Глава 25 Пристанище

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 25

Пристанище

На следующий день после приезда из окна гостиной, выходившего на Невский проспект, я наблюдала шествие, которое было организовано в память жертв революции. Это была гражданская церемония. Впервые российское духовенство не принимало участия в государственном мероприятии. Траурное шествие служило другой цели: это была демонстрация силы со стороны нового правительства.

Пораженная, я наблюдала за этой процессией, которая медленно разворачивалась, соблюдая строжайший порядок и церемонию. Здесь была старая Россия, которая в необычно видоизмененной форме изображала свое прошлое, славное и трагическое, и выражала свою надежду на лучшее будущее.

Посол Франции Палеолог в мемуарах, где описал свое пребывание в России, замечает с обычной для него проницательностью, что достоинство революционных празднеств можно объяснить только русским талантом и склонностью к внешнему, театральному проявлению любого чувства. Та церемония, хотя и была похоронной, демонстрировала радость и облегчение оттого, что наступило время великих перемен. Это настроение, непонятное для меня, пронизывало весь Петроград. В Пскове, где преобладали военные, господствовала растерянность и тревога.

Петроград же радовался. Государственные деятели прежнего режима сидели под замком в государственных зданиях или в тюрьмах; газеты пели гимны революции, свободе и поносили прошлое с удивительной яростью. Памфлеты с карикатурами царей и жалкими и оскорбительными намеками и обвинениями продавались на всех углах. В моду вошли совершенно новые выражения, язык внезапно обогатился иностранными словами, завезенными, чтобы более энергично выразить восторг момента.

Но настоящая жизнь города стала, несмотря на весь этот революционный энтузиазм, вялой и бесцветной. Улицы стали убирать небрежно. Толпы праздных, распущенных солдат и матросов постоянно шатались по улицам, а хорошо одетые люди, имевшие кареты и машины, прятались по домам. Полицейских не было видно. Все шло самотеком, и шло очень плохо.

Даже те слуги, которые работали у нас на протяжении многих лет, а то и поколений, попали под влияние новых течений. Они начали выставлять требования, образовывать комитеты. Немногие остались верны хозяевам, которые во все времена заботились о них, платили им пенсию в старости, нянчились с ними, когда они болели, и посылали их детей в школу.

Петроград пугал меня. Я переехала в Царское Село и стала жить у своего отца. Как обычно, он сохранял спокойствие. Ход событий поразил его в самое сердце, но он не проявлял никакого нетерпения и не обвинял революционеров. По его словам, все это было результатом ужасной слепоты прошлого режима.

Больше от других членов семьи, чем от него, я узнала о той роли, которую он сыграл в драме последних дней царствования. Он всеми доступными средствами стремился спасти положение: 13 марта он решил любой ценой повидаться с императрицей. Со смертью Распутина все отношения между нашим домом и Александровским дворцом были прерваны, и он был в некоторой растерянности, не зная, как действовать, но императрица разрешила это затруднение, внезапно послав за ним.

Он отправился во дворец. Она приняла его сурово и обвинила всю царскую семью с ним во главе в попытке неправильно повлиять на императора и в недостаточной преданности трону. Более чем когда-либо раньше, она противилась идее уступок. По ее словам, у нее были доказательства того, что по всей стране народ стоит на стороне царя. Царская семья, аристократия и члены Думы имеют дерзость думать иначе, но они ошибаются, что вскоре прояснится. Мой отец счел необходимым напомнить ей, что все предпринятое лично им имело своей целью рассеять иллюзии, которые, в сущности, были одной из причин несчастья.

Она сказала, что императора ожидают на следующее утро. Отец встал рано и поехал на вокзал, но, к его смятению, поезд не пришел. Встревоженный, он возвратился домой, прождав долгое время. Позже в этот же день пришло сообщение о том, что поезд не пустили через Царское Село.

