Глава 15 На войну
Глава 15
На войну
Сообщение об убийстве в Сараеве дошло до нас, когда мы были в Красном Селе, ожидая приезда французского президента Пуанкаре.
Это был день офицерских скачек, и присутствовал император вместе со своей семьей. Сообщение об убийстве быстро распространилось в густой толпе, которая тут же поняла всю важность этой новости. Сам воздух, казалось, вдруг вызвал у всех озноб. Хорошо одетая и оживленная до этого толпа притихла, и люди начали перешептываться между собой.
Моя тетя, великая княгиня Мария, и я вернулись в Царское Село встревоженные. Ее дом, до этого всегда заполненный гостями, внезапно опустел. Теперь тетя Михен и я все время были одни, без конца обсуждая повороты политических событий и с беспокойством ожидая их исхода.
Погода оставалась чрезвычайно теплой. Днем я бродила в одиночестве по Царскосельскому парку, пыльному и безжизненному, или шла через дорогу к дому моего отца. И там я испытывала то же самое необычное беспокойное состояние.
Неизбежность войны стала очевидной. Я страшилась ее, и превыше всего страшилась еще одной разлуки с Дмитрием. Как только вышел приказ о мобилизации, я поехала в Санкт-Петербург, чтобы быть рядом с ним. Мне было невыразимо трудно видеть, как он занят приготовлениями к возможной военной кампании. Я смотрела на его мальчишескую фигуру и юное лицо почти с материнской нежностью.
Несмотря на ликование, которое разделяли все русские, он с большой серьезностью относился к задаче, которая стояла перед ним. Но бравады в нем не было. На самом деле я никогда еще не видела его таким серьезным. Мы прожили эти несколько очень трудных дней в тесном контакте, пытаясь утешить друг друга, и наши отношения снова стали совсем простыми, как в детстве. В своих разговорах мы перескакивали с самых мрачных замечаний на глупейшие анекдоты.
2 августа мы с Дмитрием поехали в открытой коляске в Зимний дворец, где император должен был сообщить об объявлении войны. У Дмитрия в летней форме своего полка был бравый вид, а я была одета в яркое легкое платье. Мы привлекали внимание людей на улицах, но я надеялась, что они не видят моих глаз, наполненных слезами.
Площадь перед Зимним дворцом была так забита народом, что было трудно проехать, и мы двигались со скоростью пешехода, постоянно останавливаясь. Несмотря на огромную толпу, было тихо, лица людей казались суровыми и сосредоточенными. Над головами развевались знамена, блестели на солнце хоругви. Казалось, что впервые в жизни люди сознательно взглянули на события, столь значительные и для них, и для всей страны.
Мы вошли во дворец и вместе со всей царской семьей, возглавляемой императором и императрицей, отправились в Николаевский зал, где спели «Те Деум».
Во время пения гимна я обвела глазами собрание. Здесь тоже, несмотря на яркие, праздничные наряды собравшихся, лица у всех были напряжены и серьезны. Руки в длинных белых перчатках нервно теребили носовые платки, а под большими, по моде того времени, шляпами у многих глаза были красны от слез. Мужчины задумчиво хмурились, переминаясь с ноги на ногу, поправляя сабли или пробегаясь пальцами по сверкающим наградам, приколотым на груди.
После богослужения и оглашения манифеста император и императрица вышли на балкон. Люди на площади все как один встали на колени, и тысячами голосов зазвучала выразительная, красивая и волнующая мелодия российского государственного гимна.
Долго после этого толпа не могла успокоиться. Каждый раз, когда монархи уходили с балкона, люди требовали их появления и приветствовали их громкими криками «ура!», пели «Боже, царя храни». Когда мы с Дмитрием ехали домой в своей коляске, прокладывая себе путь через толпы людей, доброжелательные лица теперь с сочувствием смотрели на мои распухшие от слез глаза, которые я больше и не пыталась прятать, и ласковые улыбки встречали нас везде.
В России, которая уже прощалась со своими первыми полками, повсюду царил подъем величайшего патриотизма, в подлинности которого никто не мог сомневаться. Чувство сплоченности нации, чувство национального единства было искренним. Это ощущалось везде. Беспорядки на фабриках, которые вспыхнули в начале июня, улеглись, как только была объявлена мобилизация. Политические деятели почти всех партий вступали в различные военные и вспомогательные организации. Это был единственный период, насколько я помню, когда русские, оставив в стороне споры и разногласия, взялись за выполнение своих задач четко и энергично. Та неопределенность цели, которая была характерна для нашего национального характера, в тот момент исчезла.
Накануне отъезда на фронт Конногвардейского полка на площади перед собором пели «Те Деум». Полк выстроился вокруг возвышения для священника, образовав квадрат. Возникало чувство страха и боли при виде этих правильных шеренг мужчин, стоявших на молебне плечом к плечу с фуражками в руках, одетых в новую полевую форму, с такими молодыми жизнерадостными лицами! Как обычно, самые лучшие мужчины страны должны были идти первыми. Где, в каком месте этих правильных рядов появятся первые бреши? И сколько этих людей возвратятся с войны?
И все же, несмотря на всю тревогу и печаль, я помню, как мне было больно стоять на коленях во время благословления на камнях мостовой.
4 августа, в день отъезда, по нашему желанию рано утром в собственной часовне старого дворца дяди Сергея на Невском, где мы теперь жили, состоялась служба, и мы с Дмитрием приняли причастие. В часовне не было окон; свет шел от масляных лампад, которые горели перед иконами, и свеч в высоких подсвечниках. После службы мы позавтракали вместе с супругами Лайминг в старом кабинете дяди, который теперь служил мне гостиной. Мы молчали. Дмитрий сидел на кушетке, обняв одной рукой за шею свою коричневую лайку по кличке Палач.
