ГЛАВА 11 «Злой ангел-поджигатель»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА 11

«Злой ангел-поджигатель»

Великий пожар, август 1203

Крестоносцы, оставшиеся в Константинополе, расположились, чтобы провести здесь осень и зиму, и ждали возвращения своих соратников, готовясь к новым приключениям по весне. Этот период должен был оказаться сравнительно спокойным, но вскоре уроженцы Запада оказались свидетелями ужасающего события, во многом связанного с их присутствием.

Несмотря на антизападные акции 1180-х годов и нападения на небольшие отряды латинян в десятилетия, предшествующие описываемым событиям, в Константинополе по-прежнему жило значительное количество европейцев. Некоторые, как пизанцы, продемонстрировали верность императорской власти во время осады, но после бегства Алексея III предусмотрительно изменили курс и нашли общий язык с Исааком и его сыном. Безусловно, такой оппортунизм огорчил многих византийцев — и Никита отмечает, что враждебность греков по отношению к колониям жителей Пизы и Амальфи привела к тому, что константинопольская чернь начала поджигать их жилища. Это, в свою очередь привело к тому, что большинство европейцев перебралось на другую сторону Золотого Рога, поближе к собратьям-католикам.[460]

Явное и активное участие крестоносцев в смене власти в Константинополе, а также их присутствие в качестве союзников молодого императора подогревало ненависть ко всем иноземцам. 19 августа 1203 года между группой греков и жившими в городе европейцами началась стычка, в ходе которой кто-то «из злобы», как пишет Виллардуэн, разжег огонь. Другие источники указывают на столкновение между крестоносцами и греками, в ходе которого первые, не имея других возможностей для защиты, подожгли одно из зданий. Никита Хониат, оказавшийся в то время в городе, представляет другую, более подробную версию. Он дает понять, что крестоносцы породили чудовищную цепь событий, в истоке которых лежит их ненасытная алчность. Интересно, что первоначально объектом их враждебности оказались не византийцы, а обитатели мечети, располагавшейся снаружи городских стен неподалеку от них, на противоположном от лагеря крестоносцев берегу Золотого Рога. Это была не единственная мечеть в городе (они существовали в Константинополе веками), но остальные расположились внутри городских стен. Вероятно, ее создание относилось к времени восстановления дружественных отношений между Исааком и Саладином.

Судя по всему, в ответ на антизападные выступления в Константинополе группа фламандских крестоносцев вместе с несколькими пизанцами и венецианцами на местных рыбачьих лодках переправилась к мечети. Они ворвались в здание и начали грабить находящееся в нем имущество. Застигнутые врасплох мусульмане пытались защищаться, используя против мечей крестоносцев то, что оказалось под руками. Они обратились за помощью к грекам, которые с готовностью отозвались, радуясь возможности посчитаться с ненавистными захватчиками. Совместные усилия мусульман и местных жителей заставили крестоносцев отступить — но как и венецианцы во время первой осады, для прикрытия отступления и нанесения ущерба обороняющимся, они обратились к поджогу.

Не ограничиваясь уничтожением святыни неверных, крестоносцы подожгли еще несколько сооружений. Никита расценивает этот шаг как попытку отомстить за предшествующие антизападные волнения. Едва ли она была санкционирована руководством крестового похода, поскольку те не хотели нарушать хрупкое равновесие, установившееся в отношениях с греками, тем более столь разрушительным и резким способом. Присутствие пизанцев, недавно пострадавших от выступлений толпы, а также использование местных судов также свидетельствует о несанкционированном характере набега. Несмотря на явную антипатию к уроженцам Запада, Никита приводит подробные детали происшествия, что позволяет считать его описание достаточно точным.

