Глава шестая «НАШ ОТВЕТ ЧЕМБЕРЛЕНУ»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава шестая «НАШ ОТВЕТ ЧЕМБЕРЛЕНУ»

Наша политика явно делает какой-то крутой поворот, смысл и последствия которого мне пока еще не вполне ясны.

Дневник И.М. Майского, 24 августа 1939 г.

Советское правительство особенно радо увидеть у себя господина Риббентропа, ибо этот человек никогда не приезжает понапрасну.

В.М. Молотов, на ужине в Кремле, 28 сентября 1939 г.

Осима пьет кипяток

Негодование иностранных лидеров по поводу советско-германского пакта о ненападении было почти повсеместным, хотя имело разные причины. Наиболее остро и болезненно отреагировали в Токио, потому что Гитлер и Риббентроп до последнего держали союзников в неведении относительно своих ближайших конкретных планов. Временный поверенный в делах СССР в Японии Н.И. Генералов сообщал в НКИД уже 24 августа: «Известие о заключении пакта о ненападении между СССР и Германией произвело здесь ошеломляющее впечатление, приведя в явную растерянность особенно военщину и фашистский лагерь… Заслуживает внимания усиленная деятельность Коноэ, Мацудайра и Кидо [Принц Коноэ был председателем Тайного совета, Мацудайра – министром двора, маркиз Кидо – министром внутренних дел и одним из ближайших советников Коноэ.]. Газеты начинают, пока осторожно, обсуждать возможность заключения такого же пакта Японии с СССР… В высказываниях многих видных деятелей признается неизбежность коренного пересмотра внешней политики Японии, и в частности к СССР».[384] Ему вторили сообщения разведки: «Большинство членов правительства думают о расторжении антикоминтерновского договора с Германией. Торговая и финансовая группы почти что договорились с Англией и Америкой. Другие группы, примыкающие к полковнику Хасимото и к генералу Угаки [Полковник Хасимото – влиятельный деятель радикально-националистических кругов. Угаки, бывший военный министр и министр иностранных дел, придерживался атлантистской ориентации, поэтому в тексте скорее всего ошибка; речь, возможно, идет о генерале Араки, бывшем военном министре и видном идеологе радикального национализма.], стоят за заключение договора о ненападении с СССР и изгнание Англии из Китая. Нарастает внутриполитический кризис».[385] «Союз Японии с Германией и Италией и Антикоминтерновский пакт превращаются в пустую бумагу. Вся ответственность возлагается на правительство, которое не сумело предусмотреть этого. Дипломатия Арита привела к полной изоляции Японии, требует <sic!> установления новой дипломатии… Японский корреспондент из Рима сообщил, что <в> ближайшие дни Италия объявит о заключении с СССР пакта о ненападении».[386] Доктор Геббельс имел все основания записать в дневнике 24 августа: «Японцы опоздали на автобус. Сколько раз фюрер убеждал их присоединиться к военному союзу, даже заявив им, что иначе будет вынужден объединить силы с Москвой… Теперь Япония полностью изолирована».[387] Полгода спустя бывший британский посол в Берлине Гендерсон, обличая беспринципность и коварство нацистской дипломатии, использовал тот же пример: «Япония была выброшена прочь как выжатый лимон, как только Гитлер решил, что СССР больше подходит для достижения его ближайших целей, нежели Япония».[388]

22 августа статс-секретарь МИД Вайцзеккер разослал в дипломатические миссии за рубежом циркулярную ноту. Кратко осветив ход переговоров и мотивировав необходимость скорейшей нормализации двусторонних отношений перед лицом «польского кризиса», он возвещал:

«Поступая таким образом, мы последовательно старались не нанести ущерба нашим отношениям с дружественными державами, особенно с Италией и Японией, и давали понять это Советскому Союзу на каждой стадии переговоров. Мы ожидаем, что и в японо-советских отношениях наступит желанная обеим сторонам передышка, которая приведет к дальнейшему ослаблению напряженности. Возможное обвинение в том, что, заключив соглашение с Советским Союзом, мы нарушили принципы Антикоминтерновского пакта, в данном случае не имеет силы. Эволюция Антикоминтерновского пакта все более и более вынуждала державы видеть своего главного врага в Британии. Кроме того, русский большевизм при Сталине пережил структурные изменения решающего характера. Вместо идеи мировой революции на первый план вышли идеи русского национализма и консолидации советского государства на его нынешней национальной, территориальной и социальной основе. В этой связи стоит обратить внимание на устранение евреев с руководящих постов в Советском Союзе (падение Литвинова в начале мая). Разумеется, оппозиция коммунизму внутри Германии остается полностью прежней. Борьба с любым возобновлением попыток проникновения коммунизма в Германию будет продолжаться с прежней суровостью. Во время переговоров Советскому Союзу не было оставлено никаких сомнений на этот счет, и он полностью принял данный принцип».[389]

Этими разъяснениями предлагалось руководствоваться на все случаи жизни.

За месяц до вояжа в Москву Риббентроп, похоже, ни разу не встречался с Осима. Только в 11 часов вечера 21 августа он позвонил послу и без лишних слов проинформировал его о завтрашнем визите, выслушав в ответ гневную филиппику о нарушении секретного протокола к Антикоминтерновскому пакту. Несмотря на поздний час, Осима немедленно отправился за объяснениями к замещавшему министра Вайцзеккеру. Запись беседы, сделанная статс-секретарем на следующее же утро, представляет большой интерес, поэтому приведем ее от начала до конца.