Когда настало время ехать, мы с Дмитрием заняли места в карете друг возле друга. Все домочадцы столпились у дверей, чтобы проводить нас. Слезы текли по щекам нашего кучера, который знал нас с детства и обучал управлять лошадьми.
Мы доехали до казарм Кавалергардского полка. Казарменный двор за железной оградой представлял собой картину полной сумятицы. Повсюду топали солдаты, офицеры выкрикивали приказы, лошади ржали и нервничали.
Дмитрий пошел в свой эскадрон. По его просьбе я осталась ждать в карете. «Вы можете ехать в карете позади полка, пока мы поедем по городу к вокзалу», – сказал он.
Ожидание было долгим, но в конце концов суматоха унялась, восстановился порядок, и полк вышел с казарменного двора. Я поехала следом в карете, а кучер держал своих серых в яблоках коней, двигавшихся шагом, как можно ближе к эскадрону Дмитрия.
На вокзале людей сажали на открытые товарные платформы. Поезд стоял на боковых путях. Несколько офицерских жен и я образовали небольшую группку в стороне. Нам ничего не оставалось, как стоять там, бодро улыбаться без конца и смотреть, как мужчины один за другим залезают в вагоны.
Дмитрий и другие офицеры постоянно подходили к нам, но, несмотря на общее желание проявлять стойкость духа, разговор не клеился. Возникали неловкие паузы, сжимались незаметно руки. Женщины мужественно сдерживали слезы. Глаза мужчин сияли нежностью, которую они не пытались скрыть. Я же все думала: «Может быть, я вижу его в последний раз».
Вспрыгнув на платформу, трубач просигналил отъезд. Последние быстрые объятия, поцелуи, благословения. Офицеры побежали к своему вагону и, забравшись в него, высунули головы из окон. Трубач дал другой сигнал и, закинув трубу за спину, вскочил в уже тронувшийся поезд. Эскадрон отправился на войну.
На несколько дней я вернулась в Царское Село. Здесь впервые после моего возвращения в Россию я начала обдумывать собственное положение и впервые полностью осознала его сложность и свое одиночество.
Я была счастлива вернуться в Россию, но вследствие своей молодости и неопытности не понимала, что мой развод вызовет пересуды и шумиху, и не предвидела трудностей, с которыми я, молодая разведенная женщина, столкнусь. Более того, все, связанное с моим детством, казалось, теперь перестало существовать; ничего не осталось от тех лет: ни дома, ни семейного круга, ни друзей – ничего, кроме болезненных воспоминаний.
Тетя Элла душой и телом была поглощена Марфо-Мариинской обителью милосердия, настоятельницей которой она была. В Санкт-Петербурге я почти никого не знала. В Царском Селе отец с мачехой были так заняты налаживанием своей новой жизни в России, что у них не было на меня времени; Дмитрий был на войне.
Я тоже решила отправиться на войну в качестве медсестры.
Чтобы это сделать, мне сначала надо было получить разрешение у императрицы. Нельзя было терять время. Я поехала в Петергоф. К некоторому моему удивлению, императрица удовлетворила просьбу. Я немедленно отправилась в Санкт-Петербург, чтобы приступить к занятиям.
Так как специальные учебные курсы Красного Креста для медицинских сестер еще не начали свою работу, было устроено так, чтобы я прошла практические занятия в одном из городских госпиталей. Я ездила туда каждое утро, а вечером посещала лекции врачей. Так как я была единственной учащейся в этом госпитале, то ко мне был индивидуальный подход, и усвоение шло быстро.
Принцесса Елена, сестра короля Сербии Александра, планировала открытие полевого госпиталя, содержание которого она и семья ее мужа намеревались взять на себя. Она предложила мне поехать на фронт с этой медчастью, и я согласилась. Муж Елены, как и Дмитрий, был офицером конной гвардии. Нас должны были направить в тот сектор фронта, к которому был приписан этот полк, – это меня обрадовало.
В первые дни после отъезда Дмитрия я не очень тревожилась о нем. Он связывался со мной почти ежедневно, и его полк еще не достиг линии фронта. Но когда стало известно, что конногвардейцы появились в Восточной Пруссии и немедленно были брошены в бой, я чуть не сошла с ума. Даже работа в госпитале не могла отвлечь меня. Телефонный звонок, вид телеграммы ужасно пугали. Однажды утром мне принесли телеграмму, когда я вернулась из госпиталя. Трясущимися руками я вскрыла ее и первым делом посмотрела на подпись. Она была от Дмитрия. Это успокоило меня, но, прочитав ее, я пришла в ужас.
Речь в ней шла о сражении при Каушине, в котором было убито более половины офицеров конной гвардии. Дмитрий писал, что с ним все в порядке, но потери колоссальные. Позже в этот же день я получила еще одну телеграмму от него, в которой он перечислял имена некоторых своих товарищей, которые были убиты или ранены. Среди убитых два брата Каткова; они были из числа тех немногих детей, которым разрешалось играть с нами, когда мы жили в Москве.
Спустя несколько дней, когда первые раненые офицеры из Конногвардейского полка прибыли в Санкт-Петербург, вместе с сотнями других посетителей я пошла в госпиталь. Я хотела повидаться с товарищами Дмитрия и расспросить их о брате.
Отъезд нашей части был назначен на 29 августа. Я сдавала свой последний экзамен в госпитале на право служить сестрой милосердия. Доктора-экзаменаторы знали меня с детства, и, несмотря на свое тревожное состояние и недолгий период учебы, я сдала экзамен. Думаю, мадемуазель Элен никогда так не гордилась мной, как в тот момент, когда она вручила мне свидетельство, разрешающее мне носить знак Красного Креста на нагруднике своего передника. Я тоже была счастлива: чувствовала, что добилась чего-то настоящего.