Как бы то ни было, последствия оказались ужасающими. Если пожар 17 июля нанес большой ущерб, то новый оказался еще более страшным. Жарким летом огонь быстро охватил плотно стоящие деревянные постройки, расположенные вокруг Золотого Рога, примерно в трети мили от восточной оконечности города. Невозможно было ни остановить распространение огня, ни тем более потушить его. Никита счел зрелище «небывалым, перед которым блекнут любые слова». В городе и раньше случались пожары, но по сравнению с нынешним «прежние можно считать лишь искрами».[461] Максимальный ущерб был причинен в течение первых двух дней и ночей. Северный ветер гнал пламя через город к Форуму Константина. Временами он менял направление, и тогда пламя металось, словно голодное чудовище, пожирающее все на своем пути. Жертвой огня стали не только деревянные строения. Великая Агора (рыночная площадь) была уничтожена, ее изящные галереи обрушились наземь, а могущественные колонны были опалены пожаром.

Расположившиеся на другом берегу Золотого Рога крестоносцы могли наблюдать, как пламя пожирает величественные храмы, огромные особняки и широкие улицы с купеческими лавками. Огонь перекидывался от одного здания к другому, а дым взлетал к небесам. Воздух звенел от криков людей, пойманных в огненные ловушки. Треск горящего дерева, грохот разрушающихся кладок, удары от падения стен, скрежет обрушающихся крыш сплетался в воистину адскую музыку.

День за днем разгоралось пламя, фронт пожара насчитывал сотни ярдов и поглотил огромные пространства в наиболее плотно заселенных частях города. Огонь спустился к бухте и даже рвался к самой Святой Софии. Никита сообщает, что сгорела стоявшая поблизости арка Милиона, служившая в Константинополе точкой, от которой измерялись все дороги. Такая же участь постигла и церковный комплекс, именовавшийся обычно Синодом, чьи стены из обожженного кирпича и прочный фундамент не смогли противостоять температуре: «огонь пожрал все внутри, словно свечи».[462]

Огонь проложил через город огромную полосу, протянувшуюся от Золотого Рога до Мраморного моря. Константинополь оказался рассечен «посредине огромной расщелиной или рекой огня». Люди, чьи родственники оказались на другом конце города, вынуждены были пользоваться морским путем.[463] Великий дворец остался невредимым, Ипподром и Форум Константина получили небольшие повреждения. Ветер с запада отогнал пламя к порту Феодосия, где оно перекинулось через стены, а искры даже воспламенили проходившее неподалеку судно.

Наконец через три дня огонь насытился и начал стихать, сражение с ним довершила вода из цистерн и акведуков. Не менее 440 акров{39} земли представляли собой обугленные дымящиеся руины. Никита, любивший свой город и гордившийся им, оплакивал представшую перед ним прискорбную картину: «Горе мне! Ничем не возместить гибель прекраснейших дворцов, в которых было столько вызывавших всеобщую зависть сокровищ!»[464]

Местные жители были твердо убеждены, что в пожаре виновны уроженцы Запада. С того времени, как сообщает Виллардуэн, оставаться в Константинополе стало опасно. По его оценке, оттуда в лагерь крестоносцев бежали около пятнадцати тысяч человек, унося с собой все, что было возможно. С одной стороны, возникала проблема, так как всех необходимо было кормить. Но с другой, они представляли собой потенциальных воинов и рабочих, «из всех создалась единая армия», — сказано в «Devastatio Constantinopolitana».[465] В итоге, не считая потери людей и имущества, пожар создал глубокий раскол между византийцами и крестоносцами, что усилило напряженность в уже непростой обстановке.

Несмотря на вероятную виновность крестоносцев в пожаре и огромные финансовые трудности, с которыми столкнулись тысячи горожан, Исаак продолжил сбор церковных сокровищ для обещанных крестоносцам выплат. Никита осуждает продолжающееся изъятие церковного имущества и неспособность императора отреагировать на случившееся. Он именует Исаака «злым ангелом-поджигателем» — такой намек на фамилию династии Ангелов явно говорит о гневе автора.[466] Вдобавок вызванные пожаром убытки привели к оскудению денежного потока, направленного крестоносцам, что неизбежно вызвало новый конфликт.