Теперь была драгоценна каждая минута. Мой отец составил манифест, гарантирующий конституцию, и отправил его в Александровский дворец с просьбой к императрице подписать его. Она отказалась. Отец сам подписал его и отослал в Петроград, с тем чтобы его подписали старшие великие князья, после чего манифест доставили в Думу, где он, в конце концов, попал в руки Милюкова. Вместе с манифестом отец отослал личное письмо к председателю Думы Родзянко с просьбой сделать все, что в его власти, чтобы защитить личность императора.

В четыре часа утра 16 марта новый революционный командующий в Царском Селе постучал в дверь дома моего отца и объявил об отречении императора от престола за себя и за царевича в пользу великого князя Михаила.

Утром отец снова поехал к императрице. Каким бы невероятным это ни казалось, но она не знала об отречении. Никто не нашел в себе мужества сообщить ей тяжелую весть, и это был вынужден сделать мой отец. Она приняла этот удар с поразительным самообладанием и с чрезвычайным хладнокровием заговорила о своих детях, которые тогда болели корью, и о возможности уехать с ними в Крым.

В тот же день великий князь Михаил также отрекся от престола, а вечером командиры резервных частей, расквартированных в Царском Селе, собрались в доме отца на совещание. Ввиду невозможности действовать иначе они решили подчиниться воле императора Николая II, выраженной в манифесте об отречении, и признать Временное правительство.

Сложив свои властные полномочия, император настаивал на том, чтобы Россия выполнила свои обязательства по отношению к союзникам и продолжила войну ценой любых жертв до победного конца. В тот вечер императрица наконец получила от него весточку вместе с сообщениями личного характера. Он находился в Могилеве и передавал командование армиями генералу Алексееву, начальнику штаба; его мать, добавлял он, должна была приехать повидаться с ним прямо туда.

Покинув дворец, отец со ступенек обратился к толпе солдат, собравшейся во дворе. Он попросил их не беспокоить шумными демонстрациями свою бывшую императрицу и ее больных детей. Солдаты восприняли его слова по-доброму и пообещали проявить деликатность. Внешность моего отца и его звучный, внушительный голос произвели впечатление, которое, однако, скоро улетучилось, так как на следующий день какие-то солдаты, шатающиеся под окнами дворца, постарались, чтобы были слышны их грубые и оскорбительные замечания об их бывших монархах.

Вследствие слухов о том, что генерал Иванов приближается к Царскому Селу с пятьюстами георгиевскими кавалерами, 4 апреля было решено поместить императрицу и ее детей под арест в Александровском дворце. Об этом ее уведомил генерал Корнилов – новый главнокомандующий Петрограда.

Поздним вечером следующего дня императрица снова вызвала моего отца в Александровский дворец. Гучков, военный министр Временного правительства, и генерал Корнилов объезжали Царское Село и попросили ее принять их. Императрица подумала, что отказ будет неразумным, но не хотела в одиночку проходить это суровое испытание и попросила присутствовать моего отца. В процессе разговора с этими посланцами революции она держалась, по словам моего отца, с внешним спокойствием и беседовала с ними с холодным достоинством. Они спросили, что могут сделать для нее. Она попросила, во-первых, дать свободу ее арестованным приближенным, виновным только в преданности ей; во-вторых, чтобы новое правительство продолжило снабжать всем необходимым госпитали, которые она организовала в Царском Селе. Для себя, добавила она, просить ей нечего.

Когда совещание закончилось, мой отец вышел в коридор с Гучковым и Корниловым и попросил их сделать замечание солдатам, назначенным охранять арестованную императрицу; их поведение было постыдным. И Гучков и Корнилов пообещали сделать все, что в их силах, но никто не осмеливался командовать солдатами. Вместо этого нужно было использовать красноречие и лесть; слова стали дешевы.

С грустью говорил отец об изменившемся облике Александровского дворца, который стал почти неузнаваем. Мало кто из придворных остался; некоторых арестовали, другие спаслись бегством или держались в сторонке, боясь возбудить подозрение у новых правителей своей преданностью старым. В этих широких коридорах, покрытых толстыми мягкими коврами, по которым раньше бесшумно скользили знающие свое дело молчаливые слуги, теперь шатались толпы солдат в расстегнутых шинелях, в грязных ботинках, в шапках набекрень, небритые, часто пьяные и всегда шумные.

