожаи, грядущую жатву. В эпоху больших цифр его выкладки выглядели вполне достоверно. О них так много говорили и писали, что людям несведущим (а несведущие оказывались в большинстве, ибо цифры реальных урожаев в те годы держались в тайне) начинало казаться: проблема зерна, проса и картофеля давно разрешена академиком Лысенко наилучшим образом.

А подлинные итоги? Их трудно учесть в обстановке, когда одного за другим арестовывают наркомов земледелия, заведующих отделом сельского хозяйства ЦК, президентов ВАСХНИЛ. "Враги народа" повсюду. И конечно же, в сельском хозяйстве. Их ищут и находят. Находят и списывают на них все промахи, просчеты, ошибки и просто глупости. Списывают и результаты опытов Лысенко.

Глава "прогрессивной биологии" остается любимцем Сталина. Сталину импонируют его размах, смелость опытов (восемьсот тысяч пинцетов для колхозников, занятых внутрисортовым скрещиванием! Масштаб!). Но есть у Трофима Денисовича и другие черты, которые Сталин любит у своих подданных. Человек из народа, сын крестьянина, Лысенко ведет споры, крепко держась за цитаты Маркса, Энгельса и прежде всего самого Сталина. Его взгляды материалистические, значит, правильные. Все другие взгляды идеалистические и, следовательно, неправильные. Ни одной речи Лысенко не произносит без здравицы в честь советской власти, советской науки, советского "мичуринского дарвинизма" и, конечно же, поясных поклонов отцу народов, корифею науки — товарищу Сталину.

Очевидно, Сталину импонирует и такое немаловажное обстоятельство, что идеи Лысенко просты и понятны. Для малокультурного человека понятное утверждение всегда кажется достоверным. А утверждения агронома Лысенко не только популярны, но великолепно вписываются в философскую систему, которую проповедует сам Сталин. Достаточно изменить условия существования организма, и он не только сам изменится определенным образом, но детям, внукам и правнукам своим передаст закрепленные при этом превращения. Так говорит Лысенко. А товарищ Сталин и сам через своих придворных философов вещает: стоит изменить экономические отношения между людьми, и немедленно преобразуется вся человеческая порода, изменятся жизненные принципы, вкусы, нравы, общественные и личные отношения. Исчезнет корыстолюбие, не станет преступников, проституток, пьяниц. В прекрасное будущее войдут люди-ангелы, люди-идеалы. Многозначительное совпадение взглядов агронома Лысенко и "великого садовника" Сталина со временем породило на отечественной почве весьма горькие плоды. И плоды, как мы теперь знаем, не случайные. "Генетика, — пишет американский ботаник профессор Пенсильванского университета Коней Зиркл, — отрицает наследование приобретенных признаков, но этот тип наследования кажется настолько многообещающим, что всегда пользуется успехом у тех, кто хочет быстро переделать человечество".

Но дело не только в том, что Лысенко приспособил свою "теорию" к сталинской идеологии. Сталину он подходит как личность: энергичен, активен и в то же время абсолютно послушен. Именно таких людей Сталин ценит более всего. Самых послушных использует он в качестве "фюреров" той или иной области научной или общественной жизни. Такие доверенные "фюреры" управляют от имени вождя и своим профессиональным авторитетом как бы подкрепляют авторитет высшей власти. Так во главе советской литературы стоял многие годы писатель Александр Фадеев, чей роман "Разгром" полагалось считать классическим; во главе художников поставлен был Александр Герасимов, писавший портреты вождей. Были свои "фюреры" в металлургии (академик Бардин) и в кино (Большаков), в авиации и журналистике. "Фюрером" сельского хозяйства и биологии Сталин назначил Трофима Лысенко, выходца из крестьян, преданного Сталину собачьей беспредельной верностью.

Сталин непрерывно одаривал Лысенко знаками своего расположения. Его награждают орденами и избирают в депутаты Верховного Совета. Начиная с 1935 года не проходит ни одного всесоюзного совещания по сельскому хозяйству, где бы "народный ученый" не давал основополагающих рекомендаций по всем вопросам земледелия — от селекции до удобрений включительно. Любимец Сталина, он становится лицом, не доступным критике.

