Глава 3 ШКОЛА РОМАНТИКОВ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 3

ШКОЛА РОМАНТИКОВ

Мы — педагоги, преподаватели ради любви к делу. Ибо каждый из нас видит смысл жизни в том, чтобы сделать побольше, проложить тропу поглубже, и то, что мы сделали, накопили, передать стране, которой мы преданы.

Н. И. Вавилов.

Из речи в ВИРе 15 марта 1939 года

Николай Иванович — гений, и мы не сознаем этого только потому, что он наш современник.

Академик Д. Н. Прянишников

В 1909 году Шведская академия наук присудила очередную премию Альфреда Нобеля германскому химику Вильгельму Оствальду. Казалось бы, этот факт не имел никакого отношения к судьбе студента Николая Вавилова, который учился тогда на третьем курсе сельскохозяйственного института. И тем не менее друзья в те годы не раз слышали от него восторженные рассказы о Нобелевском лауреате. Интерес студента к знаменитому химику объясняется просто: Оствальд кроме прочего был видным философом и историком науки. В том же году, когда ему присудили премию Нобеля, он выпустил в Берлине книгу "Великие люди". Жизнеописание шести величайших физиков и химиков XIX века читал Николай Иванович взахлеб. Литературные портреты Дэви, Фарадея, Либиха, Жерара, Майера и Гельмгольца очерчены были великолепно. Но особенно пленили Вавилова последние главы, где Оствальд взялся ответить на вопрос, что такое вообще гений в науке, какие условия способствуют и какие глушат гениальность.

Биографии великих людей всегда были для Николая Ивановича излюбленным чтением. Достигнув всемирной известности, директор ВИР, президент ВАСХНИЛ и Географического общества СССР все еще продолжает увлекаться жизнеописанием Леонардо да Винчи, Эйнштейна, великих естествоиспытателей и художников прошлого. Судьбы предшественников для него не просто занятные истории. В их мужестве он черпает собственные силы, поддерживает примерами из прошлого себя и своих близких. "Хочу Вам послать… биографию Микельанджело, написанную Роменом Ролланом, — пишет он неизлечимо больному другу, саратовскому врачу П. П. Подъяпольскому. — Вы обязательно должны ее прочесть, написана она замечательно. И когда Вы прочтете ее, то забудете все горести. Я повесил у себя в кабинете Давида и Моисея Микельанджело и, когда бывают неприятности в жизни, всегда вспоминаю Микельанджело, как он тащит мрамор с Апеннинских гор, будучи брошен, полуизгнанником, в болезни, высекая то, что никто еще не превзошел" [33].

Но книга Оствальда была для Николая Ивановича большим, нежели еще один сборник хороших биографий. "Великих людей" он читал и перечитывал много раз. Почему? Позволю себе высказать догадку: книга открыла Вавилову правду о нем самом.

Суждения Оствальда о гениальности сводились к следующему.

Способности великих людей выявляются очень рано. Выдающиеся химики, физики, биологи порождали главные свои открытия в юности. Майер, Джоуль и Гельмгольц — творцы принципа сохранения энергии — опубликовали свои идеи, не достигнув двадцати восьми лет от роду. В том же возрасте реформировал анатомию Андрей Везалий (XVI век). Карл Линней (XVIII столетие) описал систему размножения у растений еще раньше — в двадцать четыре года. Людвиг, Гельмгольц и Дюбуа, которые в середине XIX века положили начало современной физиологии, имели за плечами в среднем по двадцать пять лет.

По мнению Оствальда, школьные и даже институтские наставники мало чем помогают будущим преобразователям науки. В лучшем случае они не мешают бурному развитию своих выдающихся питомцев. Главные учителя потенциальных гениев — книги. Фарадей сделался переплетчиком, не имея иной возможности утолить жажду чтения; Либих упоминает, что в юности проглотил все книги придворной библиотеки, а Гельмгольц, который свои математические познания приобрел исключительно посредством книг, долгое время служил помощником библиотекаря. Надо ли напоминать, какую роль книги сыграли в жизни Ломоносова, сколько читали Гумбольдт, Дарвин, Пастер, Менделеев!

Много места уделяет Оствальд великой энергии, которая нужна для всякого большого открытия. Для него это не абстрактная "творческая сила", а вполне реальная величина, которую можно исчислить в точных цифрах. Говоря об энергии научного созидания, он даже переходит на язык техники. "Великий человек — это аппарат, могущий производить великие работы. Величины этих работ зависят, во-первых, от количества энергии, которую этот аппарат в состоянии поглощать извне… В этом отношении почти все люди равны, поскольку они здоровы и нормальны. Во-вторых, работа зависит от количества сырой энергии, превращенной в те специфические формы, в которых происходит работа великого человека по отношению ко всей поглощенной энергии. И чем выше этот коэффициент, тем больше будет сделано великим человеком" [34]. Этот коэффициент, по мнению Оствальда, и есть главное отличие гения от остального человечества, во всяком случае, в смысле количества творческого труда.

Но если высокий коэффициент полезного действия (КПД) — общая черта гениев науки, то по творческой характеристике Оствальд делит их на две сильно разнящиеся категории, на классиков и романтиков. Их различает скорость умственных процессов. У романтиков умственные процессы протекают много быстрее, чем у классиков. Темп умственной пульсации играет, оказывается, немаловажную роль в творческой судьбе исследователя. В отличие от медлительных и несколько замкнутых классиков "романтик творит скоро и много и поэтому нуждается в обстановке, которая воспринимала бы исходящие от него импульсы. Создать такую обстановку ему удается легко. Ибо он полон воодушевления и умеет его передавать другим. Так он привлекает к себе более или менее значительный круг участников, которые с охотой и благодарностью воспринимают исходящее от него воздействие и преисполняются его энтузиазмом" [35].