В доме моего отца по-прежнему царила атмосфера внутреннего тепла и комфорта, это казалось убежищем от окружающего хаоса и неопределенности. Отец, которому в то время было пятьдесят семь лет, с удивительным спокойствием переносил потерю связей и материальные лишения, которые уже начали сказываться на нашей жизни. Но именно его терпение и смирение ранили меня в самое сердце.

Наша повседневная жизнь очень мало изменилась. Мы по-прежнему следовали привычному порядку; пожалуй, во многих отношениях наша жизнь стала спокойнее. Теперь мы находились в таком положении, что дружба с нами подвергала людей риску. Всякий, кто заходил в наш дом или в дома любых других членов бывшей царской семьи, вполне вероятно, впоследствии испытывал трудности. Те, кто все же приходил, считали наилучшим выходом сделать визит тайным. Например, прощальный визит французского посла Палеолога был тщательно замаскирован. Но мой отец предпочитал не ставить своих друзей в неловкое положение, так что мы видели людей все меньше и меньше.

Я скучала по своей работе и не могла не сожалеть о вынужденном безделье. Через две недели после моего отъезда из Пскова меня приехал навестить доктор Тишин, которому больничные санитары дали удивительное поручение. Они образовали свой собственный совет и приняли резолюцию просить меня вернуться в Псков и взять под свое руководство весь госпиталь. Я отказалась, но, несмотря на все, я помню, была польщена их просьбой, которую я не могу объяснить даже сейчас.

Тишин сказал, что госпиталь и его персонал совершенно изменились; никто больше не интересуется работой. Постоянно вспыхивают ссоры, каждый день медсестры просят перевода в другое место или уходят. Эта внутренняя неразбериха была всего лишь слабым отражением еще большей внешней неразберихи. Весь Псков, по словам Тишина, погрузился в революционный беспорядок.

Даже в Царском Селе все вокруг нас менялось с головокружительной скоростью. С болезненным интересом мы следили за каждой новой переменой и полной перестановкой и старались предсказать наше будущее. Мы мало что могли увидеть. Каждый новый день рушил наши надежды и опровергал предположения дня предыдущего.

Но мы все же жили и надеялись. Несмотря на революцию, несмотря на оскорбления, с которыми сталкивались на каждом шагу, мы по-прежнему верили в традиционный идеал – в русскую душу. Небольшая порция реальности, надеялись мы, быстро охладит тот энтузиазм, с которым люди воспринимали ошибочные решения, допускаемые правительством дилетантов, и все наладится.

Тем временем о правительстве было все меньше и меньше известий. Совет солдатских и крестьянских депутатов с каждым днем все громче и чаще заявлял о себе. Интеллигенция, которая так тепло встретила революцию, отчаянно пыталась теперь при помощи звучных слов, речей и манифестов скрыть свою полную неспособность управлять.

Как и у нас, у них тоже были свои идеалы и иллюзии. Они думали, что могут ожидать от масс, так внезапно освобожденных, сознательного отклика, разумного сотрудничества. Вдохновенные речи Керенского, который тогда был левым министром в новом кабинете, были выражением этой веры; такова была и борьба правительства и генералов за продолжение войны и выполнение наших обязательств перед союзниками. Но все было тщетно; страна была во власти вооруженных солдат, а их было несколько миллионов, и они не хотели воевать.

Император вернулся к своей семье и жил вместе с ней под арестом в Александровском дворце, постоянно подвергаясь излишним унижениям и жестоким оскорблениям. Люди, окружающие когда-то царскую семью, получали удовольствие, унижая их. Император и императрица были совершенно оторваны от нас, и никому не было позволено видеть их. Прежнее добровольное уединение царской семьи теперь сменилось вынужденной изоляцией. Рассказывали, что они старались терпеливо подчиняться всем приказам нового правительства, часто противоречивым и обычно совершенно бессмысленным.