От былой скромности агронома не остается и следа. Раболепие последователей (их круг растет вместе с ростом влияния Лысенко), огромные полномочия делают его совершенно нетерпимым к любой чужой научной идее. Впрочем, сама наука для него становится теперь только источником вожделенной власти. Еще год-другой, и он приберет к рукам все вожжи, покажет этим "интеллигентам", чего он стоит. Лысенко искренне верит в свою гениальность. Эту веру в нем усиленно раздувает Презент, не жалеющий сил, чтобы придать наукообразный вид всему, что выходит из уст шефа.

После сталинских аплодисментов казалось, что позиция Лысенко в науке нерушима. И вдруг произошло непредвиденное. Нашлись люди, не побоявшиеся поставить под сомнение лысенковские "открытия". Это случилось в декабре 1936 года на IV сессии ВАСХНИЛ. Видные селекционеры: академик П. Н. Константинов, академик П. И. Лисицын, известный саратовский селекционер А. П. Шехурдин — впервые публично объявили о полной несостоятельности лысенковских агрономических затей. С ними было трудно спорить: творцы новых сортов черпали аргументы из собственного многолетнего опыта. Они без обиняков заявили, что внутрисортовое переопыление хлебов "не дает сколько-нибудь реального повышения урожая" [109], что массовое переопыление приведет в конце концов к тому, что наша страна потеряет свои лучшие сорта. Это предсказание академика Лисицына, к сожалению, позднее сбылось.

Академик Лисицын указал также на весьма сомнительный эффект яровизации. "Мы сейчас не имеем точного представления о том, что дает яровизация, — заметил он. — Академик Лысенко говорит, что она дает десятки миллионов пудов прибавки. В связи с этим мне приходит на память рассказ из римской истории. Один мореплаватель, перед тем как отправиться в путь, решил принести богам жертву, чтобы обеспечить себе счастливое возвращение. Он долго искал храм, где было бы выгодно принести жертву, и везде находил доски с именами тех, кто принес жертву и спасся. "А где списки тех, кто пожертвовал и не спасся? — спросил моряк жрецов. — Я хотел бы сравнить милость разных богов".

Я бы тоже хотел поставить вопрос академику Лысенко: "Вы приводите урожаи в десятки миллионов пудов, а где убытки, которые принесла яровизация?" [110]

Поднявшийся следом на трибуну академик-селекционер Константинов подкрепил вопрос Лисицына конкретными цифрами. Опираясь на данные пятидесяти трех сортоучастков Советского Союза, проводящих яровизацию пшеницы с 1932 по 1936 год, он сообщил: яровизация в половине случаев слегка повышала урожай, а в половине — даже снижала. Принимать такой агрономический прием всерьез — самоубийственно для земледелия [111].

"Невежество бывает двоякого рода: одно, безграмотное, предшествует науке; другое, чванное, следует за ней". Эта мысль Мишеля Монтеня, очевидно, не раз приходила на ум делегатам, представлявшим в 1936 году на сессии ВАСХНИЛ подлинную науку. В чванном невежестве недостатка не было. Непроверенные, несовершенные "опыты" то и дело выдавались за высшее достижение науки. Чтобы придать своей позиции солидность, лысенковцы усердно повторяли, что их противники не знают, не понимают Дарвина. Между тем главный "дарвинист", выступая незадолго перед тем на совещании в присутствии членов правительства, откровенно признался: "Я, товарищи, должен тут прямо признаться перед Иосифом Виссарионовичем Сталиным, что, к моему стыду, Дарвина по-настоящему не изучал. Я кончил советскую школу, и я не изучал, Иосиф Виссарионович, Дарвина. Обычно из Дарвина помнят только то, что человек произошел от обезьяньего предка…" [112].