Романтики, продолжает Оствальд, чаще всего хорошие учителя, создатели больших школ, организаторы крупных коллективов. У них всегда изобилие идей, планов, проблем, которыми они охотно одаривают свое окружение. Они беззаботно обнажают перед сотрудниками и учениками ход своих мыслей, механизм открытий. В то время как классики устами Ньютона надменно твердят, что измышлять гипотезы — не дело ученого, романтики фонтанируют гипотезами, домыслами, даже научными фантазиями…

Что касается взаимоотношений со своей эпохой, то у романтиков и классиков опять-таки разные вкусы. "Романтики — это те, которые революционируют науку, классики же непосредственно этого обыкновенно не делают, хотя следствием их работы часто оказываются коренные перевороты". Оствальд, правда, тут же оговаривает, что в основном на современников влияет личное обаяние ученого-романтика. Поэтому-де романтики кажутся более значительными для своего времени, но случается, что, дожив до старости, они видят, как безнадежно устарели их открытия, как оттесняют их другие столь же пылкие исследователи.

Студенту из Петровского сельскохозяйственного института, которого за блестящие научные успехи, общительность и талант организатора товарищи окрестили "Красным солнышком", было всего лишь двадцать три года, когда он прочитал "Великих людей". Понял ли он, что, рисуя характер ученого-романтика, Оствальд в значительной мере предрекал и его, Вавилова, будущее? Думаю, что понял. Никто не слышал, что Николай Иванович когда-нибудь говорил о своих личных талантах, но сам он, конечно, знал себе цену. И понимал, что цена эта высока. Нескромность? Отнюдь. Скорее нужно говорить о болезненной скромности великого генетика. Он сохранил ее, достигнув самых высоких вершин мирового научного признания. И все-таки прекрасно знал, какими мощными резервами творческой энергии располагает. Больше того, никого не оскорбляя, не задевая ничьих интересов, Николай Иванович время от времени склонен был публично блеснуть своим мастерством исследователя. Английские биографы Вавилова именовали эту черту Showmanship — артистизм, стремление и умение показать свое дарование. Однако книга, открывшая Николаю Ивановичу так много, далеко не всегда годилась в качестве путеводной звезды. Даже в юности будущий агроном не принимал ее без оговорок. Внука крепостного русского крестьянина коробили размышления немца-аристократа о бесталанности славян и малых потенциальных возможностях "нижних" слоев общества. Романтик в науке, Вильгельм Оствальд в области социальных симпатий явил, увы, классический образец прусско-юнкерского мышления. И тем не менее отдадим ему должное, именно Оствальд предсказал начинающему агроному его будущее в науке, объяснил прошлое и возвысил в собственных глазах.

Вавилов-ученый сложился рано. В двадцать семь, вернувшись из Англии от Бэтсона, он уже привез по существу готовую докторскую диссертацию по иммунитету пшениц. Закон гомологических рядов был опубликован, когда автору не исполнилось и тридцати трех лет. А в своем черновом приближенном виде закон возник еще на шесть лет раньше. Если бы не гражданская война, очевидно, и Теория центров появилась бы на свет значительно раньше: мысли о ней Николай Иванович высказывает уже в 1917 году в письмах из Саратова.

А учителя? Вавилов всегда с нежностью говорил о них, он охотно вспоминал лекции своих профессоров: Тимирязева, Вильямса, Прянишникова, школу В. Бэтсона, уроки, "дедушки русской селекции" Рудзинского. Но благодарность тем, кто сопутствовал ему в годы студенчества, более говорит о добром сердце ученика, нежели о роли, которую педагоги сыграли в его жизни. Стоит проследить за тем, какие научные идеи стали для Вавилова основополагающими, и мы убедимся: Николай Иванович не так уж много извлек из преподанных ему уроков. Вильям Бэтсон не признавал хромосомную теорию, в свою очередь, Вавилов никогда не принимал всерьез учение о травопольной системе земледелия своего профессора В. Р. Вильямса. Может быть, селекционные идеи он усвоил от своих наставников? Тоже нет. "Мне очень совестно, когда вы называете меня своим учителем, — писал Вавилову селекционер Рудзинский. — Ведь мы лишь совместно работали на станции, и я много раз больше заимствовал от вас, чем вы от меня" [36].

Среди преподавателей Петровской академии агрохимик Дмитрий Николаевич Прянишников был, пожалуй, наиболее близок Вавилову. Сохранилось много фотографий, писем и иных документов, свидетельствующих о дружбе учителя и ученика. Младший даже рекомендовал старшего в члены Академии наук СССР. И все-таки не умнейший и добрейший Дмитрий Николаевич заронил в душу студента главные научные идеи. Он был лишь первым, кто понял, что Николай Вавилов гений. А гений в науке начинается, как заметил Оствальд, с того Эвереста книг, который он способен освоить самостоятельно. Одержимым книголюбом он был уже в студенческую пору. "Какую массу он читал! — вспоминает однокурсница Вавилова Лидия Петровна Бреславец. — Помню, из месячной командировки привез целый чемодан книг и, возвращая их, сказал: "Извините, что задержал, но зато все прочел".

Чемоданы, набитые книгами, фигурируют во многих воспоминаниях современников. Всех поражала скорость, с которой Николай Иванович поглощал литературу. Эта почти неправдоподобная быстрота объяснялась тем, что читал Вавилов тогда, когда другие обычно отдыхают: по ночам, в дороге. Он дня не мог прожить без книг и постоянно вовлекал других в свои книжные интересы. Так было и в юности, и потом, когда стал он академиком.