Тетя Элла, которой я написала о своем решении отправиться на войну, одобрила его и собиралась приехать в Санкт-Петербург, чтобы попрощаться со мной. Все знакомые были теперь по отношению ко мне так добры, что мне было почти стыдно за это внимание. Мне казалось, что работа, которую я взяла на себя, ничем не отличалась от обычной; даже если я рисковала потерять жизнь, то это, безусловно, была бы самая обычная жертва в то время. А что касается существующих ценностей, мне казалось, что я ничего не приношу в жертву: ни дома, ни материально зависимых от меня лиц, ни общественной жизни, ни каких-то особенных удовольствий, которых у меня и не было. На самом деле я ощущала, что наконец-то добиваюсь возможности с пользой применить свои силы, найти работу, для которой я действительно была пригодна и которая мне была нужна, чтобы направить всю свою энергию к одной главной цели. Жизнь поманила меня, и я не могла себя жалеть.
Мой незамысловатый багаж – несколько комплектов серой униформы, белые платки, которые мы носили в качестве головного убора, передники, белые больничные халаты, хлопчатобумажное белье и чулки – уместился в одном чемодане.
Переносная кровать, резиновая ванна и несколько резиновых тазиков меньшего размера довершали мой походный набор.
Тетя Элла приехала, как и обещала, в день моего отъезда. В то утро я впервые надела свое форменное платье; помню, как мне было неловко выходить на улицу.
После обеда тетя отвела меня в часовню в маленьком домике Петра; в ней была очень почитаемая икона Спасителя. Пока мы находились там, наш лакей, должно быть, сказал людям, кто мы такие, так как, когда мы вышли на улицу, нас окружили со всех сторон. В основном это были простые люди, очень растроганные. Многие женщины плакали; те, которые стояли к нам ближе всех, начали, к моему великому смятению, дотрагиваться до моего платья, ловить мои руки и целовать их.
«Ох, милая ты наша, ты тоже идешь на войну! Благослови тебя Господь!» – сказала какая-то старуха, всхлипывая. Другие присоединились к ней, орошая нас слезами и засыпая добрыми пожеланиями. «Спасибо!.. Вы собираетесь ухаживать за нашими солдатами… Да поможет вам Бог!.. Спаси и сохрани вас Господь!.. Да пошлет нам Господь силу, чтобы победить врага!..» А одна бедная старушка все просила мою тетю «за ради бога» разузнать что-нибудь о ее сыне.
Наконец мы освободились и сели в карету. Мне никогда еще не доводилось переживать что-либо подобное, и я была взволнована до глубины души, да и моя тетя тоже.
Тетя Элла, великая княгиня Мария и Володя Палей, мой сводный брат, приехали в тот вечер на вокзал, чтобы проводить меня. Наше подразделение состояло из восьми сестер милосердия, двух врачей, заведующего, представителя Красного Креста и двадцати санитаров. Помимо принцессы Елены и меня, с нами ехала мадам Сергеева, недавно назначенная мне фрейлина, без которой императрица не давала своего согласия отпустить меня.
Наш поезд вез не только лекарства, но и различное оборудование, необходимое для проведения операций в полевых условиях: полевой госпиталь, санитарные повозки, полевые кухни, баки, коней и палатки. Елена также везла свой автомобиль. Я с дрожью поцеловала всех, кто пришел проводить меня. Слезы стояли в глазах тети Эллы, когда она, коснувшись худыми пальцами моего лба, лихорадочно благословляла меня размашистым крестным знамением. Был подан сигнал к посадке на поезд. Мы зашли в свое купе. Поезд тронулся, прозвучали последние пожелания и наставления. На платформе мы видели много плачущих людей. Но у меня на сердце было легко, даже радостно.
Той ночью впервые в жизни я сама достала свою ночную сорочку и подушки из небольшой скромной дорожной сумки. До сих пор я редко путешествовала с ночевкой без горничной. Когда я повесила свой черный передник и серое хлопчатобумажное платье на стенку купе, в котором я ехала вместе с Еленой, я подумала, как легко и просто изменилась моя жизнь и насколько мне стало легче и проще. Размышляя так, я заснула, и мне снились подвиги.
Пункт нашего назначения был неясен. Мы знали только, что должны доехать до приграничного городка Эйдткунена, там выгрузить наше оборудование и ждать указаний. Прибыв в Эйдткунен на следующий день, мы обнаружили город в страшном беспорядке. Когда мы в конце концов нашли штаб генерала Ренненкампфа, командующего этим участком, у него не оказалось никаких распоряжений относительно нас. Его армия, в которую входил и кавалерийский полк Дмитрия, продвинулась далеко в глубь территории Восточной Пруссии, но никто не мог сказать, был ли занят Инстербург нашими войсками или нет.
Но небольшой город Гумбиннен, расположенный на полпути между Эйдткуненом и Инстербургом, был в наших руках, и нам посоветовали направиться туда.
Пока мужчины выгружали оборудование, мы, сестры милосердия, бродили по городу. Было совершенно очевидно, что этот город находится рядом с фронтом. Везде были солдаты в испачканной полевой форме; телеги сгрудились в кучу; там и сям от полевых кухонь поднимался дымок; воздух был наполнен смесью запахов: душистого сена и лошадьми, теплым запахом свежеиспеченного хлеба, запахом вытоптанной травы, запахом дымка. Некоторые семьи, очевидно, решили покинуть город. Их пожитки были нагружены в повозки, стоявшие посреди дворов, или были разбросаны на улице среди сена и соломы. Там и сям на улице валялись вещи, которые уронили или забыли; солдаты тщательно разглядывали эти вещи и, как правило, немедленно присваивали их, независимо от их величины или полезности. Я сама подобрала новенький кофейник и гордо показала его своим спутницам как свой трофей. Я засунула его себе под мышку и долго пользовалась им, всегда рассказывая историю своей находки.