Иногда их можно было мельком увидеть издалека. Каждый день после обеда император выходил в сад с детьми и под наблюдением многочисленной стражи колол лед и расчищал снег. Место для этого спектакля обычно выбиралось возле ограды парка, и обитатели Царского Села, особенно низшие классы, собирались на другой стороне поглазеть и поглумиться. Вокруг раздавались грубые и иногда непристойные замечания, в то время как император спокойно продолжал свою будничную работу, будто ничего не слыша.

Моя мачеха иногда стояла в этой толпе и возвращалась в слезах от всего, что видела и слышала. Что причиняло ей самую сильную боль – так это не столько враждебность толпы к монарху, который еще недавно был всесилен, сколько странное безразличие и жестокость, с которой эти простые люди собирались поглазеть на своего бывшего царя, будто он был каким-нибудь редким животным в клетке. Они бросали реплики, по ее словам, точно он был зверем, неспособным услышать или понять их.

И я, и отец избегали этого зрелища. Я никогда не ездила на машине мимо Александровского дворца. У главных и у всех малых ворот на лавочках или ящиках сидели, развалясь, часовые, очевидно стараясь неопрятностью, распущенностью показать свою принадлежность к революционной армии.

Моя симпатия к арестованной царской семье, особенно к императрице, была, должна признаться, совершенно обезличенной. Я жалела их, как сочувствовала бы любому в их положении, вот и все. В моей душе накопилось столько горечи, что даже наши личные отношения в прошлом не могли заставить меня расчувствоваться. Слишком велика была цена, которую нам теперь приходилось платить за их вековые предрассудки и упрямство.

Такие чувства, даже если их и разделяли члены моей семьи, никогда открыто не высказывались. Все было обсуждено уже давно, и теперь, когда худшее произошло, об этом было слишком мучительно говорить. К тому же, несмотря на удары, которые наносила нам революция, приходилось признать, что мы все были в известном смысле виноватыми и теперь несли за это ответственность.

Теперь мне казалось, как и в прошлом, что наше недостаточное образование и воспитание было главным объяснением происшедшего, и теперь я видела, что это касалось всех классов в России: и высших, и низших. То же отсутствие сознательного отношения к жизни, то же легкомыслие и поверхностность, с которыми мы встретили распад старого мира, мы теперь проявляли даже еще более заметно, пытаясь приспособиться к новому. Мы придавали, как дети, огромное значение пустякам. Например, чем, как не отсутствием чувства меры можно было объяснить решение услужливого духовенства стереть в псалмах Давида все строчки, содержащие слово «царь».

Все, что до этого почиталось нами, теперь должно было быть уничтожено без следа. Больше не существовало истории, страны, чести, долга. Свобода была новой игрушкой, которая попала в руки неумелых и опасных больших детей, чтобы оказаться немедленно сломанной их грубыми руками. Революция позволяла, оправдывала и извиняла все. Новые правители стремились придать этому слову особый, священный смысл, который превращал его в Знак Свыше и в щит от всякой разумной критики. Одно замечание моего отца, которое было особенно к месту, характеризует настроения того времени. «Больше нет России, – сказал он. – Есть страна под названием Революция, и эту Революцию нужно защищать и спасать любой ценой».

Наступила Страстная неделя, а затем Пасха. Мы праздновали ее дома. Безрадостная весна медленно утверждалась в своих правах. В нашем доме все еще царила видимость покоя, но вокруг нас каждый день приносил новые изменения к худшему. Царское Село приобрело совершенно другой вид. Вместо хорошо одетых людей и опрятных солдат прежнего гарнизона мирный, чистый городок наводнили неуправляемые, распущенные солдаты-резервисты. Огромный старый парк, за которым обычно ухаживала целая армия садовников, теперь стоял опустевший. Улицы не расчищали от снега, и, когда он начал таять, некому было позаботиться о чистоте.

Теперь в парке невозможно было гулять одной. Солдаты, от которых не было спасения нигде, полностью завладели им. Они портили статуи, вытаптывали траву, ломали деревья и купались голыми в прудах на виду у всех.