Читал Вавилов по-английски, по-немецки, по-французски, брал из библиотеки для ознакомления итальянские, испанские и португальские книги и журналы. Читая, специальным значком отмечал главы и статьи, представляющие особый интерес для сотрудников его многогранного и многолюдного института. По сей день в вировской библиотеке можно увидеть журналы и книги тридцатых годов с характерной пометкой директора — for competence — "для сведения". А рядом следы иных рук, иной эпохи: кто-то черной тушью вымарывал "неподобающие" места, замазывал имена "неподходящих" авторов…

Была в книголюбии Николая Ивановича еще одна черта, резко отличающая его от большинства собирателей книжных богатств. Ему была органически чужда скаредность накопителя. В студенческом блокноте, помеченном 1908 годом, оттиснута печать: "Книжная торг, при кружке люб. естествозн. М. С. - X. И. Заведующий". Заведовал торговлей сам Вавилов: закупал литературу, вел бухгалтерию. Суть "предприятия" сводилась к тому, что на деньги, которые жертвовали (или временно ссужали) кружку некоторые профессора Петровки, закупалась естественнонаучная литература. Необеспеченные студенты, члены кружка, приобретали потом эти книги в своей лавке по сниженной цене. Сам заведующий лавкой, сын богатых родителей, мог бы, конечно, покупать нужные ему книги и без скидки. Но он тем не менее принял на себя эту возню с гривенниками и пятиалтынными, таскал из центра города в далекое Петровско-Разумовское пачки закупленных томов и даже время от времени покрывал из собственного кармана недостачу, которая возникала из-за недобросовестности некоторых "покупателей". Зачем? Тут начинается область домыслов. Можно сказать только одно: больше, чем собирать книги, Вавилов любил их пропагандировать, раздаривать, посылать друзьям, сотрудникам, близким. Это осталось у него навсегда. Радость от общения с книгой была неполной, если он не мог приобщить к ней других. Почти каждое письмо (особенно если оно направлено в провинцию) Вавилов заканчивает припиской о том, что отправил адресату оттиски новых статей или недавно появившиеся книги. Жена Дончо Костова вспоминает: "Если Николай Иванович, приехав из Ленинграда, задерживался в Москве в воскресный день, то всегда посещал нас после своих прогулок по книжным магазинам и всегда с подарком — книгами и билетами в театр" [37]. Для той же цели служила личная библиотека академика. Это собрание, уникальное по богатству и разнообразию литературы, было предоставлено в полное распоряжение сотрудников его института. "Мы могли приходить и рыться в книгах в любое время, даже если хозяин дома отсутствовал", — рассказывает бывшая вировка О. Н. Сорокина. Вавилов даже пенял некоторым сотрудникам на то, что они не берут у него книг. Когда ботаник В. В. Маркович, не по своей воле вынужденный жить за пределами Ленинграда (он был выслан за религиозные симпатии), пожаловался директору, что институтская библиотека неохотно присылает книги в Малую Вишеру, Вавилов ответил: "Кое-какие книги вы можете брать у меня дома; я менее строг. Различное отношение в библиотеках вызывается тем, что вировская библиотека используется чрезвычайно, а моя ищет читателей" [38].

"Поиск читателей" не всегда, однако, оборачивался для сотрудников только благостной стороной. Тот, кто по лени и нелюбопытству уклонялся от чтения, встречал в лице директора института решительного противника. Вавилову ничего не стоило объявить на ученом совете: "Я вчера просматривал журнал посетителей нашей библиотеки и убедился, что доктор наук (такой-то) не был там три года. Давайте попросим профессора объяснить нам свое поведение" [39]. Сотрудницу, которая подала ему для публикации недостаточно квалифицированную статью, Вавилов отчитывает еще более резко: "Чувствуется, что вы не видели литературы, которая есть в Ленинграде. Это по меньшей мере неудобно, ибо она есть, и я, по крайней мере, ее видел и знаю. Это раз навсегда надо исправить и вообще библиотеки Ленинграда надо знать" [40]. Последнее слово ученый подчеркнул трижды. Для него исследователь, который не знает, что есть в библиотеках, подобен малограмотному.

Рассказ о книгах и книголюбах привел нас к новой теме: какова она школа ученого, каковы принципы, в которых исследователь воспитывает своих спутников и продолжателей? Удивительная эта материя — научная школа!

Трудно представить себе искателя, который втайне не мечтал бы сплотить коллектив научных единомышленников, продлить себя в этом мире делами и энергией своих учеников. А между тем даже самым блестящим звездам науки не всегда это удавалось. Почему?

Вильгельм Оствальд говорит, что школу, коллектив учеников вокруг себя создают только романтики. Классики якобы склонны к лабораторному одиночеству.

Но мне кажется, что секрет успешного образования научных школ надо искать не в этой формуле. Догадываюсь (повторяю, это только догадка), что школа, коллектив научных единоверцев прежде всего отражает нравственное лицо учителя. В характере хорошего научного шефа я бы искал прежде всего такие трудноизмеримые величины, как совесть, честность, любовь. Да, да, любовь к людям, к ученикам. И деликатность. И трудолюбие… И… впрочем, вернемся к нашему герою. И попробуем довериться профессору Оствальду, который настойчиво утверждает, что молодой романтик, при всех равных обстоятельствах, будет все-таки лучшим учителем, нежели исследователь классического типа. Для Николая Вавилова, кстати сказать, вывод этот вполне подходит.