Когда разгрузка закончилась, Елена, мадам Сергеева и я поехали на машине в Гумбиннен, в то время как вся наша часть должна была следовать за нами маршевым порядком.
На все эти действия взирали безутешные жители городка. Я бы предпочла остаться со всем персоналом и ехать вместе с ними на повозках, но Елена решила, что нам следует поехать вперед и, если это будет возможно, найти место для госпиталя.
Нелегко было добраться до Гумбиннена. Еще совсем недавно этот городок был полем боя, и дороги сильно пострадали. С напряженным любопытством я смотрела на вытоптанные поля по обеим сторонам дороги, на ямы, еще недавно вырытые снарядами, на сломанные деревья. В одних местах оставались следы лагерных стоянок, в других – боевых действий: брошенные ранцы, сломанные винтовки, пустые жестянки, клоки одежды. Я высматривала мертвых, боясь увидеть их; но все тела погибших людей к тому времени уже убрали; однако трупы лошадей с задранными ногами и вздутыми животами еще лежали.
Нигде не было видно ни окопов, ни колючей проволоки. Продвижение частей генерала Ренненкампфа в Восточную Пруссию, предпринятое, чтобы оттянуть германские армии с Западного фронта, в то время когда они уже наводнили Бельгию и были готовы идти на Париж, до сих пор было в целом успешным; оно захватило врага врасплох. Они не ожидали, что мобилизация в России пройдет так быстро и организованно. Однако наше поспешное наступление не оставило нам времени для постройки укреплений и оставило тыл беззащитным.
В Гумбиннене царил беспорядок. Насколько мы могли определить, штаб Ренненкампфа был переведен в Инстербург. Тем не менее Елена решила осмотреть некоторые дома. Мы объехали Гумбиннен в сопровождении нескольких городских чиновников.
Я никогда не забуду этот город. Внешне немногие дома пострадали; на первый взгляд аккуратные немецкие кирпичные строения казались чистыми и нетронутыми. Но внутри все было иначе: не было ни одной неразграбленной квартиры. Покосившиеся двери были раскрыты, замки взломаны, посудные шкафы зияли пустотой, одежда разбросана по полу, глиняная посуда и зеркала лежали разбитыми, мебель перевернута и проткнута штыками.
Жители, не ожидавшие появления русских, спасались бегством, побросав свои пожитки. Тревога, вероятно, поднялась приблизительно в обеденное время, так как почти во всех домах столы были накрыты. На тарелках лежали сухие куски мяса в густой холодной подливке, рядом с ними валялись салфетки, стулья были отодвинуты. Если бы не ужасный беспорядок и разрушение, можно было бы подумать, что семья только что встала из-за стола и ушла в другую комнату.
Но еще более ужасной была мертвая тишина, нависшая над городом. Наш выбор не остановился ни на одном из домов.
Дмитрий и Иоанн, муж Елены, каким-то образом узнали о нашем пребывании в Гумбиннене, приехали к нам в автомобиле и застали нас за осмотром домов. Я и не надеялась увидеть Дмитрия так скоро и пришла в неописуемую радость, но сразу же заметила, что он не полностью разделяет мои чувства. Он видел страшные вещи, выглядел печальным и измученным и не одобрял моего присутствия вблизи боевых действий. Ситуация, по его словам, была очень неопределенная; штаб на тот момент находился в Инстербурге.
Соответственно в Инстербург направилась наша часть, где и разместилась в помещении школы. Это было самое большое здание в городе, но не совсем приспособленное для жилья и чрезвычайно мрачное. Как только прибыл наш обоз, мы быстро разгрузились, и очень скоро школа приобрела вид настоящего госпиталя. Медсестры и я работали весело и слаженно. Мы вымыли все здание сверху донизу, оттирая тряпками полы, окна и лестницы. Классные комнаты на двух верхних этажах мы превратили в больничные палаты, другие помещения – в перевязочные и операционные комнаты. На первом этаже, где комнаты были меньшего размера, жили мы; стульями нам служили упаковочные ящики. В комнате, выделенной для меня и мадам Сергеевой, как и во всех других, был каменный пол и серые блестящие стены. Переносные кровати, чемоданы и кое-какие ящики были нашей единственной мебелью. Мы мылись в школьной прачечной, которая находилась в подвале.
Чем больше приближаешься к фронту, тем, как правило, меньше знаешь о том, что там на самом деле происходит. Это было верно и в нашем случае. В действительности мы не имели представления о шаткости нашего положения. Армия Ренненкампфа была рассредоточена, позиции не укреплены, тыл не защищен. Некоторые наши части были уже перед Кенигсбергом, и немцы, занятые на других фронтах, казались неподготовленными к тому, чтобы оказать решительное сопротивление или контратаковать.
Наши первые дни в Инстербурге прошли сравнительно тихо. Время от времени мы слышали звуки канонады, обычно далекие и глухие, но иногда они приближались и становились более отчетливыми. Пехота с засохшей грязью на сапогах с песнями проходила через город; кавалерийские эскадроны, автомобили, обозы постоянно двигались в сторону, откуда стреляли пушки.
Дмитрий размещался в Инстербурге и служил офицером связи в штабе армии Ренненкампфа. Он часто приходил в госпиталь в сопровождении датского дога, который привязался к нему где-то на пути к фронту. Иногда нас с Еленой приглашали на обед в штаб армии. Казалось, все там пребывали в том же приподнятом настроении, в котором несколько недель назад одержали победу; все выражали непоколебимую уверенность в быстром и блестящем окончании войны. За несколькими исключениями все было хорошо и давало надежду. Армия еще хорошо снабжалась продуктами и имела более чем достаточно оружия и боеприпасов. Все были довольны, и наши взаимоотношения были отмечены той особой сердечностью, которая происходит от осознания своей силы и сравнительно небольших потерь. Это был, если можно так выразиться, медовый месяц войны.