«После того, как Имперский Министр иностранных дел вчера поздно вечером кратко, по телефону из Бергхофа, информировал японского посла о последнем повороте в отношениях между Берлином и Москвой, я около полуночи принял господина Осима для беседы, которая продолжалась в течение приблизительно часа. Японский посол, как всегда, держался хорошо. В то же время я заметил в нем некоторое беспокойство, которое возросло в ходе беседы.

Сначала я описал Осима естественный ход событий, который привел нас к сегодняшнему заключению пакта о ненападении. После того как Осима выразил свое беспокойство, мы в конце концов пришли к соглашению о том, как Осима может убедить свое правительство в необходимости и выгоде текущих событий.

Как и ожидалось, Осима коснулся следующих двух моментов:

1. Если Россия освободится от забот в Европе, она усилит свой фронт в Восточной Азии и оживит китайскую войну.

2. Юристы в Токио, а их там много, будут обсуждать соответствие нашего сегодняшнего поведения с известными предыдущими германо-японскими переговорами.

Осима добавил, что нет никакой пользы в протестах против совершившихся фактов. Он, однако, ожидает в Японии некоторый шок и хотел бы ослабить его, послав сегодня же ночью телеграфное сообщение.

Мои аргументы касались приблизительно следующего:

1. Мы не делаем ничего такого, что могло бы поставить под вопрос наши дружеские отношения с Японией. Наоборот, мы продолжаем придерживаться их и ценим деятелей, подобных Осима, которые действовали и будут действовать в этом направлении наиболее энергично.

2. Настоящие события не были неожиданны в такой уж степени, так как Имперский Министр иностранных дел несколько месяцев назад информировал японского посла о том, что нормализация германо-русских отношений стоит того, чтобы ее добиваться.

3. Подобное соглашение вынуждает нас сделать шаги на пути к умиротворению японо-русских отношений и к обеспечению стабильности такого положения в течение довольно длительного периода времени. То, что Япония в настоящий момент не ищет японо-русского конфликта, является очевидным. У меня даже создалось впечатление, что русская сторона будет приветствовать соглашение между Москвой и Токио.

4. Со времени составления Антикоминтерновского пакта (упомянутого Осима) фронт наших противников был расстроен как Японией, так и Германией. Ясно как день, что для Японии Англия стала врагом № 1, а Германии угрожает не столько русская, сколько британская политика. В соглашении, достигнутом с Москвой, заинтересованы обе стороны <т.е. Германия и Япония. – В.М.>.

5. Раз уж Осима напоминает о некоторых прежних германо-японских переговорах, мы не можем не указать на то, что мы с бесконечным терпением углубляли германо-японские отношения. В течение полугода мы ждали, что услышим из Японии хоть какое-то эхо. Однако, японское правительство тянуло, и заслуга Осима в том, что он откровенно признавал это и напоминал о необходимости торопиться.

6. Наши экономические и политические переговоры с Москвой длились в течение некоторого времени. Переговоры о пакте о ненападении, однако, являются совершенно новыми. Возможность для них представилась только два-три дня назад. Польское высокомерие может втянуть нас в войну уже на этой неделе. Безусловно, что только такая нехватка времени заставила нас решительно действовать.

Посол Японии записал эти замечания и в заключение заверил меня в своем неизменном желании работать и далее в целях германо-японской дружбы. Кроме того, он надеется, что сможет сегодня же <22 августа. – В.М.> коротко повидаться с Имперским Министром иностранных дел, если последний будет проезжать через Берлин, для того чтобы его доклад в Токио имел больший вес. Если будет необходимо, Осима приедет на аэродром».[390]

На аэродром Осима приехал растерянным и подавленным. В краткой беседе (на большее не хватило времени) Риббентроп еще раз выразил сожаление, что Германия была вынуждена к столь быстрым и решительным действиям, и повторил все прежние аргументы, от англо-французского «окружения» до неудачи переговоров об альянсе трех держав. Он подчеркнул целесообразность скорейшей нормализации японо-советских отношений: «наилучшей политикой для нас будет заключить японо-германо-советский пакт о ненападении, а затем двинуться против Англии». Аналогичные аргументы рейхсминистр приводил 20 сентября генералу Тэраути, принимая его в завоеванном Сопоте, а Шуленбург – несколько ранее – своему японскому коллеге Того в Москве.[391] На вопрос Осима об «укреплении» Антикоминтерновского пакта Риббентроп решительно ответил, что теперь с этим покончено и что «наши две страны должны идти вместе по другому пути». Посол сказал, что изменение ситуации вынуждает его просить об отставке, перспектива которой встревожила рейхсминистра. По его указанию Вайцзеккер предписал Отту приложить все возможные усилия к сохранению Осима на посту.[392]