Вокруг него всегда было тесно: в Петровке в годы студенчества, потом на Селекционной станции у Рудзинского, затем в Саратове. Едва получил кафедру, как именно у него оказалось больше аспирантов (тогда они назывались по-другому), чем у старых профессоров. А через три года, в двадцать первом, Вавилов привез в Петроград уже совершенно определившуюся школу поборников закона гомологических рядов, единомышленников по части географического подхода к розыскам культурных растений. Сейчас уже едва ли возможно сосчитать число вавиловских научных "детей", "внуков" и "правнуков". Несомненно одно: школа Вавилова — едва ли не самая многочисленная в истории русского естествоиспытания. По крайней мере, несколько сот человек возросли в науке под непосредственным влиянием Николая Ивановича, его идей, его взглядов, его личности. И личности…

"Я часто задумываюсь над тем, что такое было в нем, в этом искреннем, даже подчас наивном человеке, что заставляло делать все по его воле. Только очень мелкие и злобные лица пытались, и то исподтишка, выступать против… Но девяносто пять процентов окружающих его сотрудников беспрекословно и с радостью выполняли все его указания" [41]. Чувство удивления, которое звучит в словах старинного друга Вавилова Лидии Петровны Бреславец, повторяется и в письме другого близкого к Николаю Ивановичу человека — саратовского профессора земледелия Николая Максимовича Тулайкова. "Управлять людьми Вам удается как-то очень легко, несмотря на то, что количество их исчисляется всегда многими сотнями. Умение подойти к человеку и умение извлечь из него все, что он вообще может дать, — талант, данный Вам в изобилии. Умея это сделать, Вы еще лучше умеете внушить своим сотрудникам желание сделать также все, на что они способны" [42].

Впрочем, ни профессор Л. П. Бреславец, ни профессор H. M. Тулайков в ВИРе не работали и наблюдали Вавилова-учителя как бы со стороны. А что вспоминают о вавилонском "управлении" коренные вировцы?

Жизненный уклад ученого годами оставался неизменным. Если его не вызывали по делам в Москву, то, как правило, в десять-одиннадцать утра Николай Иванович Вавилов появляется в вестибюле института со своим до отказа набитым портфелем. Здороваясь, никогда не перепутает и не забудет имени-отчества сотрудника, с удовольствием перебросится дружелюбной шуткой со старым приятелем — институтским привратником. Похоже, что он вовсе не торопится усесться за свой директорский стол. Охотно заходит в читальный зал просмотреть свежие поступления или забежит на несколько минут в какой-нибудь отдел ("Вы знаете, что в Чили вышла книга по хлопчатнику? Не слыхали? Так поспешите в библиотеку и прочтите сегодня же!"). Потом беседы с сотрудниками, аспирантами, приезжими гостями, во время которых из-за высоких белых дверей директорского кабинета плывет густой баритон и раздается без различия возраста и должности обращение "батенька". ("Видел, видел вашу работу, батенька. Явно удалась. Старайтесь". Или: "Подготовьте материальчик, батенька, что нового, какие мысли, а мы забежим и вас провентилируем".)

"Вентиляция" напоминает нечто среднее между экзаменом для профессоров и симпозиумом по всем аспектам изучаемого в отделе растения. Обстановка самая непринужденная, даже с шуточками, но тому, кто не знает литературу, не видит в работе перспектив, приходится туго от прямых беспощадных вопросов директора.

Собрания и заседания в ВИРе с легкой руки Николая Ивановича длятся не более пятнадцати-двадцати минут (исключение делается для ученых советов). Единственное сборище, которое продолжалось подолгу, — обед, или, точнее сказать, ужин, ибо начинался он не раньше семи вечера. Обедать к себе домой директор тащил не только сотрудников, приехавших с опытных станций ("Ну где же Вы, батенька, сыщете себе прокорм в такое время?"), но и ленинградцев-вировцев, с кем не успел договорить или решить какое-нибудь институтское дело. Тут за столом дебатировались все проблемы подряд: от новейших биологических теорий до хозяйственных промахов на отдаленной станции. Посетители засиживались до полуночи, зато все остальное время хозяин дома считал уже своим личным: с двенадцати ночи, усевшись в кабинете, начинает он просмотр новой литературы, работу над очередной монографией, сборником, статьей.

Летом программа несколько меняется, но не перестает быть столь же насыщенной. В шесть утра Вавилов уже шагает по росным полям опытной станции в Детском Селе под Ленинградом и громко выражает свое удивление, если в этот, мягко говоря, ранний час не застает на делянках руководителя эксперимента, А если события переносятся на опытную станцию ВИРа куда-нибудь на юг — Отрада Кубанская, Майкоп, Дербент, — то директор института не стесняется поднимать научных сотрудников и пораньше. "Жизнь коротка, друзья, завтра в четыре утра прошу пожаловать…"

В годы вавиловского директорства такой напряженный ритм жизни никого не удивлял.

"Сижу я как-то в конце августа 1928 года в институте, — рассказывает генетик А. И. Купцов. — Смеркалось. Зажег лампу. Вдруг входит Николай Иванович: "Милый мой, мне для "Земледельческого Афганистана" нужно снять веточку масличных крестоцветных. Доставьте-ка их из Детского Села". "Хорошо, говорю, завтра они у вас будут". — "Да не завтра, а сейчас надо!" — "Но ведь скоро девять часов, в Детском Селе я буду в десять-одиннадцать, вернусь около полуночи, даже за полночь, кто же будет фотографировать в это время?" — "А я уже договорился с Александром Сидоровичем (фотографом), он обещал к утру все сделать". — "Ну, тогда хорошо". Еду в Детское. Разыскиваю и бужу нужных сотрудников, зажигаем фонари, едем на коллекцию. Веточки выбраны, срезаны, доставлены фотографу. Часам к десяти утра Вавилов рассматривает готовые снимки и доволен, они сразу же идут в цинкографию. Вот при таком темпе работы за месяц-два был создан капитальный труд "Земледельческий Афганистан"" [43].