Вскоре, по указанию императора или без такового, греки восстановили участок стены, разрушенный по требованию крестоносцев. Отсутствие доброй половины армии и озлобленность после пожара подвигли византийцев на столь радикальный ход, продемонстрировав усиление воинственности в народе. Огорченный таким развитием событий, Балдуин направил гонцов к армии, сопровождавшей императора Алексея, чтобы сообщить о прекращении выплат и просить как можно скорее вернуться в Константинополь. 11 ноября 1203 года экспедиция вернулась в город — удовлетворенная приемом, который был оказан населением новому императору, но сильно встревоженная ухудшением отношений с формальными союзниками.

Для Алексея это был редкий момент триумфа. Он распространил свою власть по крайней мере на существенную часть своих формальных владений. Жители Константинополя встречали возвращающегося императора подобающим образом, старейшины города считали своим долгом оказать ему надлежащий почет. Знать облачилась в лучшие наряды и собралась, чтобы встретить императора и сопроводить его обратно в город. Крестоносцы также вышли, чтобы встретить своих товарищей, чувствуя облегчение при виде их благополучного возвращения.

С приближением к Константинополю взгляды Алексея и крестоносцев могли остановиться на чудовищном опустошении, причиненном пожаром. Уроженцы Запада остановились в своем лагере с северной стороны Золотого Рога, а император переправился через залив во Влахернский дворец, но страшный черный шрам, оставленный огнем, был виден всем. Новости о пожаре достигали Алексея и его союзников, пока они были во Фракии, и все равно масштаб опустошения поражал воображение. Император был огорчен утратой огромного количества прекрасных построек и видом своих подданных, ютящихся на развалинах домов. Осознание ответственности западных союзников за это злодеяние в столице уничтожило радость от достижений в масштабах империи. Крестоносцы наверняка также разделяли это понимание, думая о долгой и трудной зиме, которая предстояла экспедиции, прежде чем она сможет отправиться в Левант.

Вернувшись в Константинополь, император Алексей изменился. Одобрение провинции и радостный прием в городе помогли укрепиться его уверенности в себе. Прежде он был лишь тенью своего отца, но теперь, став помазанником, проведшим успешную кампанию, он стремился к свободе и утверждению собственной независимости.

Одним из первых действий по возвращению стал приказ о казни через повешение всех участников свержения и ослепления его отца в 1195 году. Учитывая непредсказуемость ситуации в Константинополе, устранение потенциальных заговорщиков было разумным шагом. Но куда большее влияние на нестабильность Византийской империи оказало пагубное ухудшение отношений между Алексеем и его отцом. Увы, их семейная связь оказалась недостаточно прочной, чтобы преодолеть желание каждого к единоличной власти. Алексей с союзниками смог изгнать узурпатора из Константинополя, а теперь объехал близлежащие земли, где был признан в качестве императора. Это были деяния молодого и удачливого правителя. Исаак благоразумно оставался в Константинополе — однако его слепота, его предшествующее свержение и сын, выступающий в роли соправителя, означали, что теперь его императорская власть значительно отличалась от той, которой он лишился в 1195 году.

Никита Хониат отмечает, что все больше людей относилось к Алексею как к ведущей фигуре в паре императоров. Имя молодого человека стало произноситься первым в публичных объявлениях, а имя Исаака следовало «словно эхо»[467]. Слепота служила постоянным напоминанием о его неполноценности, и старший император чувствовал, что власть ускользает из его рук. Он стал резким и обидчивым, начал брюзжать о недостатке самоконтроля у Алексея и распространять слухи о сексуальных предпочтениях молодого человека, считая, что тот «водит компанию с испорченными людьми, которых шлепает по заднице, а они отвечают ему тем же».[468]

В течение первых недель после возвращения из Фракии Алексей по-прежнему много общался с крестоносцами. Они были вместе вот уже более года, что создавало некоторое родство. Императору нравилось общаться с уроженцами Запада — ведь он и сам провел несколько месяцев при европейских дворах. Нередко он приходил в лагерь крестоносцев, где проводил дни в выпивке и игре в кости. Атмосфера была столь непринужденной, что Алексей веселился, позволяя своим товарищам снять с его головы золотую с алмазами корону и заменить ее мохнатой меховой шапкой. Никите Хониату такое поведение казалось зазорным, позорящим имя императора и пятнающего честь Византийской империи.[469]