О реакции на заключение советско-германского договора второго борца за «укрепление» союза трех держав Сиратори мы достоверно ничего не знаем. Очевидно, он узнал о случившемся 22 августа из утренних газет. Известно, что в тот же день он встретился с Чиано, но в сохранившихся документах никаких подробностей нет, а в дневнике министра этот факт вообще не отражен.[393] В следующие два дня Чиано получил серию телеграмм от итальянского посла в Токио Аурити, с которыми сразу же ознакомил германского посла в Риме Макензена. Описывая шок, вспышку националистических (особенно антигерманских и антикитайских) настроений, полный крах надежд на трехсторонний пакт и неминуемый правительственный кризис, Аурити предсказывал: «1. Падение теперешнего правительства и новый англофильский кабинет. 2. Изменение курса японской внешней политики. 3. Отзыв посла в Берлине и, возможно, также в Риме. 4. Направление подкреплений в Квантунскую армию, чтобы уравновесить русские подкрепления в этом районе».[394] Чиано дал указание Аурити разъяснить японцам, что «1) итальянская политика не претерпела никаких изменений, дружба и понимание в отношении Японии неизменны; 2) при оценке положения японцам следовало бы помнить, что любое ослабление позиций Англии и Франции в Европе было бы только выгодно для Японии; 3) отзыв послов явился бы беспрецедентным компрометирующим шагом и только серьезно осложнил бы складывающуюся ситуацию, которая для Японии совсем не выглядит неблагополучной».[395] Содержание своих инструкций Чиано также сообщил Макензену. Но это «разъяснение» и предпринятые одновременно аналогичные демарши Отта ничего не изменили. После «неприятного разговора» Арита, уже знавший подробности бесед Осима с Вайцзеккером и Риббентропом, открыто обвинил Германию в нарушении Антикоминтерновского пакта и холодно объявил о прекращении переговоров с Германией и Италией.[396]

26 августа Осима снова был в МИД – на сей раз с официальным протестом японского правительства по поводу заключения пакта с Москвой и с сообщением о прекращении переговоров, о чем там уже знали от Отта. Его принял Вайцзеккер, который, действуя по личному указанию министра, отказался обсуждать протест по существу, заявив, что в неуспехе переговоров виноват лично Арита, а затем «неофициально, но как друг и товарищ» посоветовал послу… вообще не вручать ноту, дабы не усугубить и без того напряженное положение и не испортить окончательно отношения двух стран, над укреплением которых они оба немало потрудились. С несвойственной дипломатам откровенностью статс-секретарь порекомендовал Осима спрятать ноту в карман, сделать вид, что сегодняшней встречи вообще не было и подумать над тем, что сообщить в Токио.[397] Посол принял «товарищеский совет», официально проинформировав Гитлера и Риббентропа о протесте только 18 сентября, по окончании польской кампании, когда явился с поздравлениями по этому поводу. К тому времени нота, конечно, не имела уже никакого значения.

В деле о невручении ноты некоторую роль сыграл и Сиратори, которого на Токийском процессе попытались представить едва ли не инициатором всего дела. Обвинение основывалось на обнаруженном в германских архивах меморандуме советника германского посольства в Риме Плессена о беседе с Сиратори 4 сентября. Согласно этому меморандуму, Сиратори сказал Плессену, что будучи проинформирован (кем?) о предстоящем вручении ноты, он позвонил в Берлин, чтобы «предотвратить протест, если возможно», но Осима уже уехал на ту самую встречу с Вайцзеккером, на которой статс-секретарь отклонил протест. Вернувшись из МИД, посол узнал о звонке Сиратори (но не перезвонил ему? – по крайней мере, об этом нигде не сказано), а затем сообщил в Токио, что протест неприемлем. Получив новое указание все равно вручить его, Осима на сей раз открыто пренебрег им.[398] Очевидно, однако, что сделал он это под влиянием не Сиратори, а Вайцзеккера и Риббентропа. В аффидевите Сиратори пояснил, что, узнав о предстоящем демарше, он прежде всего посоветовал Арита самому вручить ноту германскому послу в Токио для передачи в Берлин, потому что «было бы слишком жестоко заставить Осима «пить кипяток» вдобавок к его глубокому огорчению из-за германо-советского сближения». Только после этого он позвонил Осима, порекомендовав ему ничего не предпринимать до получения инструкций от министра.[399] Арита, как и можно было предположить, не только не внял совету Сиратори, но поступил как раз наоборот: ограничившись устным заявлением Отту, он не без злорадства предоставил Осима «пить кипяток» и хотел подвергнуть его еще более унизительной процедуре повторного вручения отвергнутой ноты. Впрочем, всем было ясно, что дни правительства в Токио сочтены, и генерал-посол со спокойной душой внял совету Вайцзеккера, продемонстрировав отношение истинного самурая к своему «штатскому» начальнику.

После нескольких дней колебаний кабинет Хиранума 28 августа подал в отставку, заявив: «Поскольку в Европе создалась новая, сложная и запутанная обстановка… возникла необходимость в отказе от прежней политики и в выработке нового политического курса… Полагаем, что в данный момент первоочередной задачей является поворот в политике и обновление состава кабинета».[400] Причиной очевидного провала политики правительства и коллективной «потери лица» был отнюдь не сам курс на союз с Германией и Италией и «укрепление» Антикоминтерновского пакта, как до недавнего времени упорно утверждали некоторые историки, но приверженность Хиранума и Арита «дипломатии разведенной туши», нежелание принимать определенные решения, связывать себя обязательствами и брать на себя ответственность.[401] После отставки Арита несколько раз пытался публично оправдаться, дополнительно сыграв на закономерной вспышке антигерманских настроений, но это была лишь попытка «сделать хорошую мину при плохой игре».[402] Еще один бывший министр иностранных дел, атлантист Сато назвал введение советских войск в Польшу, в соответствии с договором с Германией, агрессией и предательством, высказавшись таким образом против сближения с Москвой.[403]