Сегодня трудно вообразить в стенах того же ВИРа ситуацию, описанную профессором Александром Ивановичем Купцовым. Но в 20-30-х годах в Ленинграде такая "трудовая" ночь казалась вполне естественной. "Работали мы не по часам, — вспоминает одна из старейших учениц и сотрудниц Николая Ивановича Е. А. Столетова. — Часто, проходя мимо здания ВИР, можно было видеть и в двенадцать и в час ночи освещенные окна: в это время Николай Иванович и сотрудники работали по своему доброму желанию. Мы не любили выходных дней. В выходные мы старались проникнуть в здание института с черного хода. Бывший комендант здания Яковлев ворчал на нас: "Хоть бы в выходные дни посидели дома да отдохнули…" Я вспоминаю, как, бывало, поздно вечером Николай Иванович прибежит к нам в отдел и кричит: "Ну, переплетчики, что нового у вас? Рассказывайте!" А то вбежит с корзиной пирожных, уговаривает: "Берите больше, самые свежие, только из кондитерской" [44].

Е. А. Столетову дополняет вировец К. И. Пангало: "Характерной спецификой Института растениеводства времен Николая Ивановича была особенная праздничная атмосфера, общее бодрое, приподнятое настроение у коллектива сотрудников; не могу сказать про других, но я всегда уходил домой по окончании работы с каким-то светлым и радостным чувством".

Готов свидетельствовать: авторы не покривили душой. Все это писалось через десять-пятнадцать лет после того, как академика Вавилова уже не было в живых; в пору, когда самая причастность к его научной школе расценивалась почти как знак политической неблагонадежности. И все-таки ни годы, ни гонения не стерли из памяти вавиловцев романтического и прекрасного образа их учителя и друга.

Что же такое пленяло учеников в облике учителя?

В институте знали: директор любит ВИР. Даже не любит, а скорее, влюблен, страстно влюблен в это главное произведение своей творческой жизни: в идеи, в людей, в стены института. Даже в далеких экспедициях, бродя по Африке, поднимаясь в Кордильеры, директор продолжал думать о своем дорогом ленинградском детище. В тот день, когда великолепный многопалубный "Леконт де Лилль" готовился выйти из Марселя, чтобы плыть к берегам Африки, и когда пассажир второго класса профессор Вавилов, казалось бы, мог думать только о вожделенной Эфиопии, он отправил в Ленинград открытку, где были, между прочим, такие слова: "Держите знамя института, храните его от посягательств с чьей бы то ни было стороны. Жив буду, привезу новые гены" [45]. Так было всегда. Ни впечатления увлекательных путешествий, ни трудности дальних дорог не заслоняли от Николая Ивановича его милого детища.

Когда из Африки, Азии или Америки запрашивал он о судьбе института, письма его становились по-отцовски нежными и гордыми. "Издали еще виднее, дорогие друзья, что дело делаем… Мир баламутим. И к сути дела пробираемся. Институтское дело большое и всесоюзное и всемирное" [46], писал он в 1932 году из Перу. А еще раньше из США: "Ну, как корабль институтский? Идет по волнам? Издали кажется, что идет неплохо. Лишь бы зуду поменьше, чуткости побольше и веры в большое дело" [47]. Но столь необходимой научному организму чуткости в тридцатых годах уже явно не хватало. Непрерывные реорганизации ВАСХНИЛ сказывались и на Институте растениеводства, который входил в состав академии. Письмо Вавилова к своему помощнику, вице-президенту ВАСХНИЛ А. С. Бондаренко, посланное в те же дни, полно неподдельного волнения; тон его почти умоляющий: "Доходят до меня пока не явные сведения тревожные о реконструкции ВИРа. Моя просьба быть бережным с этим, не сомневаюсь, лучшим из мировых учреждений по растениеводству.

Без директора удержитесь от ломки. Научные учреждения спаять не легко. Вижу по Америке, как при колоссальных средствах плывут научные корабли без руля и без ветрил". И не очень-то надеясь, что его просьбу уважат, Николай Иванович пускается на одну из своих наивных хитростей, обращается к аргументам, которые кажутся ему наиболее убедительными для собеседника-администратора. "Издали особенно хорошо видно, что даже "политически" мы сильное учреждение. В своей сфере мы неплохо иллюстрируем силы Советов" [48].

Вировцы всегда чувствовали на себе неотступно пристальный, строгий и вместе с тем дружелюбный взгляд шефа. Знали: Николай Иванович может явиться на работу с рассветом, никем не замеченный, он обойдет с подвала до чердака все здание, обнаружит самые тщательно скрываемые непорядки, следы самых искусно замаскированных огрехов. И тогда берегись, недобросовестный! Какое бы высокое положение он ни занимал, ему не спастись от директорского разноса. Правда, само понятие "разнос" носило в вавиловское время несколько иной характер, нежели приобрело в позднейшие исторические эпохи. Представлялось совершенно невероятным, чтобы директор института кричал на сотрудника. Высшая форма начальственного негодования выражалась в том, что Николай Иванович приглашал провинившегося в кабинет и, выразительно глядя в глаза собеседника, тихо, почти шепотом бросал ему: "Мне стыдно за Вас". Этих слов не на шутку боялись. Они означали, что сделано нечто действительно возмутительное, недопустимое и сотруднику надо срочно исправлять ошибку. Исправляли охотно, без обиды, без надрыва. Это тоже было традицией.

"Николай Иванович сказал…", "Николай Иванович просил…" — эти слова имели в ВИРе поистине магическую силу. И не трудно понять почему. Один из сотрудников принес как-то директору на подпись служебное письмо, которое начиналось общепринятой формулой: "Предлагаю Вам…" — "Вот привыкли приказывать…" — полушутя, полусерьезно проворчал Вавилов и, зачеркнув начальную строку, вписал: "Очень прошу Вас…" Он не боялся просить, ибо знал, что просьбы его исполняются незамедлительно. По глубочайшему убеждению академика Вавилова, в науке нет места генералам и прапорщикам, творчество уравнивает всех честных искателей. А раз так, пусть даже канцелярская формальность не нарушает этого главного этического закона науки.