Везде меня принимали с самой большой сердечностью, хотя почти никто меня не знал. Форма сестры милосердия приблизила меня к тем, кто носил хаки; все мы жили одной и той же жизнью и интересами.
Однажды, в начале нашего пребывания в Инстербурге, Елена, мадам Сергеева и я вышли в город за покупками. Несколько магазинов располагались на городской площади, недалеко от нашего госпиталя. Вокруг концентрировалась жизнь Инстербурга. В этот день площадь была заполнена народом, как обычно. Там и сям стояли телеги, прогуливались офицеры, проезжали конные ординарцы. Когда мы пересекали площадь, к нам подъехал пехотный офицер. Он был верхом на коне, взмыленном от долгой езды. Он показал нам руку в грязных бинтах, которые частично размотались, и спросил:
– Сестрички, нет ли у вас, случайно, перевязочного материала, чтобы перебинтовать мне руку?
У себя в кармане я обнаружила кусок чистого бинта, который сунула туда утром в перевязочной.
– У меня есть, – ответила я. – Слезайте, передайте кому-нибудь поводья и идите сюда в тень.
Он спешился и, бросив поводья солдату, стоящему рядом, последовал за мной. Выбрав местечко подальше от толпы, я поставила своего пациента перед собой и повернулась спиной к площади. Едва я начала разматывать грязный верхний слой бинтов, как услышала позади себя незнакомый голос:
– Ваше царское высочество, можно я вас сфотографирую?
В смятении я обернулась и узнала одного из штабных офицеров. В руках он держал большой фотоаппарат.
– Нет, бога ради не делайте этого! – ответила я, мучительно покраснев.
Рука, которую я перевязывала, слегка дрожала. Испытующий взгляд на мгновение остановился на моем лице, затем опустился, но не было произнесено ни слова. Смущенно я торопилась сделать свою работу, молча забинтовывая рану. Когда я закончила, офицер поднял глаза; они были полны слез.
– Позвольте мне спросить, кто вы, – сказал он.
У меня больше не было причин скрывать свое имя, и я его назвала.
– Значит, вы двоюродная сестра императора?
– Да, – ответила я.
Он молча продолжал всматриваться в мое лицо, затем вдруг встал на колени на мостовую, поднес подол моего простого платья к своим губам и поцеловал его.
Я совершенно растерялась. Не глядя на него и не говоря ни слова на прощание, я бросилась от него в сторону и устремилась в магазин на другой стороне улицы. Там я нашла своих спутниц, которые были очень удивлены, увидев меня в таком волнении. Возвращаясь в госпиталь, я была в таком смятении, что не осмеливалась поднять глаза, боясь встретить каких-нибудь свидетелей недавнего зрелища.
В другой раз, когда я шла по улице, мимо меня проехала крестьянская телега с несколькими офицерами. По их погонам я поняла, что они из Киевского гренадерского полка, размещенного в Москве, почетным полковником которого одно время был дядя Сергей. Они немедленно узнали меня, остановили повозку и кинулись ко мне с выражениями восторга:
– Правда ли, что вы на самом деле приехали на фронт, ваше высочество? Как это чудесно! Теперь мы будем воевать с большей радостью, зная, что вы приехали ухаживать за нами.
Я чувствовала, что они искренни; для них сознание того, что опасности, трудности разделяет с ними член царской семьи, имело большое значение. Внезапно мы стали равны перед лицом испытаний, которые выпали на долю нашей родины.
Был еще случай, когда одна из медсестер и я поехали на телеге в деревню за яблоками. Нам не приходило в голову, что двум женщинам опасно одним выезжать из города на вражескую территорию, на которой проживало, скорее всего, враждебно настроенное гражданское население. Было начало осени, солнце садилось над убранными полями, листья на деревьях, растущих вдоль пустынной дороги, были еще зелеными. Мы подъехали к небольшой аккуратной ферме, за оградой которой увидели деревья, усыпанные яблоками. У ворот стояла пустая повозка.
Медсестра осталась с лошадью, а я пошла искать крестьян. Они разговаривали с тремя русскими солдатами, которые, очевидно, приехали с той же целью, что и мы. Один из солдат предложил приглядеть за нашей лошадью, пока два его товарища и мы с медсестрой трясли деревья и наполняли мешок спелыми яблоками.
Один из солдат, красивый, крепкий молодой унтер-офицер, все время внимательно посматривал на меня, как будто он хотел мне что-то сказать, но не осмеливался. Наконец, осмелев и глядя на меня сбоку, он воскликнул:
– Я вас знаю! Вы наша великая княгиня Мария из Москвы. Я вас сразу же узнал, только не мог поверить своим глазам, потому что вы одеты сестрой милосердия.
Мы живо болтали, как это делают при встрече люди, приехавшие из одного и того же города. Я узнала, что раньше он служил в одном из полков Московского гарнизона.
– Не годится вам ездить одной с медсестрой здесь, в сельской местности, – сказал он. – Враг не настолько далеко отсюда, чтобы такие поездки были безопасными. Кроме того, нельзя доверять местным жителям. Хотите или нет, а я сам буду сопровождать вас назад в город.
И, несмотря на мои протесты, он поехал с нами, радостно ухмыляясь всю дорогу до Инстербурга. Несколькими месяцами раньше этот же самый унтер-офицер стоял бы навытяжку передо мной, четко отдавая честь. Теперь в его отношении ко мне было что-то добродушное и покровительственное, был даже оттенок фамильярности, но без малейшего намека на дерзость, и я была слегка удивлена, однако и рада, что моя униформа разрушила преграды и сгладила различия в социальном положении. Было это плохо или хорошо, – не берусь судить, но мой белый головной убор внушал доверие простым людям, приближал меня к ним.
