Часть III Период от первых чисел января до первых чисел августа 1915 года: июльские бои, или Евфратская операция

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Часть III

Период от первых чисел января до первых чисел августа 1915 года: июльские бои, или Евфратская операция

Крутясь по кривым и узким улицам Сарыкамыша, автомобиль, преодолев последний крутой подъем, остановился у здания бывшего лазарета 155-го пехотного Кубинского полка, где теперь помещалась часть дивизионного госпиталя. Сравнительно просторная площадка перед подъездом лазарета была забита санитарными двуколками, только что прибывшими с ранеными.

Через тусклый свет газовых фонарей видно было, как из двуколок, покрытых парусиновыми фордеками, вылезали люди. Это были раненные в последних боях у Кара-ургана, и теперь они должны были ждать в госпитале дальнейшей отправки в тыл. Молча, кто сам, а кто опираясь на плечо соседа, люди направлялись к дверям подъезда. Тяжелораненых укладывали в носилки. Несколько человек, умерших в пути, были отнесены по снеговой проталине в сосновую чащу к часовне.

Поблагодарив за любезность офицера-туркестанца,[95] подвезшего меня на прекрасной машине, я также направился к дверям, а затем вошел в длинный коридор хорошо мне знакомой постройки. Приятно было после сильного холода оказаться в хорошо натопленном помещении, если бы только не этот специфический запах лекарств, бивших в нос до одурения.

Молодой, весьма обходительный врач, осмотрев меня, приказал наложить новые перевязки и выкупать до пояса. Ночью мои раны давали о себе знать, но, несмотря на это, мое душевное состояние было отличное; уж слишком было приятно лежать в мягкой постели, в чистом белье, да еще после ванны.

Несмотря на поздний час ночи, в госпитале царила дневная суматоха. Как пришлось узнать, весь медицинский персонал госпиталя уже третью неделю не знал ни отдыха, ни покоя. За одни истекшие бои у Сарыкамыша санитарная часть пропустила через свои руки около 15 тысяч наших раненых и отмороженных и такое же количество, если не больше, турок. С последними, по словам врачей, оказалось несравненно больше возни во время критических минут Сарыкамыша; они являлись очень чувствительной обузой. Не хватало ни средств, ни сил, ни помещений обслужить такую массу людей. В довершение всех несчастий, между военнопленными появились тиф и дизентерия – эти два жестоких бича нашей армии еще с прошлых войн. Надо отдать полную справедливость нашему командованию, а главное, санитарной части в том, что эта страшная угроза была очень быстро ликвидирована. Печальным примером в этом случае служит последняя война с Турцией 1877–1878 годов, где убыль из строя от эпидемических заболеваний во много раз превосходила потери убитыми и ранеными. Теперь же, по прошествии нескольких месяцев войны, с уверенностью можно было сказать, что мы и впредь будем избавлены от таких катастроф благодаря отличной постановке санитарного дела у нас в армии.

С первых дней войны простому оку было видно, с какой заботливостью и какой щедростью отнеслись в этом смысле к армии и правительство, и общественность.

В разговорах с окружающими, в мыслях с самим собой я провел целую ночь, вздремнув лишь перед самым утром. Разбужен я был санитаром, принесшим нам утренний чай.

Около девяти часов к нам в палату вошли несколько врачей и сестер милосердия, приступивших к осмотру раненых. Минуты не совсем приятные для пациентов, но весьма обыденные в госпитальной обстановке. Одному начали накладывать новую повязку, другому промывать рану, третьему обкладывали гипсом ногу и т. д. Со стороны нетерпеливых послышались вздохи и стоны. Нескольких отнесли в операционную.