Греческий хронист отмечает резкое изменение в политических действиях Исаака. Прежде его характеризовала мягкость и отсутствие воинственности. Теперь же, возможно, измучившись страданиями и утратой авторитета, он начал искать облегчения в компании предсказателей и астрологов. Никита считал их обычными шарлатанами, которые пользуются ситуацией и пытаются набить брюхо благодаря императорскому хлебосольству. Слепого императора всегда привлекала ворожба и предсказания, но теперь он всерьез обратился к таким занятиям. Вероятно, таким способом он пытался оградить себя от собственной неспособности что-либо изменить и от возвышения сына.

Под влиянием предсказателей Исаак начал мнить себя единственным правителем Византии. Более того, его честолюбие простиралось еще дальше — к объединению в своем лице Восточной империи (Византии) с Западной (титул Германских императоров). Если, к примеру, Мануил Комнин пытался утвердить свое превосходство над Фридрихом Барбароссой, он все же никогда не принимал всерьез мысль о слиянии двух империй для образования могучего единства. В устах стареющего слепца, запертого в городе, под стенами которого стояла непреклонная и близкая к отчаянию армия, такая мысль говорила о полной неспособности оценить реальную обстановку. Исаак верил, что в один прекрасный день сможет протереть глаза, и слепота исчезнет, пройдет и досаждавшая подагра, а сам он «преобразится в богоподобного человека».[470] Некоторые монахи с бородами «обширными, как тучная нива», подогревали мечты Исаака, поскольку он не отказывал им в роскошных яствах и винах в императорском дворце. Легковерный император вполне доверял их пророчествам, радуясь все новым предсказаниям. Одним из его эксцентрических распоряжений было повеление снять с пьедестала на Ипподроме знаменитого Каледонского вепря, существо из греческой мифологии.[471] Это грозное чудовище с ощетинившейся шерстью было перенесено к Великому дворцу, чтобы охранять императора от городской черни. Хотя таким образом вроде бы признавалась угроза, исходящая от толпы, едва ли подобный способ защиты трона может представляться удачным. Нынешнему читателю такие действия кажутся поступками немощного человека, далекого от реальности и неумолимо стремящегося к катастрофе. Физическая слепота Исаака сравнялась со слепотой политической, так что вскоре жители Константинополя стали относиться к нему с таким же презрением, как и к его сыну.

Более хитроумный политический деятель смог бы использовать к своей выгоде очевидную связь между Алексеем и крестоносцами. Учитывая стремление Исаака к власти и все большую неприязнь к сыну, можно было использовать оппозиционные по отношению к чужеземцам настроения. Хотя уроженцы Запада, несомненно, представляли серьезную военную угрозу, решись старший правитель на смертельную схватку с крестоносцами, от которой отказался Алексей III, или воспользуйся он зависимостью крестоносцев от византийских поставок продовольствия, Исаак мог бы получить желанное первенство. Но и отец, и сын были столь заняты личными идеями и политическими махинациями во дворце, что изолировали себя от подлинных чаяний граждан Константинополя.

Итак, императорский титул был запятнан трусостью Алексея III, а затем изменой и непопулярностью его преемников. Гордость византийского трона и самый его дух, созданные в течение столетий и служившие неотъемлемой частью самоидентификации жителей Константинополя, оказались в прискорбном забвении. Монолит власти дал трещину. Это, в свою очередь, означало, что преданность носителям императорского титула ослабла, а временами просто исчезала. Исаак и Алексей должны были очнуться и начать действовать, чтобы соединить собственные интересы со стремлениями граждан Константинополя. Альтернативой была только вполне предсказуемая — и, скорее всего, мучительная политическая гибель.