В здании муниципалитета, которое от нашего сада отделял канал, постоянно проходили шумные совещания и митинги, которые иногда длились всю ночь, доставляя нам немалую тревогу и беспокойство. Пьяные выкрики, смешанные со звуками «Марсельезы», смех и оскорбления доносились через канал с ужасающей ясностью. Когда я случайно слышу «Марсельезу», то сейчас всегда связываю ее с воспоминаниями о тех месяцах.

Это непривлекательное и часто отталкивающее внешнее существование заставило меня еще дороже ценить нашу семейную жизнь. Все, что нам осталось в этом мире, была наша нежная любовь друг к другу, которая с каждым днем становилась все более глубокой и чуткой. Вспоминаю, что вечерами, сидя в кабинете отца и слушая, как он читает, я обычно смотрела на его лицо, на его седеющие виски, следила за движением его губ, жестикуляцией. Я впитывала каждую деталь, каждую интонацию его голоса, видела маленькую жилку, пульсирующую около уха, замечала морщины на его шее над воротником. Далекие воспоминания моего детства, все связанные с ним и с моей любовью к нему, проносились в моей голове, и мне казалось, что вся любовь, которую я знала в жизни, была сконцентрирована на нем и на моем брате. Как он мне был дорог! С какой радостью я здоровалась с ним каждое утро и с каким спокойным удовлетворением слушала, как он говорит! В разговоре он был так же безмятежен и остроумен, как и раньше. Его ум отвергал катастрофу. Я ценила каждую минуту, проведенную с ним, и была благодарна судьбе за каждый новый день.

Большую часть своего времени я проводила в компании Володи – моего сводного брата, которого я хорошо узнала и полюбила за время моих приездов домой из госпиталя.

Володя был необыкновенным человеком, живым, редкой чувствительности инструментом, который сам по себе мог воспроизводить звуки поразительной мелодичности и чистоты и создавать мир ярких образов и гармонии. С годами и опытом он по-прежнему оставался ребенком, но его дух проникал в сферы, доступные лишь немногим. У него был талант.

Первый ребенок от второго брака моего отца, он был подтверждением теории, что необыкновенные дети рождаются от великой и необыкновенной любви. Когда он был еще младенцем, в нем было что-то, не поддающееся определению, что выделяло его из других. Когда он был ребенком, я считала его надоедливым и самодовольным притворщиком, но позже поняла, что он был просто старше своих лет, потерявшимся в окружении, находиться в котором ему было предписано возрастом. Его родители видели, как он отличается от остальных, и со свойственной им мудростью не пытались воспитывать его по некоему образцу, как это делали с нами. Они предоставляли ему сравнительную свободу в развитии его необычных способностей. Еще ребенком он писал хорошие стихи и очень милые пьесы для своих маленьких сестер. Он играл на фортепиано, рисовал и в очень раннем возрасте поражал людей широким кругом чтения и исключительной памятью.

До шестнадцати лет он разделял ссылку моего отца во Франции. Затем, с позволения императора, его отправили в Россию, где он поступил в Пажеский корпус – военное учебное заведение. Согласно семейной традиции он должен был стать офицером. В его характере не было ничего от военного, но годы, проведенные вдали от любящей семьи, общение с молодыми людьми его возраста и школьная дисциплина пошли ему на пользу. Он стал естественнее, проще в обхождении. До этого он очень плохо говорил по-русски; теперь он быстро выучил родной язык и знал его лучше, чем многие из тех, кто жил в России с детства.

Многочисленные предметы, изучавшиеся в Пажеском корпусе, не помешали ему даже там развивать свои способности. В восемнадцать лет он напечатал первую книгу стихов, которая произвела некоторый переполох. С одинаковой легкостью он писал на трех языках, но предпочитал публиковать свои первые произведения на русском. На протяжении пребывания в Пажеском корпусе он продолжал частным образом обучаться рисованию и музыке. Володя был более чем талантлив – глядя на него, возникало чувство, что в его душе действуют некие таинственные силы, рождающие вдохновение, недоступное простым смертным и далекое от всего земного. В более поздних стихах, которые вышли во время войны и революции, современные события не были отражены ни в малейшей степени – наоборот, стихи были пронизаны глубоким чувством мира и душевного равновесия.