Дальше сведений об "обезьяньем предке" лысенковцы не пошли, и резкая отповедь безграмотным ретроградам законно прозвучала в выступлениях таких видных биологов-дарвинистов, как академик Н. К. Кольцов и академик А. С. Серебровский. Особенно решительна была речь американского ученого Германа Меллера. Его лаборатория в Институте генетики АН СССР разработала методы активного вмешательства в процесс образования мутаций, скачкообразных изменений наследственных признаков. Открылась возможность ускорять изменчивость растений и животных, использовать ее для исследовательских и хозяйственных целей. Речь Меллера, который недостаточно владел русским языком, прочитал на сессии ВАСХНИЛ академик Кольцов. Но заключительные слова американский ученый пожелал произнести сам. Это были слова, доныне памятные всем здравствующим участникам сессии. "Если наши выдающиеся практики, — заявил под гром аплодисментов всего зала академик Меллер, — будут высказываться в пользу теорий и мнений, явно абсурдных для каждого, кто хоть немного знает генетику, такие, как положения, выдвинутые недавно президентом Лысенко и его единомышленниками… то стоящий перед нами выбор будет аналогичен выбору между знахарством и медициной, между астрологией и астрономией и между алхимией и химией" [113].

Выступал на той сессии и академик Вавилов. Но доклад его, умный, честный, как всегда богатый интересными фактами, не удовлетворил ни друзей, ни врагов. И те и другие видели, что ученый только обороняется.

Интересно, что, когда доклад Вавилова обсуждался предварительно в ВИРе, ведущие сотрудники института сделали своему директору специальный "наказ": "Дать веское слово на сессии по поводу полемики. Его ждут все. Это общее мнение собрания" [114]. Вавилов наказ не выполнил. Его поразили и изумили беззастенчивая ложь лысенковцев, их вопиющая необразованность в элементарных вопросах биологии. Надо было уличить их в элементарном жульничестве, указать на безнравственное, антиобщественное поведение тех, кто передергивает в опытах и крушит своих противников с помощью политических доносов. Однако такая форма дебатов была Николаю Ивановичу глубоко противна. Обстановка научной сессии обязывала спорить только по научным вопросам и ни в коем случае не переходить на личности. Перешагнуть этот рубеж академик Вавилов не мог, не умел. "Он был совершенно неспособен к тому, что мы называем борьбой. Он был ученый, и все" — так три десятка лет спустя охарактеризовала своего учителя бывшая сотрудница ВИРа Александра Алексеевна Зайцева [115]. Однако, заговорив о дорогой его сердцу генетике, Николай Иванович ясно показал лысенковцам: тут он не уступит. "Законы Моргана и Менделя мы считаем основой нашего понимания наследственности. Других равноценных теорий мы пока не видим и потому отходить от современной генетики не имеем оснований" [116]. Вернувшись в Ленинград, Николай Иванович на общем собрании сотрудников ВИРа снова повторил: "Была попытка поколебать здание современной экспериментальной генетики, связать ее с антидарвинистскими тенденциями. Думаю, что общее впечатление таково, что здание генетики осталось непоколебимым, ибо за ним стоит громада точнейшей проконтролированной работы. Здание экспериментальной генетики можно опровергнуть только точнейшими же экспериментальными данными. Пока их нет — генетика существует" [117].

Конечно, вся эта критика никаких последствий не имела: Лысенко находился в зените славы и "всенародного" признания.

Впрочем, нет, кое-какие последствия возникли. После 1937 года ряды искателей правды начали редеть. Скончался непрерывно подвергавшийся травле академик Н. К. Кольцов. Выехал из СССР Герман Меллер. Он поехал в Испанию и принял участие в боях за Мадрид. Были арестованы и расстреляны президент ВАСХНИЛ А. И. Муралов, вице-президент А. С. Бондаренко, академик Г. К. Мейстер — все те, кто в 1936 году позволяли себе усомниться в безгрешности идей Лысенко. Исчезли в недрах сталинской машины уничтожения такие крупные генетики, как Левит и Агол.