Антикоминтерновский пакт, заключенный в бытность Арита министром и официально провозглашенный одной из основ японской внешней политики, умер – если не по букве (формально-то он остался в силе!), то по духу. Теперь Японии предстояло перед всем миром определить свое отношение к «дорогому покойнику», что оказалось делом весьма нелегким. В книге, адресованной зарубежной аудитории и, похоже, преследовавшей пропагандистские цели, видный политолог и политический аналитик Рояма писал, что заключение договора между Москвой и Берлином «резко ухудшило взаимоотношения внутри «оси» в целом» и что теперь прежний пакт «исчерпал все свои практические намерения и цели», хотя политика Японии в отношении Коминтерна осталась прежней,[404] – осудив таким образом действия Германии. Интересно, что обращаясь к японским читателям, Рояма приветствовал этот же договор как начало формирования «нового экономического и политического порядка в Восточной Европе», а несколько раньше прямо говорил о «новом империализме» Германии, Италии и СССР как атаке на «старый национализм» англосаксов и их союзников, что, с его точки зрения, было явлением сугубо положительным.[405] В подходе Рояма к событиям заметно несомненное влияние геополитических теорий и методов Хаусхофера (и отчасти Макиндера), которые он изучал и пропагандировал.[406] В ноябре 1940 г., возвращаясь к событиям августа 1939 г., Рояма многозначительно назвал пакт Молотова-Риббентропа «решением проблемы, которое пытались предотвратить британские геополитики и которого желали германские геополитики».[407]

Фамилия нового премьера отставного генерала Абэ была названа уже в день отставки его предшественника, а 30 августа он завершил формирование кабинета. Выбор вызвал всеобщее, притом неблагожелательное удивление. По мнению японской прессы, в столь критический момент «назначение льстеца и угодника Абэ новым премьером звучит как насмешка».[408] Уже при первой встрече с советским поверенным в делах Генераловым 7 сентября он произвел «неважное» впечатление «пройдохи и не совсем умного хитреца».[409] «Темная лошадка», по определению британского посла Крейги, человек без опыта государственной деятельности и определенного политического лица, Абэ казался сугубо «переходной» фигурой. Очень многое, разумеется, зависело от нового министра иностранных дел, назначения которого пришлось ждать почти месяц (до 25 сентября), в течение которого в правительстве и в министерстве шла непрерывная борьба. Информируя Галифакса, Крейги уже 31 августа называл возможными кандидатами Сигэмицу и Того, т.е. атлантиста и умеренного «континенталиста», но никак не радикала вроде Сиратори и тем более Осима.[410] Атлантисты ратовали за Сигэмицу, военные и националисты-консерваторы хотели, чтобы Абэ оставил пост за собой (как в свое время Танака Гиити), а «обновленцы» уже не в первый раз выдвигали Сиратори. Аурити докладывал в Рим, что Великобритания лоббирует назначение проанглийского министра, но «наше посольство работает в противоположном направлении».[411] В итоге выбор пал на отставного вице-адмирала Номура, имевшего некоторый дипломатический опыт по урегулированию конфликтов в Китае. Атлантистская ориентация нового министра сомнений не вызывала и отчетливо проявилась в полном нежелании добиваться улучшения отношений с Германией и вообще рассматривать идею японо-германо-советского блока. В Берлине место попавшего в опалу Осима занял посол в Бельгии Курусу. Он решительно назвал предлагавшийся в это время Сиратори проект союза четырех евразийских держав «абсурдным» из-за антисоветского, а теперь и антигерманского настроя японского общественного мнения. Неудивительно, что симпатий Гитлера и Риббентропа новый посол не снискал.[412] Подводя итоги года, Аурити пришел к выводу, что борьба «проамериканской» и «просоветской» (иными словами, атлантистской и евразийской) фракций японского МИД. приводит к сбалансированной, но нерешительной политике, когда ни одна из них не может добиться успеха.[413] Одним словом, снова «разведенная тушь».

В Токио «двойной шок» (определение М. Миякэ) от заключения советско-германского пакта и военных неудач на Халхин-Голе сменился «контршоком» от начала войны в Европе, куда менее сильным и болезненным. Позиция Японии не была полностью прогерманской как из-за «предательства» Гитлера, так и с учетом существовавших дотоле дружеских отношений с Польшей. 4 сентября кабинет Абэ опубликовал заявление о «неучастии в европейской войне»: наблюдатели обратили внимание на выбор слова «неучастие», а не «нейтралитет». В следующем программном заявлении 13 сентября главной задачей внешней политики было названо урегулирование «Китайского инцидента» путем поддержки тех сил, которые согласятся на союз с Японией и Маньчжоу-Го.[414] На втором месте стояла нормализация отношений с СССР: 7 сентября премьер говорил об этом Генералову в Токио, а два дня спустя посол Того подтвердил всё сказанное Молотову в Москве.[415]

«Это падшей Польши тень парит…»

22 августа полпред Майский телеграфировал в Москву:

«Полученное в Лондоне 21-го поздно вечером сообщение о предстоящем полете Риббентропа в Москву для переговоров о пакте о ненападении вызвало здесь величайшее волнение в политических и правительственных кругах. Чувства было два – удивление, растерянность, раздражение, страх. Сегодня утром настроение было близко к панике. К концу дня наблюдалось известное успокоение, но глубокая тревога все-таки остается. Симптомом этого является решение британского правительства созвать на 24-е парламент и принять в течение одного дня «закон об охране королевства», действовавший во время последней войны и отмененный с заключением мира. Закон этот предоставляет правительству исключительные полномочия в деле обороны страны».[416]

24 августа он же записывал в официальном дневнике:

«В городе смятение и негодование. Особенно неистовствуют лейбористы. Они обвиняют нас в измене принципам, в отказе от прошлого, в протягивании руки фашизму… Консерваторы держатся много спокойнее. Они никогда всерьез не верили ни в Лигу наций, ни в коллективную безопасность и сейчас гораздо проще воспринимают возврат Европы к политике «национального интереса»…».[417]

Другого трудно было ожидать.