С формами канцелярскими у него вообще отношения были натянутые. Переписка директора ВИРа, президента ВАСХНИЛ абсолютно не соответствует принятому административному стандарту. Сколь бы серьезных вопросов ни касались письма к сослуживцам, они неизменно сохраняют дружелюбную, чуть ироническую интонацию, ту самую, что была принята на ученых советах и даже на профсоюзных собраниях института. Вот, уезжая на две недели в Лондон, Николай Иванович шлет трем сотрудникам распоряжение: "Безотлагательно изготовить статьи для тома, посвященного льну". Приказ как приказ. И под пером любого, пусть даже самого доброжелательного директора в этом месте полагается поставить точку. А если и сделать приписку, то лишь в том смысле, что, дескать, "в случае непредставления в срок" и т. д. и т. п. У директора ВИРа иная манера.

Обстоятельно оговорив сроки сдачи рукописи, необходимые фотографии и рисунки, Вавилов заканчивает приказ словами: "Должен выйти шедевр, равного которому до сих пор еще в мировой литературе не появлялось. Без воды. Обще-интересно. Самую суть за чуб". Надо ли сомневаться, что после такого письма сотрудники напрягли все силы, чтобы действительно сделать шедевр. Ведь об этом просил Николай Иванович.

Задержка рукописей — одна из наиболее частых причин, когда директору приходится браться за перо. Выходит "Культурная флора СССР" — любимое издание Вавилова. Выделена бумага. Издательство получило приказ форсировать производство. Остановка за рукописями. Николай Иванович в один день рассылает авторам почти два десятка писем. Дело спешное, важное, можно сказать, государственное, но тон обращения между старшим и младшим остается все тот же:

Якушевскому: "Дорогой Ефрем Сергеевич… Забудьте всех своих жен и детей и незамедлительно соберите все силы для того, чтобы закончить труд" [49].

Крейеру: "Дорогой Георгий Карпович… Должен быть создан замечательный том по лекарствам. По этим видам Вы имеете полную возможность проявить свои знания. Жить Вашей работе сто лет и более" [50].

Профессору Пангало: "Дорогой Константин Иванович… Я не первый раз обращаюсь к Вам по поводу "Культурной флоры". Это дело чести Института, это итог великих дел, и надо его двинуть незамедлительно… Прошу сообщить о том, как Вы распределите свое время и когда сможете закончить том, которого ждет весь мир" [51].

Не так уж много сказано. Но за шутками и типично вавиловскими преувеличениями каждый из двадцати адресатов услышал вполне серьезное напоминание учителя: "Мы — коллектив, школа. Мы все вместе в ответе за общее наше вировское дело".

Не думайте, что директорские письма никогда не бывали резкими. Еще как бывали! Глупость, безграмотность, нечестное отношение сотрудника к работе вызывали у Николая Ивановича вспышки неподдельного гнева. Но, даже возмущаясь, он оставался человеком удивительно непосредственным и учителем до мозга костей.

"Мне передали рукопись сборника… — сообщает Вавилов ботанику профессору М. Г. Попову. — Статьи… чрезвычайно размазаны, настолько, что их читать невозможно даже растениеводу. С этой писательской дизентерией надо бороться и экономить бумагу, которой сейчас чрезвычайно мало… Для следующих сборников внушите, чтобы народ писал сжатее, обобщеннее, ибо наука не есть только набор фактов, но есть и синтез их" [52].

Пропустить в печать слабую статью, допустить к лабораторному столу малограмотного, серого ремесленника — значит снизить общий уровень школы, уровень науки в стране. Академик Вавилов рассматривает либерализм в этом случае как должностное преступление. "Ряд кандидатских работ из Саратова не удовлетворяют требованиям, которые поставлены Академией (ВАСХНИЛ), — пишет он в декабре 1934 года профессору Г. К. Мейстеру. — Я не принадлежу к числу строгих экзаменаторов и, будучи профессором, передавал это дело ассистентам. [Я] и сейчас, вероятно, более снисходителен, чем другие. Однако в ряде кандидатских работ из Саратова для меня ясно: товарищи недостаточно освоили литературу, особенно иностранную… Библиография приводится буквально возмутительная… ни года, ни тома, ни заголовка статьи, не говоря уже о транскрипции иностранных фамилий… То, что мы требуем, не есть экзаменационная горячка, а есть минимальные научные требования. Поднимать уровень нужно…" [53]

Письменно ли, устно ли общается Вавилов с учениками, он всегда думает об этом интеллектуальном, научном уровне, всегда остается педагогом. Будто между прочим, будто случайно разыгрывает он перед научной молодежью целые театральные действа. Так бывало не только в ВИРе, но и в Институте генетики, в президиуме ВАСХНИЛ, в Географическом обществе. Вспоминая талантливое выступление арабиста академика Крачковского в Географическом обществе, Николай Иванович говорил молодым географам: "Вот у кого надо поучиться, как доклады делать. Ведь два академических часа! Без перерыва… А слушали как? Ведь никто не шевельнулся… Он тебе в науку не лезет… Она из него!" Скучная, бессодержательная речь пусть даже "солидного" профессора тоже немедленно вызывает острый комментарий. "Вот тут у себя в институте был я на одном докладе, — рассказывал Николай Иванович молодежи. — Выступал ученый с опытом. С регалиями полный порядок, а вот как начал говорить, так я и не знал, когда же это ученое наваждение закончится. Вот я теперь уже забыл, в каком это рассказе говорится, что посадили одного семинариста в карцер, а он там сидит и думает: "Эх-ма! Не придется мне сегодня у попадьи блинов есть". Точь-в-точь как я на этом докладе. Сижу и думаю: ведь так и поглупеть недолго. Честное слово!" И, повышая и без того громкий голос так, что на свежего человека, сидящего в соседней комнате, это производило впечатление разноса, Николай Иванович чеканил: "А ты должен сделать доклад так…" Он набирал полную грудь воздуха в свои богатырские легкие, после чего следовала пауза и разрядка: "Вот у Ломоносова, небось, на докладах о попадье с блинами не думали. Настоящую науку творили!" [54]