Долгое время я следила за его развитием с растущим интересом и старалась проникнуть в работу ума, такого отличного от моего собственного. Мы разговаривали часами, обмениваясь впечатлениями, стараясь выразить друг другу свои мысли и чувства. Иногда наши разговоры продолжались до зари. Я помню, однажды во время прекрасной белой ночи мы распахнули окно в моей спальне. Взобравшись на широкий подоконник, ждали восхода солнца и молча наблюдали за постоянно меняющимся небом. Моя мачеха услышала из своей спальни нашу беседу и пришла, чтобы отправить нас спать.

Володя был страстно и нежно привязан к своей семье, и особенно к матери, которую обожал. Она платила ему тем же и понимала его лучше, чем отец, душевный строй которого был совершенно иным, чем Володин, чем то, что и делало брата таким необыкновенным. Отец относился к его литературным упражнениям как к развлечению и смотрел на него с оттенком удивленной снисходительности. Очевидно, Володя был для него чем-то вроде забавного утенка, который вылупился в гнезде орла.

Шел, как мне кажется, 1915 год, когда Володя окончил Пажеский корпус и стал офицером гусарского гвардейского полка. Несколько месяцев он был на войне, служил как в полку, так и в штабе моего отца, когда тот командовал армией. Но у него не было склонности к военной службе, он нелегко переносил тяготы войны, к тому же он у него были слабые легкие. Несколько раз его приходилось отправлять с фронта домой с высокой температурой и сильным кашлем, и в конце концов ему пришлось ехать на лечение в Крым. Климат российского Севера не подходил ему, он не мог к нему привыкнуть.

Вне всякого сомнения, глубоко в его сердце жило предчувствие того, что уготовано ему судьбой, но это предчувствие не будило в нем ни горечи, ни сожалений, только горячее желание совершенствовать свой ум и самовыражаться. В течение последнего лета он писал не переставая. Казалось, вдохновение никогда не покидает его. Он сидел за пишущей машинкой и без остановок писал стихи, которые почти не нуждались в правке. И несмотря на такую плодовитость и этот чисто механический способ письма, качество его стихов постоянно улучшалось. Тогда мне казалось, что скорость его работы была несколько чрезмерной. Помню, однажды я сказала ему, что, выливая такие потоки новых стихов, он не оставляет себе времени шлифовать их. Тогда он сидел за своим рабочим столом, подпирая одной рукой щеку, в то время как другой поправлял стихи, которые только что закончил. Выслушав мои слова, он повернул ко мне свое всегда бледное лицо и улыбнулся печально и как-то загадочно:

– То, что я пишу сейчас, приходит ко мне в совершенно законченной форме; измененные, они только утратили бы свежесть вдохновения. Я должен писать. После того как мне исполнится двадцать один год, я больше писать не буду. Все, что сейчас во мне, должно найти свое выражение сейчас; потом будет слишком поздно…

И его работа продолжалась. В стопочку страниц, лежавшую у его локтя, добавлялись новые аккуратно отпечатанные листки со звучными рифмами. В более легкомысленном состоянии он рисовал очень хорошие карикатуры. Был целый альбом рисунков, изображающих забавные эпизоды нашей семейной жизни. Они были такие остроумные и меткие, что на них нельзя было смотреть без смеха.

В то время мои сводные сестры были еще маленькими и жили своей отдельной детской жизнью. Они не были похожи друг на друга внешне, и характеры у них были разные. Старшая, Ирина, была худенькая, задумчивая и чувствительная девочка. У нее были правильные черты лица, и она походила на отца. Вторая, Наташа, была веселой и живой, с вздернутым носиком, пухлыми розовыми щеками и красивыми белокурыми локонами. Отец испытывал к своим младшим детям совершенно особую нежность, а они обожали его.