Официальный Лондон отреагировал на «пакт Молотова-Риббентропа» спешным подписанием 25 августа соглашения о взаимопомощи с Польшей, которое можно назвать «пактом Галифакса-Рачиньского». Переговоры об этом начались еще 19 августа, но зашли в тупик; советско-германский пакт вынудил стороны к экстренным действиям, и Бек немедленно дал Рачиньскому добро на проведение переговоров и подписание соглашения.

Оно было направлено против некоей «европейской державы» и предполагало следующее:

«Статья 1. Если одна из Договаривающихся Сторон окажется вовлеченной в военные действия с европейской державой в результате агрессии последней против этой Договаривающейся Стороны, то другая Договаривающаяся Сторона немедленно окажет Договаривающейся Стороне, вовлеченной в военные действия, всю поддержку и помощь, которая в ее силах.

Статья 2. 1. Положения статьи 1 будут применяться также в случае любого действия европейской державы, которое явно ставит под угрозу, прямо или косвенно, независимость одной из Договаривающихся Сторон, и имеет такой характер, что сторона, которой это касается, сочтет жизненно важным оказать сопротивление своими вооруженными силами. 2. Если одна из Договаривающихся Сторон окажется вовлеченной в военные действия с европейской державой в результате действия этой державы, которое ставит под угрозу независимость и нейтралитет другого европейского государства таким образом, что это представляет явную угрозу безопасности этой Договаривающейся Стороны, то положения статьи 1 будут применяться, не нанося, однако, ущерба правам другого европейского государства, которого это касается.

Статья 3. Если европейская держава попытается подорвать независимость одной из Договаривающихся Сторон путем экономического проникновения или иным способом, Договаривающиеся Стороны окажут поддержку друг другу в противодействии таким попыткам. Если европейская держава, которой это касается, прибегнет после этого к военным действиям против одной из Договаривающихся Сторон, то будут применяться положения статьи 1».[418]

И так далее, всего восемь статей, с необходимыми дипломатическими экивоками. Суть пакта разъяснял секретный протокол, впервые опубликованный только в 1945 г. (само соглашение было обнародовано немедленно): он определял, что под «европейской державой» стороны понимают Германию.

Что все это означало в переводе с дипломатического языка на язык реальной политики? Если Германия нападет на Польшу (на Великобританию она нападать не собиралась) или окажет на нее давление иным путем, включая экономические меры, Великобритания придет ей на помощь – надо полагать, вплоть до объявления войны. Об объявлении войны прямо нигде не говорится, но статья 7 предусматривала: «Если Договаривающиеся Стороны будут вовлечены в военные действия в результате применения настоящего соглашения, они не будут заключать перемирие или мирный договор кроме как по взаимному соглашению». Кроме того, секретный протокол разъяснялось туманную вторую статью: «Случай, предусмотренный параграфом 1 статьи 2 соглашения, относится к Вольному городу Данцигу <который Польша считала сферой своего влияния, несмотря на 92% немецкого населения и абсолютное большинство нацистов в городском сенате, который еще в 1933 г. высказался за воссоединение с Рейхом. – В.М.>; случаи, предусмотренные параграфом 2 статьи 2, относятся к Бельгии, Голландии, Литве». Другие пункты протокола предусматривали возможное распространение соглашения на Латвию, Эстонию и Румынию.

Любая вооруженная экспансия Гитлера на Восток автоматически делала Великобританию его врагом; в случае вооруженной экспансии на Запад Польша должна была ударить по германским тылам. Соглашение было бы вполне разумным, если бы в Лондоне всерьез собирались его выполнять. Удержать Гитлера от нападения на Польшу после заключения пакта с Россией оно явно не могло. Любое вооруженное выступление со стороны Польши автоматически приводило к ее разгрому и разделу между Берлином и Москвой. Оказать ощутимую военную помощь Польше в случае боевых действий на ее территории Великобритания была не способна в силу географических причин, что было ясно уже после мартовских «гарантий» Чемберлена. Единственный вариант – боевые действия против Германии на континенте, которые заставили бы Гитлера вести войну на два фронта; они были возможны только с территории третьих стран, но Франция следовала в фарватере британской политики. Тогда в силу вступал тот сценарий, который в конце концов и осуществился: после быстрого разгрома Польши вся мощь упоенного победой вермахта будет брошена на Запад, и тогда тем, кто объявил войну, несдобровать.

Только после войны, из «трофейных» документов, стало известно, что к такому варианту Германия в военном отношении просто не была готова. Публикация этих данных сначала в официальном докладе генерал-майора Ч. Робинсона военному министерству США «Организация и методы боевого обеспечения иностранных армий» в октябре 1947 г., а затем в тщательно документированной книге историка Б. Клейна в 1959 г. высветила картину грандиозного обмана, которым, каждые в своих целях, пользовались «беллицисты» и «умиротворители» до войны и официальные историки после войны.[419] Книга Клейна, получившая большой резонанс, стала объектом ожесточенных нападок советской историографии, но была высоко оценена многими видными учеными, включая Г.Э. Барнеса. Из этих и других публикаций стало ясно, что Черчилль и Ротермир – каждый по своим соображениям – долгие годы пугали европейскую и американскую общественность фантастическими цифрами германских вооружений. Интересно, сами они им верили или нет? Британское правительство тоже пользовалось этими «данными», что в глазах многих придавало им официальный статус и служило гарантией достоверности. Гитлер с Герингом этой «цифири» не опровергали, поскольку она позволяла им успешнее блефовать.