Явственное отсутствие руководства побуждало горожан к волнениям. Жители Константинополя, раздраженные бегством Алексея III, униженные могуществом крестоносцев, разъяренные разрушениями, причиненными пожаром, искали решение своих трудностей. Жертвой «нетрезвой части толпы» (как назвал их Никита Хониат) стала статуя богини Афины, стоявшая на пьедестале на Форуме Константина. Никита восхвалял красоту бронзового произведения искусства высотой в десять футов, описывая статую подробно с головы до пят. Он нежно вспоминает складки ее одеяния, тугой пояс на талии и укрывавшую грудь и плечи накидку из козлиной шкуры, украшенную головой Горгоны. Статуя была столь похожа на живую, что казалось, будто вены Афины колеблются под напором крови, а тело наполнено цветением жизни. Глаза были исполнены чувства, шлем венчал гребень из конского волоса, а волосы были туго стянуты на затылке, оставляя впереди часть прядей. Левая рука Афины была скрыта складками одеяния, но причиной приговора толпы послужила ее правая рука. Как пишет Никита, голова и правая рука богини были обращены на юг, однако народ, не обращая внимания на указания компаса, решил, что она смотрит на запад и, таким образом, призывает в город армию крестоносцев. Из-за такого вероломства статую стащили с пьедестала и разбили на куски. Никита воспринял это действие как нанесение увечья самим себе, поскольку оскорбление покровительницы войны и мудрости было неумным поступком. Разумеется, он был достаточно мудр и не приписывал изваянию статуса божественности, называя его лишь воплощением упомянутых достоинств.[472]

В то же время, когда происходили открытые волнения, императоры продолжали беспощадный сбор средств для удовлетворения потребностей своих союзников. Естественно, народ усиленно сопротивлялся любым попыткам изъятия у него денег. Столкнувшись с ситуацией, чреватой социальным взрывом, императорская администрация обратилась к более слабым мишеням — а именно к церкви и состоятельным лицам. Часть сокровищ, которые можно было забрать в Святой Софии, были изъяты и переплавлены. Десятки серебряных лампад, свисавших со сводов огромного храма, были собраны и преданы огню. Состоятельные горожане (среди которых, возможно, был и сам Никита) были обязаны внести пожертвования. Автор с пренебрежением называет происходящее швырянием мяса собакам и пишет о «нечестивом смешении языческого и священного».[473]

Сборщики денег пользовались услугами информаторов, указывавших на состоятельных лиц и неустанно искавших новые объекты. Крестоносцы тоже были вынуждены применять давление для сбора средств, занимая расположенные неподалеку от Константинополя процветающие поместья и церковные организации, чтобы получить необходимые средства.

К зиме 1203 года ситуация в Константинополе достигла критической точки. Никита Хониат создает яркую и убедительную картину разлагающейся великой цивилизации. Ощущение внутреннего упадка и разрушения в Константинополе было почти осязаемым. Царь-Город, с прекрасными зданиями и символами власти, был брошен на колени неумелыми правителями, непредусмотрительными горожанами и неуступчивыми врагами.

Среди византийцев ключевой фигурой был, конечно же, Алексей. С каждым днем молодой правитель оказывался во все более тяжелом положении. Он опирался только на крестоносцев, которым обещал огромные суммы денег. Его политическая власть зависела от их военного могущества, а сам он завязал дружеские связи с отдельными воинами. Уже с августа, когда он попросил перенести лагерь в Галату, император осознавал, насколько непопулярны его союзники. Страшный пожар и продолжающиеся конфискации денег и ценностей только сыпали соль на раны. Жители Константинополя мечтали лишь о том, чтобы уроженцы Запада покинули их. Молодой правитель должен был убить двух зайцев — остаться у власти до их отбытия, а до тех пор использовать присутствие крестоносцев, чтобы попытаться создать себе такое положение, в котором смог бы сохранить власть и после их ухода в марте 1204 года.