Елена, которая была старше и опытней меня, естественно, возглавила наше подразделение. Я работала как простая сестра милосердия, прекрасно зная, что мне еще надо многому научиться. Я быстро привыкла к своим обязанностям, не уклонялась ни от какой работы, какой бы неприятной она ни была, и довольно легко приспособилась к больничной рутине. Мне уже казалось естественным убирать свою постель по утрам, чистить обувь и одежду, убирать комнату.
Наступление русских остановилось, и немцы зашевелились. Над Инстербургом стали летать вражеские аэропланы, сначала с большими перерывами, затем все чаще и чаще. У нас было все еще мало зенитных орудий, и самолеты летали так низко, чтобы напугать и солдат, и лошадей, которые не привыкли к этим угрожающим звукам. Так велико было смятение, вызванное первым авианалетом на наш город, что даже офицеры доставали свои револьверы и пытались стрелять по самолетам. Потери были большие; эти раненые стали нашими первыми пациентами.
Я ясно помню самый первый случай. Наш госпиталь был еще пуст. В тот день я дежурила, читала книгу. Вбежал санитар:
– Сестра, быстрее идите в приемный покой! Там двое пациентов на носилках. Один, солдаты говорят, очень тяжело ранен.
В приемном покое рядом стояли двое носилок. Четыре солдата, которые принесли их, стояли, переминаясь с ноги на ногу и теребя в руках фуражки.
– Что случилось? – спросила я их, наклоняясь над одним из раненых. Он был без сознания, с лицом ужасного желтоватого оттенка. Другой человек был в сознании, он стонал.
– Мы служим в обозе, сестра. Над нами пролетел самолет, и лошади понесли. Вот этот упал с повозки, и колеса переехали ему грудь, – ответил один из солдат.
Я пощупала пульс того, который был без сознания. Биение его было очень слабым. Я испугалась.
– Бегите за доктором, – сказала я санитару, – и скажите в перевязочной, чтобы мне принесли камфару и шприц.
Раненый начал задыхаться, и на его губах появилась кровь. Я не знала, что делать. Расстегнув ему воротник, я просунула руку ему под плечи и немного приподняла его. Он перестал задыхаться, его голова тяжело упала мне на руку, а глаза слегка приоткрылись. Когда пришел врач, раненый был уже мертв. Я высвободила руку и с большим трудом встала на ноги, колени у меня сильно дрожали.
– Пойдите выпейте чего-нибудь, – посоветовал мне доктор, улыбаясь.
Едва передвигая ноги, я вышла из комнаты. Меня трясло. Впервые в жизни я столкнулась со смертью лицом к лицу.
Мой следующий пациент оказался совершенно другим. Солдатские палаты были заполнены до отказа, а офицерские еще стояли пустыми. Нашим первым офицером стал очень молодой поручик с воспалением надкостницы после контузии.
Я впервые увидела его на следующее после поступления утро. Я вошла в комнату, где он лежал. Ему было запрещено вставать, и я должна была заняться его утренним туалетом. Я все еще чувствовала некоторую скованность в присутствии больных и, чтобы скрыть это, пожелала ему доброго утра необычно жизнерадостно и бодро. Его ответ был несколько угрюм. Я принесла тазик, поставила его на постель, налила в него воды и, держа в руках мыло и полотенце, предложила ему умыться. Он молча следил за моими движениями, как мне показалось, с враждебностью.
– Я не хочу умываться, – с раздражением заявил он. – Это ваша работа, и вы должны ее выполнять.
Довольно удивленная, я выполнила свои обязанности, не говоря ни слова. Молчание вскоре наскучило ему, и он попытался завязать разговор. Не зная точно, как следует себя вести, я решила отвечать очень кратко. Заметив это, он предпринял попытку помешать мне неловкими движениями, наблюдая в то же время за выражением моего лица. Когда он увидел, что это не выводит меня из себя, то начал задавать вопросы:
– Сестра, что вы будете делать потом?
– Я принесу вам чай или кофе – как вы пожелаете, а затем пойду в перевязочную.
– А вы не хотите остаться со мной? Одному так скучно.
– Нет, я не могу остаться с вами, – ответила я.
– Почему же? Я ведь тоже пациент.
– Потому что у меня много дел, а также потому, что вы не умеете себя вести, – сказала я ему, изо всех сил стараясь не рассмеяться. – Чего вы хотите, чаю или кофе?
Я стояла у двери в другом конце комнаты. Внезапно он швырнул в меня полотенце и мыло, которые я забыла на постели. Его юное лицо с едва пробивающейся бородкой было искажено забавным детским гневом.
– Если вам что-то понадобится, позовите санитара, который сидит у двери в холл, – холодно сказала я, подобрав мыло и полотенце и выходя из комнаты, как мне казалось, с чувством собственного достоинства.
В течение всего того дня он посылал за мной санитара по самым разным поводам, но я к нему не приходила. К вечеру поступила группа раненых офицеров-гвардейцев. Некоторые из них знали меня. Обработав их раны и переодев в больничную одежду, я поместила их в палату и пошла ужинать.
Мы еще сидели за столом, когда санитар с верхнего этажа пришел доложить, что у моего поручика истерика. Я сразу же поняла, что случилось. Вероятно, офицеры рассказали ему, кто я такая.
Я вошла в палату и встала рядом с его кроватью. Он лежал на животе лицом в подушку и отчаянно рыдал. Я положила ему руку на голову и весело сказала:
– Ну-ну, перестаньте сейчас же, все хорошо. Я на вас не сержусь.
Офицеры засмеялись. Но он продолжал рыдать, лежа в том же положении. После этого, когда бы я ни входила в комнату, он неизменно отворачивался к стене. Только в день своего отъезда он набрался смелости извиниться, что проделал очень тихим голосом, опустив голову и нервно теребя рукой край своей шинели.