Взятая отдельно, польская кампания в любом случае была заведомо проигрышной для Варшавы. Никто в Европе всерьез не собирался «умирать за Данциг». Но не случайно Гитлер готов был на любые уступки Сталину ради заключения пакта с Россией. Не случайно фюрер был откровенно напуган, когда Великобритания и Франция объявили ему войну, несмотря на все заверения Риббентропа, что этого не произойдет. Об этом есть немало свидетельств, начиная с воспоминаний Шмидта, переводившего последние беседы Гитлера с Гендерсоном и Кулондром 3 сентбяря, когда они принесли ему ультиматумы. Не зря фюрер так настойчиво предлагал мир после разгрома Польши. К общеевропейской войне Германия не была готова, потому что готовилась не к ней. С первым была вынуждена соглашаться даже официальная советская историография, хотя второе решительно отрицала:

«Предпринимая нападение на Польшу, гитлеровцы [Очень хотелось бы знать, кого персонально авторы имели в виду под определением «гитлеровцы».] отдавали себе отчет в том, что очередная агрессия третьего рейха может привести к вовлечению в войну западные государства, связанные с Польшей договорными обязательствами, к перерастанию локального конфликта в мировую войну. Однако к успешному ведению такой войны Германия не была в достаточной степени подготовлена ни в военном, ни в экономическом, ни в дипломатическом отношении, несмотря на все усилия, предпринимавшиеся в этом направлении гитлеровцами».[420]

После вступления советских войск в Польшу в Великобритании стали раздаваться голоса, требовавшие объявления войны СССР на основании соглашения Галифакса-Рачиньского, так как акт агрессии был налицо. О том, что соглашение направлено только против Германии, общественность не была осведомлена, т.к. соответсвующий протокол оставался в секрете. Разумеется, это не свидетельствует о «прорусской» ориентации Чемберлена и Галифакса, как мерещилось некоторым авторам. К. Квигли удачно суммировал: «Группа Чемберлена… предпочитала сочетать объявленную, но не ведущуюся войну против Германии с ведущейся, но не объявленной войной против России».[421] «Зимняя война» с Финляндией, к которой мы еще вернемся, давала для этого хороший повод, но баланс сил в Европе стал складываться явно не в пользу англо-французского блока.

Таким образом, соглашение Галифакса-Рачиньского войну не отсрочило, а, напротив, приблизило. Оно недвусмысленно говорило Польше: сопротивляйтесь любым германским требованиям, а мы вас поддержим. Уверенные в том, что польская кавалерия через несколько дней будет в Берлине, руководители Польши отвергали любой компромисс с Германией. Они исправно сопротивлялись, но были брошены «союзниками» на произвол судьбы, когда вермахт перешел границу. Муссолини, напуганный перспективой участия в европейской войне, предложил созвать новую конференцию для мирного урегулирования всех вопросов и долго колебался, прежде чем заявить даже о благожелательном нейтралитете в отношении Рейха. Искренность стремления дуче в конце августа – начале сентября 1939 г. предотвратить не только участие Италии в войне, но и самое войну не вызывает сомнений, но оно мотивировалось неподготовленностью страны к войне, а не «миролюбием», как пытались представить дело его апологеты.[422] 3 сентября Англия и Франция объявили Германии войну, но не пытались, да в общем-то и не могли ничего сделать, чтобы оправдать свои многообещающие гарантии. Как заметил Ротермир, Британия «задирала сильных, не имея сил их удержать, и подбадривала слабых, не имея сил им помочь».[423]

Польша, считавшаяся мощной военной державой, ко всеобщему изумлению, за две с половиной недели рухнула как карточный домик, а Бек, Рыдз-Смиглы и остатки правительства бежали в Румынию, где были интернированы. Нельзя не признать справедливость выводов, содержавшихся в передовице «Правды» от 14 сентября (еще до введения советских войск в Польшу!) под заглавием «О внутренних причинах поражения Польши» [Текст готовили В.М. Молотов и А.А. Жданов; местами он почти дословно совпадает с речью Молотова по радио 17 сентября по случаю вступления советских войск в Польшу.]: «Трудно объяснить такое быстрое поражение Польши одним лишь превосходством военной техники и военной организации Германии и отсутствием эффективной помощи Польше со стороны Англии и Франции… Все данные о положении в Польше говорят… о том, что польское государство оказалось настолько немощным и недееспособным, что при первых же военных неудачах стало рассыпаться… Национальная политика правящих кругов Польши характеризуется подавлением и угнетением национальных меньшинств… Национальные меньшинства Польши не стали и не могли стать надежным оплотом государственного режима. Многонациональное государство, не скрепленное узами дружбы и равенства населяющих его народов, а наоборот, основанное на угнетении и неравноправии национальных меньшинств, не может представлять крепкой военной силы. В этом корень слабости польского государства и внутренняя причина его военного поражения». Сентябрьские передовицы «Большевика» «Акт исторической важности» (№ 17) и «Сталинская политика мира и дружбы народов» (№ 18) содержали еще более жесткие фразы: «лоскутное государство», «лопнуло, как мыльный пузырь», «внутренняя гнилость и нежизнеспособность панской Польши», «жалкие остатки бегущих польских частей», а также примеры антипольских высказываний Энгельса и… Бальфура.