Он был вынужден умиротворять свой народ и при этом отнимать у него золото. В то же время он не мог рисковать и отталкивать своих союзников, прекратив выплаты или одобряя выступления против них. Нам известна хвалебная речь современника, превозносившая императора, как то предписывал этикет — интересно, что в ней не было даже упоминания о Исааке (что предполагало переход к его сыну всей полноты власти). Вместе с тем в ней слышалась явная неприязнь по отношению к крестоносцам. «Если они и доставили императора, прибывшего сюда по воле Господней, не следует им превозноситься. Восстановив права нашего господина, они исполнили долг слуги, так пусть и теперь будут покорны законам». В речи таится предостережение против жадности «старого» Рима, пытающегося вернуть свою молодость за счет Рима нового.[474]

Алексей Дука, известный как Мурзуфл, заметная фигура в константинопольских выступлениях против крестоносцев{40}, осуждал императора за выплату им огромных сумм и заклад многих земель. Он призывал Алексея «заставить их убраться».[475]

Разумеется, крестоносцы зависели от Алексея III в поставках продовольствия, нуждались в финансовой и военной поддержке весной. И все же, как продемонстрировал ожесточенный спор на Корфу, значительная часть армии была равнодушна к идее поддержки императора и не была склонна терпеть нарушения обещаний. Чем дольше Алексей не мог заплатить обещанные деньги, тем сильнее в армии назревало недовольство. Недоверие к грекам разрасталось словно язва.

Бонифаций Монферратский попытался использовать дружеские отношения с Алексеем, чтобы убедить его возобновить выплаты. Он посетил императора, напомнил, насколько он обязан крестоносцам, которые восстановили его на престоле, и призвал его сдержать слово. Учитывая давление, с которым Алексей сталкивался в Константинополе, у него не оставалось другого выбора, кроме дальнейшего проведения политики примирения. Он обратился к Бонифацию с просьбой потерпеть и заверил в том, что выполнит их договоренность.[476] И все же вскоре поступление денег сократилось, а затем и вовсе прекратилось.

К этому времени года, а дело происходило в ноябре, император понимал, что флот крестоносцев не сможет выйти в море. Возможно, он решил, что вынужденной неподвижности и зависимости от продовольственных поставок будет достаточно, чтобы удержать уроженцев Запада от военных действий. Кроме того, он рассчитывал, что, прекратив выплаты, он сможет получить передышку в Константинополе.

Первого декабря неприязнь между уроженцами Запада и византийцами выплеснулась в открытое столкновение. Толпа начала набрасываться на всех встреченных чужеземцев, жестоко убивая их и сжигая тела. Греки попытались напасть на корабли крестоносцев, но были быстро отбиты, потеряв значительное количество своих суден.

Копившееся напряжение выплеснулось в открытое противостояние. Руководители крестового похода должны были продумать дальнейшие действия, окончательно прояснив намерения императора по отношению к бывшим союзникам. Было решено отправить официальную делегацию к Алексею, чтобы напомнить ему об обязательствах по отношению к крестоносцам и потребовать их выполнения. В случае отказа послы должны были заявить, что «сделают все возможное, чтобы вернуть обещанные деньги».[477]

Учитывая дипломатический опыт и ораторское мастерство Конона Бетюнского и Жоффруа де Виллардуэна, именно они оказались двумя из шести посланников. Остальными были француз Мило Прованский и трое знатных венецианцев. Препоясавшись мечами, они отправились верхом вдоль Золотого Рога по Влахернскому мосту ко дворцу.[478] У ворот они спешились, как и надлежало послам, и направились в один из залов, во главе которого восседали два императора, облаченных в роскошные одеяния. Здесь же была Маргарита, жена Исаака, приходившаяся мачехой Алексею. Виллардуэн вновь упоминает о ней как о «достойной прекрасной даме».[479]Чтобы подчеркнуть важность встречи, зал был наполнен византийской знатью. Обе стороны понимали, что происходил не обычный визит вежливости, а решительная встреча, от итогов которой будет зависеть столкновение или же разрешение напряженной ситуации.