Наша работа была трудной и поглощала нас целиком. В ту палату, четыре стены которой, казалось, заключают в себе мир, не связанный ни с каким другим, часто приходила смерть; и всегда были страдания. Отношение к нам солдат было трогательным, как будто мы олицетворяли для них все, что было дорого и близко их сердцам. Мы, в наших белых косынках, так или иначе представляли собой тех высших существ женского пола, в которых были объединены все качества матерей и жен, и к ним добавлялось представление о святой монахине, особенно дорогое русским людям. Здесь, в этом мире больничных коек, белых халатов и долгих, однообразных часов, врач и медицинские сестры занимали места рядом с божествами. Врач по непонятным и загадочным причинам часто причинял боль, но солдаты никогда и не спрашивали этому объяснения; они не спрашивали ни о чем Бога, когда Он посылал им испытания. Медсестра была человечнее и ближе к ним, потому что она старалась облегчить их страдания, утешить их, проявить к ним доброту.
Мы очень сильно чувствовали это во время первых месяцев войны, когда мы все еще были воодушевлены одним порывом, одинаково откликались и служили – все как один – идеалу, понятному всем.
Солдаты переносили свои страдания с необычайным терпением и смирением, и их отношение к больничному персоналу было неизменно тактичным и внимательным. Они ценили то, что мы делали для них, и знали, как это выказать. Что же касается офицеров, то здесь все было сложнее. Та простота отношений, которая существовала между медсестрами и солдатами, здесь отсутствовала, особенно по отношению ко мне, когда они узнавали, кто я такая. И никому из нас офицеры не демонстрировали ту безграничную, почти фантастическую доверчивость, которую по отношению к нам проявляли рядовые. Офицеры были, совершенно естественно, более взыскательны; их требования было сложнее удовлетворить. И все же они тоже мужественно терпели боль, которая иногда была почти невыносимой.
Солдаты, поступившие в наш госпиталь в Инстербурге, были все кавалеристами, сильными, красивыми молодыми ребятами. Целые дни я проводила в палатах, работая с воодушевлением и неутомимостью, не чувствуя усталости. Мое счастье было так велико, что временами я переживала угрызения совести оттого, что испытывала такой исступленный восторг, когда вокруг столько боли. Однако раненые с проницательностью, присущей простым людям, казалось, интуитивно чувствовали тепло моего внутреннего огня, их привлекала моя жизнерадостность. «Вы знаете, что больные называют вас «веселой сестричкой»?» – так однажды меня спросили другие сестры, с которыми я с самого начала была в наилучших отношениях. Когда я обходила палаты, то знала, что пациенты не только с нетерпением ждут, когда зазвучит мой смех, и придумывали ответы на мои шутки, но у меня было почти мистическое чувство, что, глядя мне в глаза, они чувствуют наше духовное единство. Это были замечательные дни.
Мое счастье достигло апогея, когда генерал Ренненкампф, с расчесанными усами и затянутой талией, нагрянул однажды в наш госпиталь в сопровождении Дмитрия и штабных офицеров. Это случилось во время ужина. Весь персонал поспешно встал из-за стола при неожиданном появлении командующего.
Генерал заметно нервничал. Взяв небольшую коробочку из рук одного офицера, он обернулся к Дмитрию и, коротко поздравив его, наградил моего брата Георгиевским крестом, приколов его на грудь при помощи больничной булавки. Дмитрий удостоился этой награды за храбрость, проявленную в бою при Каушине. Генерал думал, что мне доставит удовольствие присутствовать на награждении, и в этом он был прав. Я была счастлива и горда выше всякой меры.
Только тогда я узнала, что мой брат, помимо того что участвовал в кавалерийской атаке, в ходе которой была взята в плен целая батарея противника, еще спас жизнь раненого капрала. Увидев его, Дмитрий слез с лошади, взвалил этого человека на плечи, отнес его в безопасное место, а затем, вновь прыгнув в седло, присоединился к своему эскадрону.
Нашему пребыванию в Инстербурге было суждено прерваться. Немцы начали постепенно вытеснять наших солдат с занятых позиций, которые были взяты слишком быстро. Российские войска и обозы снова начали проходить через город, но на этот раз в обратном направлении. Внезапно пришел приказ перенести всех тяжело раненных в санитарные поезда и подготовиться к отступлению. Самолеты теперь летали над городом каждый день, по одному и в боевом порядке; они сбрасывали бомбы, пытаясь, как обычно, в первую очередь разбомбить вокзал. Звуки выстрелов и грохот артиллерии с каждым днем становились все ближе.
Елена была в отъезде в тот день, когда мы получили окончательный приказ передислоцироваться. Она с мужем уехала в тыл армии по делам. У нас ушел целый день, чтобы перевезти наших раненых на станцию. Их пришлось везти очень медленно на неудобных, безрессорных повозках, а медсестры шли рядом с ними по жестким камням мостовой. Я совершила несколько таких поездок. Станция была почти полностью разрушена бомбами, и нам приходилось ставить носилки на мостовую перед ней. Аэропланы продолжали летать над нами, и со всех сторон мы слышали взрывы бомб. Я дрожала от страха, каждую минуту ожидая увидеть над станцией и над ранеными самолет с бомбами. Кстати, я и получила Георгиевский крест именно за это.
К вечеру, закончив погрузку раненых в санитарные поезда, мы начали упаковывать больничное оборудование. Наше подразделение должно было покинуть город ночью, а я по приказу генерала Ренненкампфа должна была последовать за ним утром вместе с его штабом. Он и слышать не хотел о том, чтобы я отправлялась со своим подразделением в походном порядке. По мере того как медленно тянулся вечер, я почувствовала себя совершенно обессиленной. В полночь я растянулась на своей постели не раздеваясь. Казалось, я только-только закрыла глаза, когда почувствовала, что чья-то рука трясет меня за плечо. Со сна я могла сначала разобрать только какое-то гудение, по-видимому, издалека.