Я никогда не умела обращаться с детьми. Слишком отчетливо помню свое детство, и все, что в поведении взрослых людей тогда удивляло и ранило меня, теперь, казалось, каким-то странным образом перенеслось на мои отношения с детьми. Импульсивно я старалась стать ближе моим младшим сестренкам, старалась показать им, что я понимаю их лучше, чем они думают, но все мои усилия пропадали даром. Они не боялись меня, нельзя сказать, что они не доверяли мне, но в их представлении я неизменно принадлежала к категории взрослых. Только одна вещь крепко объединяла нас: наша общая детская любовь к отцу. Это такое прочное чувство, что даже сейчас наши отношения строятся главным образом на наших воспоминаниях о нем.

Девочки боготворили Володю и беспредельно восхищались им. Он пользовался этим, чтобы заставить их выполнять все свои желания. Репетируя с ними роли в пьесах, которые написал, он безжалостно гонял их часами. Чрезвычайно польщенные его вниманием, сестры терпеливо сносили его грубость, брань, даже шлепки. Он часто заставлял их плакать, и все же каждую новую пьесу они встречали с неизменным восторгом и совершенно не ценили, когда я или какой-нибудь другой взрослый пытались защитить их от Володиной тирании.

В начале лета я уехала в Москву. В то время все друг другу советовали, как лучше всего спрятать драгоценности и имущество. Наши деньги и ценные бумаги были конфискованы в самом начале революции, и у нас оставалось лишь то немногое, что находилось в частных банках. У меня также было достаточно драгоценностей, которые сами по себе составляли большой капитал, и мне нужно было придумать, в какое место поместить их, где они были бы сохраннее. Один друг порекомендовал мне Московский ссудный банк. Я послушалась его совета и, взяв свои футляры с драгоценностями, поехала в Москву, где остановилась в обители тети Эллы. Я не видела ее несколько месяцев. Ничто вокруг нее не изменилось, атмосфера была все та же, но меня поразил усталый и больной вид тети. Она, которая всегда была в работе, теперь проводила большую часть времени в плетеном шезлонге с какой-нибудь вышивкой или вязаньем в руках.

Мы обстоятельно поговорили о текущих событиях и о причинах, которые вызвали их. Однажды вечером, когда я рассказывала ей о жизни арестованного императора и его семьи, я добавила, что если она хочет послать им письмо, то я могла бы найти способ доставить его. Ее глаза стали жесткими и холодными; губы сжались. Она достаточно резко ответила, что ей нечего сказать сестре, они давно уже перестали понимать друг друга.

Я молчала. Больше ничего не было сказано, но я ясно почувствовала в ее ответе отзвуки того, что произошло между ними за два месяца до революции во время их последней встречи. Это была кульминация долгих усилий моей тети показать сестре, куда заведут ее и всю Россию неискренние советники и упорство в собственных заблуждениях.

Время от времени звучал сигнал тревоги. Совет солдатских и крестьянских депутатов обретал все большую и большую власть. С начала лета, а особенно со времени приезда Ленина, свержение слабого Временного правительства ожидалось в любой момент. День восстания назначался уже не раз, и у многих была точная информация относительно шагов и намерений большевиков. Мы жили слухами или предостережениями самого различного характера, которые посылали нам наши неизвестные доброжелатели, чье рвение преувеличивало и даже искажало факты.

Однажды в начале июля, поздно ночью, когда мы уже давно спали, в мою дверь раздался стук. Проснувшись, я увидела на пороге своей спальни Марианну Зарникау, одну из дочерей моей мачехи от первого брака. Она сказала, что мы должны немедленно одеться и ехать в Петроград. Она приехала оттуда на автомобиле, чтобы привезти нас. По полученной ею информации, восстание большевиков назначено на следующий день и в их планы входило приехать в Царское Село на броневиках и вырвать у Временного правительства императора и его семью.

Марианна и ее муж проделали в автомобиле весь путь до Царского Села, чтобы предупредить нас. Мы оделись и поехали в Петроград. Но в тот раз ничего не случилось, и мы возвратились в Царское Село на следующий день. План большевиков свергнуть правительство провалился. Ленин и Троцкий уехали в Кронштадт, где с самого начала революции собрались самые преступные элементы. Там уже были совершены несколько жестоких убийств, но у нас оставалось еще несколько недель относительного спокойствия.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.