Конон изложил ставшее привычным дело. Крестоносцы сослужили двум императорам огромную службу, Алексей и Исаак в ответ пообещали выполнить свои обязательства, но не сделали этого. Крестоносцы представили скрепленные печатями документы с первоначальным договором. Затем следовал ультиматум: если византийцы исполнят обещания, крестоносцы удовольствуются этим. В противном случае «они не смогут далее считать тебя [Алексея] своим повелителем и другом, но сделают все возможное, чтобы получить причитающееся им. Они просили нас сказать, что не причинят вреда ни тебе, ни кому бы то ни было другому, не предупредив о намерении начать военные действия».[480] В заключительных словах Конона таилось скрытое раздражение на хозяев. Заверив в предупреждении о начале войны, он добавил: «Они [крестоносцы] никогда не поступали вероломно, поскольку это не в традициях их стран».[481] Этот выпад против характера греков показывал давние предубеждения уроженцев Запада и обозначал рост недоверия к Алексею. Разумеется, слова были составлены так, чтобы нанести обиду.

Завершение речи Конона потонуло в ропоте. Его слова привели в ярость собравшуюся византийскую знать. Сразу же вспомнилось все возмущение против западных варваров. Виллардуэн пишет, что ни у кого прежде не хватало дерзости входить в императорский дворец и диктовать императору свои условия. Зал загудел вскриками. Собравшиеся тыкали пальцами в кучку посланников. Даже если Алексей собирался предложить крестоносцам более примирительный ответ, настроение в зале приравняло бы его к самоубийству. Несмотря на номинальную неприкосновенность крестоносцев в качестве послов, ярость была такова, что латиняне стали опасаться за свои жизни. Столь опытному человеку, как Виллардуэн, привыкшему, как мы видели, к такого рода опасностям, нынешнее суровое испытание показалось необычным и пугающим. Крестоносцы чувствовали себя полностью отрезанными от всего мира. Они поспешно развернулись и заторопились по дворцовым переходам к выходу, где ждали их лошади. «Не было среди них человека, не возрадовавшегося, оказавшись снаружи».[482] Радуясь удачному избавлению, они помчались обратно к Золотому Рогу. Выражение лиц рассказало об оказанном приеме уже при въезде в лагерь. Была собрана знать, чтобы выслушать рассказ о посольстве. «Так началась война», — коротко и сдержанно сообщает Виллардуэн.[483]

Робер де Клари приводит еще одну интересную подробность, которая, впрочем, не оказала особого влияния на ход дальнейших событий. Услышав о реакции Алексея на посольство крестоносцев, дож Дандоло решил в последний раз лично воззвать к императору. Он направил вестника, прося о встрече в бухте. Венецианцы снарядили четыре тяжело вооруженных галеры для сопровождения своего вождя. Алексей подъехал к берегу, и двое руководителей переговорили между собой. У Дандоло установились достаточно теплые отношения с Алексеем, и он считал, что сможет что-то изменить. Возможно, дож надеялся на то, что вне давления византийского двора молодой император сможет отчетливее понять свою ответственность перед крестоносцами.

«Алексей, что хочешь сказать? — спросил дож. — Подумай, ведь мы спасли тебя от нищеты, мы сделали тебя господином, а позже короновали как императора. И ты расторгнешь соглашение с нами?»[484] Император был непреклонным: «Я не стану делать больше того, что уже сделал». Дандоло пришел в ярость — ведь их предавал человек, на которого они потратили столько времени и сил. Он уже не мог сдержаться: «Ах ты, мальчишка! Мы вытащили тебя из грязи — и снова втопчем в грязь! Я бросаю тебе вызов и предупреждаю, что с этого момента буду действовать против тебя изо всех сил!»[485]

С начала декабря между двумя силами происходили отдельные стычки. Ни одна из сторон не начинала решительных действий. Крестоносцы, с одной стороны, не хотели провоцировать греков на открытую вражду, Алексей же, с другой стороны, не хотел начинать действий против могущественной западной армии. Обстановка в императорском дворце становилась все более напряженной. Исаак побуждал своего сына не обращать внимания на разговоры презренной черни, придворные отказывались идти в бой против крестоносцев. Никита отзывался о них пренебрежительно: «Они стремились сражаться с ними так же, как стадо оленей готовилось бы к бою против льва».[486]

Серьезная угроза для латинян возникла 1 января 1204 года. За те месяцы, что в Галате стоял лагерь крестоносцев, торговля и рыбная ловля возродились. Воды Золотого Рога бороздили греческие, венецианские и другие суда. Византийцы понимали, что самым ценным орудием крестоносцев был их флот. Без него они оказались бы в ловушке и вынуждены были бы либо сдаться, либо отправиться прочь по суше через враждебные болгарские земли, либо переправиться через Босфор, чтобы встретить зиму в неприветливых горах Малой Азии. Если уничтожить флот крестоносцев, ненавистные уроженцы Запада оказались бы во власти византийцев.