– Проснитесь! Выходите во двор. Над нами летает дирижабль. Проснитесь, пожалуйста, проснитесь! – Это был голос мадам Сергеевой, моей фрейлины.
Находясь еще во власти сна и едва понимая, что происходит, я заставила себя встать.
– Дирижабль. Он летает над городом. Бросает бомбы, – повторяла мадам Сергеева.
И словно в подтверждение ее слов, тут же раздался громкий взрыв. Придя в чувство, я поспешила во двор.
Ночь была ясной и звездной, но вокруг слышалось то же самое странное гудение. Вдруг в небе над собой я увидела нечто огромное, испускающее серебряные лучи, которые, казалось, падали из космоса прямо в наш двор. Последовал ужасный взрыв, затем еще один. В тот момент я поняла, что значит смертельный страх. Мне было жаль себя, жаль всего. Я вспомнила солнце… кровь пульсировала у меня в висках… Те бомбы упали не на наш двор, но очень близко от него.
Через несколько секунд все закончилось. Серебристый объект исчез с глухим гулом, который становился все слабее и слабее. Облегчение, которое я испытала, нельзя описать; оно было таким же всеобъемлющим, как и страх. Мне хотелось смеяться, плакать, ликовать, что каждая клеточка моего тела жива. Гул снова превратился в жужжание, которое медленно растворилось в темном небе. Издалека донесся звук последнего взрыва, и затем все стихло.
Тишина теперь казалась особенно прекрасной, а ночь особенно мирной. Оглядевшись, я только сейчас заметила, что почти весь персонал нашего госпиталя собрался во дворе. Мы молча переглядывались. Через некоторое время, удовлетворившись тем, что опасность миновала, мы зашли внутрь здания. Взбудораженный штабной офицер прибежал к нам узнать, все ли у нас в порядке. Штаб был расположен почти по соседству с нашей больницей; бомба, как сказал нам офицер, разорвалась между нашими двумя зданиями.
Мы возобновили наши сборы. Когда почти все было готово, нужно было запрягать лошадей, но санитаров невозможно было найти. Мы обыскали все здание, и, наконец, мы с одной из медсестер вспомнили о подвале. Там мы нашли санитаров, лежавших рядком на каменном полу и спящих мертвым сном в окружении множества пустых пивных бутылок. При виде этого зрелища мы начали хохотать, но нельзя было терять времени, и мы попытались разбудить их. Так как это оказалось невозможным, нам пришлось привести начальника. Вместе с ним мы оттащили санитаров к водопроводному крану, который обнаружили случайно, и каждому по очереди вымыли лицо струей холодной воды. Это сработало. Наше подразделение тронулось в путь до зари, а мы с мадам Сергеевой остались одни в пустом здании.
Рано утром один из офицеров Ренненкампфа заехал за нами на машине, и мы влились в колонну автомобилей, двигавшуюся впереди штаба. На ступенях появился генерал Ренненкампф в генеральском сером кителе и высокой меховой папахе сибирских казаков. Он подошел пожать мне руку, сел в свою машину, и колонна тронулась; наш автомобиль шел вторым. Покинутый город, казалось, затаил дыхание, словно боясь или не желая показать свою бурную радость. Где-то совсем близко был слышен грохот артиллерии и треск пулеметов. Было ясное прохладное утро. Нашим пунктом назначения был Гумбиннен.
За городом машины остановились. Ренненкампф вышел из машины и подошел к нам.
– Ваше высочество, – сказал он, – здесь располагались артиллерийская часть и заградительный кордон, куда прошлой ночью дирижабль сбросил бомбу. Не хотите ли взглянуть?
Не желая отказываться, я выпрыгнула из машины. Мы перебрались через траншею и пошли по полю. Ужасная картина, представшая перед моими глазами, не могла привидеться даже в самых диких фантазиях. Я помню ее и по сей день до мельчайших деталей, но писать об этом не могу.
Наше продвижение было очень медленным. Обозы двигались по дороге по нескольку повозок в ряд. Меня оберегали от детального знания обстановки, и я не имела представления, насколько близко позади нас находится противник, но тем не менее я ощущала тревогу, которая, казалось, носилась в воздухе. Особенно я заметила это по взволнованности генерала Ренненкампфа, когда мы догоняли обозы, двигавшиеся в беспорядке быстрым ходом. Тогда наши автомобили останавливались, и штабные офицеры под руководством генерала старались упорядочить движение. Все это, как я узнала позже, указывало на начало стремительного отступления и паники.
Мы прибыли в Гумбиннен вечером. Город стоял темный, тихий и угрюмый. Мадам Сергеевой и мне нашли вполне приличное жилье окнами на улицу и у двери поставили часового из штаба для охраны. Немного позже доктор из больницы разыскал нас и сообщил, что все прибыли благополучно и определились с местом для ночлега.
Уставшие, мы раздевались с радостным предвкушением глубокого сна в настоящих постелях, когда раздался настойчивый стук в нашу дверь. Это был один из офицеров Ренненкампфа, с которым мы ехали весь день.
– Генерал умоляет вас приготовиться покинуть Гумбиннен без промедления, – сказал он. – Вас отвезут в Эйдткунен, а меня назначили сопровождать вас.
Спорить было бесполезно, мы оделись. Нашли автомобиль, и в спешке мы выехали из этого темного города. Немцы начали заходить к нам во фланг. В штабе не знали, отрезаны мы от Эйдткунена или нет. На этот раз офицер не стал скрывать серьезность положения. Нам грозили самые разные опасности, меньшей из которых была возможность попасть в плен.
Ни на одном из участков дороги ехать быстро было невозможно, зажигать фары было слишком опасно. Мы должны были ехать вслепую в полнейшей темноте. Все молчали. Однако я не испытывала ни малейшего страха, возможно, потому, что я была очень измучена.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.