Встречаясь с бойцами старой вавилонской гвардии, я часто слышал о симпатичном, мягком характере Николая Ивановича, о неповторимом его обаянии, доброте. Все это верно. Учитель был добр. Но есть и другие свидетельства. Они гласят, что христианское всепрощение, розовая ангельская благость вовсе не были типичны для главы школы. Человек большого темперамента, он остался страстным и в своих симпатиях, и в антипатиях. То, что молва именует обаянием ученого, было по сути выражением его глубокого интереса к людям, стремлением понять духовный мир каждого, с кем ему приходилось сталкиваться. В тесном общении он загорался сам, и внутренний свет его, свет интереса к собеседнику, составлял для окружающих суть вавиловского обаяния. Но вот человек, бывший до того в сфере его притяжения, оказался недостойным, мелким, фальшивым. Вавилов не произносит громких слов, не извергает проклятий и заклятий. Просто наиболее внимательные наблюдатели замечают, как решительно сразу обрывается внутренняя связь между Николаем Ивановичем и отвергаемым, как гаснет для недостойного свет вавиловского обаяния. И порой — навсегда.

Но резким Вавилов мог быть и с людьми близкими ему. Он откровенно презирал трусов. Не раз получали от него взбучки и те сотрудники (и даже друзья), которые жаловались, что работа их утомляет. Вернувшись из Минска, куда Вавилов послал ее читать лекции, Лидия Петровна Бреславец пожаловалась Николаю Ивановичу на усталость: в Минске ей приходилось вести многочасовые занятия. "И тут я увидела, как изменилось его лицо, — вспоминает профессор Бреславец. — Оно стало не на шутку сердитым. Как можно устать, если делаешь свою работу?!" Подобные эпизоды были очень редки. Зато все помнят, когда учитель в большом и малом оказывался подлинным спасителем своих сподвижников.

Ранней весной 1933 года, вернувшись из американской экспедиции, Николай Иванович узнал об арестах, которые произошли в ВИРе. "Свалилась гора событий изумительных, — сообщает он академику Сапегину. — Выбыло двадцать человек из строя, начиная с Г. А. Левитского, Н. А. Максимова, В. Е. Писарева и т. д., и чем дело кончится, ни для кого не ясно" [55]. Речь шла об аресте самых ярких, талантливых ученых — селекционеров, цитологов, физиологов. Вавилов был абсолютно убежден в невиновности своих сотрудников и вовсе не собирался скрывать мнения на сей счет. В различные инстанции полетели его письма с требованием как можно скорее разобраться в деле арестованных сотрудников. Директор института дал попавшим в беду коллегам самые лучшие характеристики. Он потолковал с М. И. Калининым, обратился в Центральный Комитет партии. И можно уверенно говорить: эта мужественная защита сыграла немалую роль в оправдании выдающихся ученых-растениеводов. Профессора Левитский, Максимов, Писарев и другие были выпущены на свободу и вернулись в институт.

Правда, хлопоты такого рода далеко не всегда приводили к счастливому концу. Но Николай Иванович никогда не оставлял попавших в беду сотрудников без поддержки. В архиве института по сей день хранятся сотни его прошений, характеристик, запросов о тех, кто был брошен в тюрьмы и лагеря в годы так называемого культа личности.

Незабываемое впечатление составляет переписка директора с ботаником В. В. Марковичем. Пожилой ученый и путешественник Маркович, автор ста пятидесяти работ, был арестован, как пишет Вавилов, "в связи с его религиозными воззрениями и связями" [56]. "О Вас мы не забыли, Вы нам нужны", — пишет Николай Иванович Марковичу в мае 1933 года и одновременно в другом письме просит начальника лагеря, где ученый отбывает заключение, предоставить ему легкую работу, создать условия, которые позволили бы ботанику составить отчет об экспедициях на остров Яву и в Индию. В начале 1934 года Вавилов ходатайствует о помиловании Марковича, спустя полгода такая же просьба поступает в другую инстанцию. Ученого не помиловали, не освободили, но Вавилов продолжает борьбу. Он посылает сотруднику деньги, посылки, подбадривает его, как может. В мае 1935 года он поздравляет коллегу с семидесятилетием: "Дата замечательная, вроде аттестата зрелости. Не забывайте о том, что Дарвин на семидесятом году вступил в расцвет своей деятельности. Привет — прожить сто лет!" [57]

В заботе одного ученого о другом не было ничего от благотворительности. Выйдя из заключения, Маркович действительно написал труд, который так заинтересовал Вавилова: четырехтомный отчет о поездках в тропические страны. Труд, по сей день не утерявший значения для селекционеров. Попечения о талантливом ботанике Николай Иванович не оставил и позже. Последнее ходатайство о снятии с Марковича судимости послал Вавилов на имя М. И. Калинина менее чем за три недели до того, как был арестован сам.