Греки взяли семнадцать судов и нагрузили их дровами, стружкой, смолой, паклей и деревянными бочками. Зажигательные суда веками использовались в морских битвах в Восточном Средиземноморье. Они были применены в знаменитой битве при Саламине в 480 году до н. э., и повествования об этом легендарном сражении повторялись по всему средневековому миру. Около полуночи, когда ветер дул с юго-запада, греки подняли паруса, подожгли свои суда и пустили их в сторону флота крестоносцев. Они хорошо подготовили свои корабли. Груз быстро воспламенился, пламя взметнулось к небесам, и огненные призраки без судового экипажа непреклонно скользили к венецианским кораблям.

Напряженность между двумя сторонами заставляла крестоносцев выставлять часовых и дозорных, так что когда вражеские корабли тронулись через Золотой Рог, прозвучал сигнал тревоги, и все схватились за оружие. Венецианцы подбежали к своим кораблям и сделали все возможное, чтобы с помощью весел, парусов или канатов отвести их в безопасное место. Виллардуэн стал свидетелем нападения и ручался, что «никто никогда не оборонялся на море с такой отвагой, как венецианцы в ту ночь».[487] Часть парусных судов оказалось невозможно передвинуть быстро, а потому возникла необходимость в другой схеме действий. Самыми маневренными были весельные галеры и баркасы. Команды собрались быстро, суда на веслах тронулись в сторону неприятеля. На горящие корабли полетели абордажные крюки, увлекая их в сторону Босфора, чтобы течение вынесло их в открытое море, где они могли сгорать, не причиняя никому вреда.

Однако греки не бросили свой замысел на произвол судьбы. Тысячи человек собрались на берегу Золотого Рога, демонстрируя враждебность по отношению к пришельцам с Запада. Многие из них сели на оставшиеся лодки и открыли огонь по венецианцам, пытавшимся оттащить пламенеющие суда.[488] Многие из крестоносцев были ранены, и вся ночь прошла в борьбе за спасение драгоценного флота.

В основном лагере не утихала тревога. Часть воинов опасалась, что нападение на море послужит лишь прелюдией к сухопутному наступлению. Крестоносцы начали вооружаться и седлать коней. Шум с Золотого Рога и темнота не дали возможности сформировать четкое боевое построение, а потому на равнину перед лагерем вылилась сравнительно аморфная масса крестоносцев, чтобы отразить угрозу нападения со стороны греков. Когда рассвело, оказалось, что был уничтожен только один пизанский корабль, что можно считать выдающимся достижением венецианских мореходов и доказательством их высокого мастерства. Они прекрасно сознавали важность своих действий. Виллардуэн писал: «Той ночью над всеми нависла ужасная опасность. Если бы наш флот сгорел, мы потеряли бы все, лишившись возможности уйти как по суше, так и по морю».[489]

Неясно, кто из греков предложил идею зажигательных кораблей. Несмотря на холодный прием последних посольств, участие Алексея в столь явно враждебном действии кажется маловероятным. Скорее нападение было разработано партией, склонной к уничтожению крестоносцев, показывая таким образом ослабление авторитета молодого императора. Однако крестоносцам политические нюансы казались малозначительным. С их точки зрения, вся вина лежала на самом Алексее. Виллардуэн насмешливо замечал: «Вот так Алексей решил отплатить за службу, которую мы ему сослужили».[490] Мнение об императоре испортилось, и неприязнь к грекам стала настолько сильной, что прежние теплые отношения казались ушедшими в прошлое.