Впрочем, для Москвы внутренняя слабость Польши не была секретом и тем более новостью. Еще в апреле 1938 г. заместитель наркома иностранных дел Б.С. Стомоняков информировал полпреда в Китае И.Т. Луганца-Орельского: «Ни одна страна в Европе не имеет в настоящее время такого неустойчивого внутреннего положения, как Польша. В этой ситуации вовлечение Польши в военные авантюры могло бы привести к революционным восстаниям и развалу этого государства».[424] Разумеется, это был не единичный пример.

17 сентября Молотов направил польскому послу Гжибовскому ноту: «Польско-германская война выявила внутреннюю несостоятельность польского государства… Польское правительство распалось и не проявляет признаков жизни. Это значит, что польское государство и его правительство фактически перестали существовать». Вызванный в три часа ночи в Наркоминдел к Потемкину, «посол, от волнения с трудом выговаривавший слова, заявил, что не может принять вручаемую ему ноту. Он отвергает оценку, даваемую нотой военному и политическому положению Польши… Переход Красной Армией польской границы является ничем не вызванным нападением на республику. Посол отказывается сообщить правительству о советской ноте, которая пытается оправдать это нападение произвольными утверждениями, будто бы Польша окончательно разбита Германией и что польское правительство более не существует». Потемкин возразил, что посол «не может отказываться принять вручаемую ему ноту. Этот документ, исходящий от Правительства СССР, содержит заявления чрезвычайной важности, которые посол обязан немедленно довести до сведения своего правительства». Потемкин, похоже, не чувствовал явного несоответствия своих слов и вручаемой ноты, в которой говорилось, что «польское правительство распалось и не проявляет признаков жизни». До чьего же сведения доводить ноту? Да и зачем, коли уж все кончено? Но Сталин и Молотов решили соблюсти этикет: поинтересовавшись, где находится Бек, и получив ответ, что, «по-видимому, в Кременце» (ныне Тернопольская область Украины), Потемкин любезно предложил обеспечить передачу ноты туда по телеграфу. Ноту Гжибовский все равно не принял, и Потемкин отослал ее в посольство с нарочным.

Бедный Гжибовский! Он «опять силился доказать, что Польша отнюдь не разбита Германией, тем более, что Англия и Франция уже оказывают ей действительную помощь <?! – В.М.>. Обращаясь к нашему вступлению на польскую территорию, посол восклицал, что, если оно произойдет, это будет означать четвертый раздел и уничтожение Польши».[425] По-человечески посла нельзя не пожалеть. Но ведь он был в Москве и год назад, после Мюнхена, когда Польша с такой охотой участвовала в разделе Чехословакии, и не мог не знать горьких слов Потемкина о неизбежности «четвертого раздела Польши», которые тот говорил не только французскому послу Кулондру. Даже В.Я. Сиполс признал, что «за свои агрессивные действия в период Мюнхена Польша заслужила на международной арене самую дурную славу».[426] Особенно, заметим, в Лондоне, что, однако, не мешало «гарантиям» Чемберлена и Галифакса. Антирусская ориентация польской политики хорошо известна: «Главная цель – ослабление и разгром России»,[427] – говорилось в докладе разведотдела польского Генерального штаба, подготовленном в декабре 1938 г. Так что и эпилог был закономерен. Нотой, которую не хотел принимать Гжибовский, СССР объявил прекратившими свое действие все двусторонние договора с Польшей. В тот же день на рассвете Красная армия пересекла границу и начала занимать отведенную ей пактом Молотова-Риббентропа территорию.

Германия немедленно поставила вопрос об участии Красной армии в боевых действиях на территории Польши. Вечером 3 сентября Риббентроп велел Шуленбургу прямо выяснить этот вопрос с Молотовым.[428] Еще 29 августа посол говорил наркому: «Из вчерашнего разговора я понял, что Вы желаете быть информированным о происходящих событиях. Риббентроп рад это сделать, но он не в состоянии в силу той быстроты, с которой развиваются события, информировать г-на Молотова через Шуленбурга. Поэтому имеется крайняя необходимость в наличии в Берлине представителя СССР, которого Риббентроп мог бы информировать даже через каждые два часа. Сейчас же в Берлине нет такого лица. Поэтому желательно возвращение туда Астахова [С учетом подозрительности Сталина и Молотова уместен вопрос: не решила ли эта фраза Шуленбурга судьбу Астахова?]. Молотов отвечает, что уже назначен Шкварцев. Назначены также четыре военых работника, которые могут выехать в Берлин немедленно» [25 августа Шуленбург сообщал в Берлин, что он намекнул Молотову на желательность скорейшего назначения нового полпреда и что нарком дал на это согласие.].

2 сентября в столицу Третьего рейха прибыли Шкварцев и военный атташе комкор (будущий генерал армии) Пуркаев в сопровождении нескольких офицеров. Принимали их с подчеркнутым вниманием. «Через час по прибытии, – телеграфировал полпред, – мне было сообщено из министерства внутренних <так в документе> дел, что вручение верительной грамоты Гитлеру будет совершено 3 сентября в 10 утра. Немедленно газеты 3 сентября опубликовали это сообщение, и вместе с тем газеты без всякого основания называли военного атташе представительства т. Пуркаева военным уполномоченным СССР. А иностранные корреспонденты и дипломаты расценивают военную группу военного атташе посольства как специальную военную делегацию. Обращает на себя внимание желание Гитлера ускорить этот прием, что видно из того факта, что предварительного традиционного приема посла у Риббентропа не было и сразу же принимал Гитлер. МИД объясняет это особенностью военного положения в военное время». У нас будет случай вспомнить эту поспешность, когда речь пойдет о длительной «невстрече» Гитлера и Риббентропа с преемником Шкварцева Деканозовым в декабре 1940 г. Как показательно!