Было объявлено, что аресты не имеют никакого отношения к предшествовавшим научным спорам, но последовательность, с которой карательные органы арестовывали сторонников Вавилова (в том числе сотрудников ВИРа) и не изъяли ни одного явного лысенковца, заставляет усомниться в том, что перед нами просто случайность. Эта закономерность не ускользнула от глаз Вавилова. В 1937–1938 годах Николай Иванович уже ясно увидел всю глубину своей ошибки. Он обманулся не только как человек, но, что было для него важнее, как ученый. Никто из близких не услышал по этому поводу шумных иеремиад. Просто сотрудники заметили, что с некоторых пор директор ВИРа стал упоминать имя Лысенко только в официальной переписке и лишь в случаях крайней необходимости. И только обращаясь к старому другу Меллеру, в письме, которое было послано из Ленинграда в Мадрид в разгар гражданской войны, Николай Иванович признается: "Недавно я и проф. Мейстер побывали в Одессе, чтобы проверить работу по развитию растений, проводимую Лысенко. Должен заметить, что убедительных доказательств там слишком мало. Раньше я ожидал большего" [118]. Это в стиле Вавилова. "Николай Иванович был очень доверчив и снисходителен к людям, — вспоминает профессор Е. Н. Синская, — но до известного предела. Если он сталкивался с поступком человека, который он никак не мог принять или оправдать, такой человек переставал для него существовать. Николай Иванович умолкал о нем навсегда, но ни злобы, ни раздражения не высказывал" [119].

В том, что академик Вавилов не умел, не мог пользоваться в борьбе теми же средствами, что и Лысенко, таится, как мне кажется, главная причина, по которой один был низвергнут, а второй вознесен на вершину карьеры. Ученый и интеллигент, Вавилов не мог объявить, что он одним махом удвоит и утроит урожаи проса по всей стране. Ему хорошо известно, как разнообразны климатические и почвенные условия в разных зонах огромной сельскохозяйственной державы, как долог и сложен путь к победе научного земледелия. Он не способен был заявить, что выведет сорт пшеницы за два с половиной года, потому что теми средствами, которыми располагали селекционеры начала тридцатых годов, сделать это было невозможно. Лгать стране для Вавилова столь же невыносимо, как лгать сыну или другу. Он не может заниматься интригами и писать доносы, так же как не способен печатать фальшивые деньги или торговать наркотиками. Тут два различных организма, два непримиримых характера. Вопрос о том, кому из двоих торжествовать на общественной и научной арене, зависел, однако, не только от внутренних, но и в значительной степени от внешних причин. Обществу, которое в своем развитии, хотя бы для видимости, опирается на научный прогресс, необходимы Вавиловы. Когда же естественный ход общественного развития нарушен, когда на первый план выступает политика, пропаганда, — возникает повышенный спрос на чудотворца типа Лысенко. Фокусники и чудотворцы должны прикрыть экономический провал, выдать черное за белое, кризис за расцвет экономики.

Четвертая сессия ВАСХНИЛ (1936 год) окончательно разграничила два лагеря в биологических науках. Грубый ламаркизм, именуемый то "прогрессивной", то "мичуринской" биологией, начинает захватывать один за другим институты, лаборатории, опытные станции. Институт растениеводства в Ленинграде и Институт генетики в Москве остаются по существу последними оплотами подлинной селекционной и генетической мысли. Здесь не только говорят о несостоятельности того или иного агрономического приема, но строжайшим образом на делянках и в лабораториях проверяют все, что вызывает сомнения.

Лысенко заявил, что принудительное самоопыление, так называемый инцухт-метод, губит перекрестноопыляющиеся растения и может принести селекционерам только вред. Вся мировая научная литература иного мнения. Но Вавилов не желает доверять ни одной, ни другой стороне. В ВИРе ставят опыты с длительным самоопылением ржи, клевера, тимофеевки, винограда, кукурузы. К экспериментам привлечены десятки специалистов. Проходит год, второй, третий, и подопытные растения, несмотря на все их разнообразие, дают исследователям единый ответ: инцухт-метод не опасен для растения и благодетелен для селекционера. Только с помощью инцухта можно вывести гибридную кукурузу, дающую на треть больше зерна и зеленой массы.