Архивные папки хранят и другие знаки вавиловской заботы о людях ВИРа. Неисчислимы письма директора, в которых он просит повысить пенсию одному сотруднику, дать путевку на курорт другому, квартиру — третьему. Для него нет обязательств важных и неважных. С равным энтузиазмом Николай Иванович пишет письма в министерство земледелия Мексики с просьбой помочь экспедиции Букасова и в ленинградскую пошивочную мастерскую, чтобы Левитскому сшили вне очереди костюм. Но как бы ни было скромно вавиловское послание, оно обязательно пронизано живым, идущим от души чувством.

"Я думаю, что научная работа неотделима от личной жизни. В этом особенность существования научного работника, — делится Николай Иванович со своим сотрудником Сергеем Букасовым, который пересекает Мексику и готовится отправиться в Перу и Колумбию. — У меня был большой соблазн… самому ехать в Южную Америку. Я этого не сделал, отчасти доверяя Вам, отчасти имея в виду дать Вам исключительную возможность… Большего нельзя сделать для научного работника, как дать ему в кратчайшее время выявить все свои способности, дать максимум для продолжения в его научной работе. Некоторый риск, трудности путешествия… ничто перед тем интересом, который открывает исследование нетронутых стран" [58].

Рядом с эпическим раздумьем о судьбах научного творчества в архиве хранятся записки чисто служебного характера, которые, однако, говорят нам об их авторе не меньше, чем письма коллегам-профессорам. "Надо шофера А. И. Байкова одеть потеплее, ему приходится много времени ждать на холоду в машине и мерзнуть. Прошу Вас приобрести для него теплую шубу и валенки… Если трудно это сделать формально, то придется за мой счет" [59]. Или: "Паки и паки ходатайствую о выделении… небольшой суммы для премирования рабочих и техников, которые работали по хине. Они проделали, безусловно, большую работу, оклады получают низкие, и надо их подбодрить… Нельзя ли так, чтобы было твердо, решительно и бесповоротно?" [60]

Искренние, лишенные бюрократизма отношения между директором и коллективом, которыми так дорожили вировцы, у вышестоящих инстанций вызывали постоянные нарекания. В середине тридцатых годов в Наркомземе, а потом и в президиуме Сельскохозяйственной академии поползли слухи об излишнем либерализме, якобы процветающем в Институте растениеводства, о неоправданной мягкости директора. Один ретивый чиновник как-то даже выразил академику Вавилову свое неудовольствие в связи с тем, что, инспектируя институт, не обнаружил приказов о взысканиях. Свидетели этого конфликта вспоминают, что обычно сдержанный Николай Иванович на этот раз не на шутку вскипел: "Я считаю приказной режим в науке непригодным", — резко оборвал он администратора. Неприятный разговор задел какие-то, очевидно, очень сокровенные чувства в душе ученого. Он несколько раз возвращался к этой теме, и всякий раз она его остро возбуждала. Даже через несколько недель, все еще переживая инцидент, Вавилов заметил своему заместителю в Институте растениеводства: "Там, где отдают жизнь, отношения надо строить на иной основе" [61]. Для него это была аксиома. Вавиловский ВИР не мог, не способен был существовать по тем административным канонам, на которых настаивали наезжающие ревизоры. Стиль, укрепившийся в лабораториях и на опытных станциях института, был, по существу, личным стилем директора, неотделимой природной частью его характера.

Была в его натуре еще одна черта, которая также помогала теснее сплачивать вавиловскую школу. Ничто так не радовало Николая Ивановича, как весть о новом интересном исследовании, проделанном сотрудниками. День становился праздничным. Директор спешил рассказать о новости посетителям, секретарям, а если под рукой никого не было, мчался в ближайший отдел и уже с порога кричал: "Товарищи, послушайте…" С легкой руки Николая Ивановича этот интерес к творчеству товарищей проник в каждую лабораторию. Вировцы охотно, открыто и публично обсуждали каждое новое сделанное в институте исследование, постепенно это превратилось в традицию. Исключение не делалось даже для директора. Его статьи, доклады, монографии подвергались столь же требовательному разбору, как и труды рядовых сотрудников. Да он и не потерпел бы лицеприятства в делах научных. Как, впрочем, не терпел всю жизнь и надутого академизма.

"Пошлю Вам скоро пук своих стихов, в нем Вы найдете, надеюсь, кое-что нужное, во всяком случае, первый набросок новой теории центров. Над ней я потрудился. Ваши критические замечания будут особенно полезны" [62]. Это писалось сотруднику, стоявшему на несколько должностных ступеней ниже директора института, президента ВАСХНИЛ; писалось по поводу главного труда жизни академика Вавилова, его классической "Теории центров".

Мысль о благодетельности широкого "перекрестного опыления" в науке, о том, что необходимо объединить разрозненные усилия учеников в общий котел, в единый фонд идей, особенно увлекала Николая Ивановича в последние годы жизни. В 1937–1938 годах в Институте растениеводства и Институте генетики велись многочисленные исследования по пшенице. Цитолог Левитский, генетик Карпеченко, систематики Фляксбергер и Якубцинер и другие с разных сторон подступали к проблеме наследственности у главной сельскохозяйственной культуры человечества. Проводили такие исследования и в других институтах. Но вести из лаборатории в лабораторию доходили скупо, медленно. Из-за этого опыты то и дело дублировались, творческие силы ученых тратились попусту. И тогда Николай Иванович заговорил о пшеничном клиринг-хаузе. Банковское учреждение, служащее для встречных взаимных расчетов, биолог взял за образец той системы учреждений, которую следовало бы, по его мнению, ввести в науку. Действительно, если организовать некий центр, куда станет срочно поступать вся свежая информация из всех "пшеничных" лабораторий, то можно размножить ее на ротаторе и тотчас же рассылать заинтересованным сторонам. Авторство каждого исследователя при этом сохранится, но итоги его поисков начнут оплодотворять труды остальных участников клирингового союза.