Шкварцев вручал верительные грамоты не в десять, а в полдень, но в очень торжественной обстановке. Он прочитал заготовленную в Москве и утвержденную Молотовым речь о «глубоком удовлетворении» «народов СССР» по поводу нормализации отношений: «Советско-германский договор о ненападении кладет прочную основу для дружественного и плодотворного сотрудничества двух великих европейских государств… суживает поле возможных военных столкновений в Европе и, отвечая интересам всех народов <надо полагать, особенно польского. – В.М.>, служит делу всеобщего мира… знаменует исторический поворот в международных отношениях и открывает собою самые широкие положительные перспективы». В ответ Гитлер говорил об аналогичной радости германского народа (он еще не мог сказать «народов Германского Рейха»), верности взятым обязательствам, о ходе начавшейся кампании, добавив: «В результате войны будет ликвидировано положение, существующее с 1920 года по Версальскому договору. По этой ревизии Россия и Германия установят границы существовавшие до войны». О том, что Великобритания и Франция уже объявили Германии войну, фюрер полпреду не сказал. Разговор занял четверть часа, но в официальном сообщении ТАСС, опубликованном 6 сентября, был многозначительно назван «продолжительной беседой». 5 сентября Пуркаев посетил главнокомандующего сухопутными силами фон Браухича с протокольным визитом. Из записи их разговора, сообщенной Шкварцевым в Москву, приведу только одну реплику хозяина: «В 1931 г. <в то время Браухич был начальником отдела боевой подготовки военного министерства. – В.М> я был на маневрах в Москве и Минске. Прощаясь с одним высшим командиром РККА <наверняка с кем-нибудь из впоследствии расстрелянных. – В.М.>, я сказал: надеюсь в ближайшем будущем встретиться в Варшаве».

История, как известно, склонна повторяться – в том числе и в своих трагических проявлениях. Крах Польши стал аналогом краха Чехословакии, а трагедия населявших ее народов – аналогом трагедии населения ее более не существовавшего соседа. Значительную, если не определяющую роль в гибели обоих государств сыграл их общий «родитель» – Версальский договор и то «версальское» мышление, которое объединяло Масарика и Пилсудского, Бенеша и Бека. Как верно заметил А. Тэйлор, руководство Польши «забыло, что получило независимость в 1918 г. только потому что и Россия, и Германия потерпели поражение».[429] Сказанное вполне справедливо и в отношении Чехословакии. Антигерманская и одновременно антисоветская ориентация во внешней политике, жесткая (хотя порой завуалированная) этнократия главенствующей нации во внутренней политике, беспримерная уверенность в своих силах, неспособность правильно оценивать силы других и происходящие вокруг перемены – все это сыграло свою роль в судьбе обеих стран, способствуя в то же время германской агрессии. В сентябре 1938 г., когда решалась судьба Чехословакии, Бек четко заявил: «Чехословацкую Республику мы считаем образованием искусственным, удовлетворяющим некоторым доктринам и комбинациям, но не отвечающим действительным потребностям и здравым правам народов Центральной Европы».[430] Через два года аукнулось: «Польша не может быть сохранена Западом наперекор двум наиболее многочисленным народам Европы, коль скоро она проводила безумную самоубийственную политику между Востоком и Западом, а внутренний разлад вместо миролюбивого единства заполнил ее пространство» (К. Хаусхофер).[431]

Разница между Прагой и Варшавой была, пожалуй, только в том, что правительство Чехословакии проводило миролюбивую внешнюю политику, в то время как Польша не только захватывала чужие территории и в 1920, и в 1938 гг., но даже требовала себе… колоний в Африке, «подобно другим великим европейским державам».[432] Еще более занятный документ обнаружен в польских архивах – совершенно секретная записка МИД «Польская политика на Кавказе». В ней указывалось, что «Кавказу, как одной из пограничных территорий России, густо населенной людьми нерусской национальности, необходимо уделять особое внимание в общем плане проблемы польско-русских отношений»… В записке также указывалось, что «Польша заинтересована в отторжении от России» Грузии, Азербайджана и ряда других территорий. Политическая обстановка благоприятна для того, чтобы «начать вести на Кавказе активную польскую политику». Созданные на Кавказе государства в случае войны «могли бы осуществлять превосходную военную диверсию, сдерживая часть русских сил на Северном Кавказе и Кубани»».[433] Идея сама по себе не нова. Интересно другое: в конце тридцатых «пилсудчики» продолжали жить представлениями времен «чуда на Висле» 1920 г. Из-за этого они ввергли собственный народ в войну, в пучину трагедии раздела и оккупации. В 1990 г. Эдуард Лимонов, тогда еще беллетрист и французский гражданин, а не лидер «национал-большевиков», писал в статье с примечательным названием «Больна была вся Европа»: «Я ничего не имею против поляков. Они храбрые солдаты, нация талантливая и сильная… Но пусть они перестанут истолковывать историю в свою пользу. Признают свой второсортный фашизм 1918-1939 гг. И не гордятся своей несуществующей невинностью вместе с другими восточноевропейскими якобы жертвами. Да, они жертвы Истории, но они же и ее агрессоры. (Так же, как и Советский Союз). Они жертвы не только Германии или СССР, как им удобно думать, но в очень большой степени жертвы своих собственных страстей и аппетитов».[434] Поэтому знаковым событием стал советско-германский парад в Бресте 22 сентября, которым командовали генерал Гудериан и комбриг Кривошеин (вермахт передавал город Красной армии). Факт символический и в своем роде единственный.[435]