Когда дошла очередь до меня, то ко мне приблизились два врача. Один из них был совсем юноша, который принял меня ночью, другой же оказался старшим врачом. Последний был мужчина высокого роста и крепкого телосложения. Его типичное и красивое восточное лицо, обрамленное черной бородой, приветливо мне улыбнулось. Во взгляде его больших карих глаз мне показалось что-то знакомое, но вспомнить, где и когда я их видел, я никак не мог. Осмотрев меня и получив утешительные сведения о моей температуре, врач-богатырь дружески похлопал меня по плечу, сказав:

– Поцарапало вас изрядно, но серьезного ничего нет. Через месяца два, пожалуй, сможете вернуться на фронт, – затем после небольшой паузы с шутливым укором добавил: – Нехорошо, поручик, что вы так скоро забываете своих однокашников.

Лишь после этих слов я узнал собеседника. В моей памяти воспроизвелось прошлое, беззаботное и золотое время моего отрочества. Я вспомнил, когда я еще гимназистом второго класса, с сотоварищами, пользуясь каждым удобным случаем, стремился в гимнастический зал. Наше любопытство привлекалось там целой группой снарядов для гимнастики, как то: турником, параллельными брусьями, трамплином, лестницами и т. п.

Через какую-нибудь минуту после входа в зал мы усердно занимались так называемой машинной гимнастикой. Кто старался выжаться на кольцах, кто безнадежно болтал ногами, стараясь перевернуться на трапеции; но были и смельчаки, которые с разбегу, ударившись ногами о пружинный трамплин, перескакивали деревянную кобылу. Главным же предметом нашего внимания в гимнастическом зале были воспитанники старших классов. С особенным уважением, с детской подобострастностью относились мы к ним, как к настоящим гимнастам. Их действительная сила и ловкость, доходившие во время упражнений до акробатской виртуозности, вызывали в нас чувство восхищения, а иногда и зависти.

В нашей бурной фантазии они нам казались какими-то классическими героями, а в мечтах – тем идеалом, к которому каждый из нас должен был стремиться. Немудрено было, что многим своим обожаемым героям мы давали различные названия и имена, позаимствованные главным образом из области классической мифологии.

И вот один из таких героев сейчас стоял передо мной в образе врача.

– Ваша фамилия, господин доктор, если я не ошибаюсь в своей памяти, Сакварелидзе? – задал я вопрос.

– Да, да, тот самый, которого вы называли Геркулесом, – услышал я ответ доктора, искренно обрадовавшегося нашей встрече.

Я извинился перед ним за свою память, заметив при этом, что со дня нашей разлуки прошло около двенадцати лет.

– Много, много воды утекло с тех пор, – опять заговорил доктор. – И многое переменилось за это время. И вот сейчас вы передо мной, тот же самый мальчик, но в образе боевого офицера, а я перед вами в образе врача. Трудно, конечно, нам каждому было тогда представить себя в таких ролях.

В тоне слов доктора я почувствовал какую-то грусть.

– Моя роль, – продолжал доктор, – лечить, а ваша и всех вам подобных побеждать и в то же время нести самые тяжелые испытания. Вы не сердитесь на меня, что вдаюсь в подобного рода рассуждения, но, вопреки моему нраву, сейчас настроение у меня весьма неважное. Я вчера днем получил известие, что мой племянник, а ваш друг по гимназии подпоручик Гехтман убит у Меджингерта. Сегодня вечером или ночью я жду его тело.

Дальше я не задавал доктору вопросов. Я опять взглянул в его красивые, теперь хорошо мне знакомые глаза и понял всю тяжесть его душевных переживаний. Очень немногие, и я в том числе, знали, как крепко любил доктор своего племянника. Его радость в минуту нашей встречи была лишь кратковременное забытье от тяжелого чувства, что нередко можно наблюдать над людьми, потрясенными сильным несчастьем.

Через час после моей встречи с доктором мне было сообщено, что я должен приготовиться к отправке в санитарный поезд. С доктором Сакварелидзе мне проститься не удалось. В тот момент, когда я покидал госпиталь, он присутствовал на серьезной операции. Читатель, наверное, поймет мое состояние, когда недели через две, лежа в одном из лазаретов в Тифлисе, я узнал, что доктор Сакварелидзе, заболев сыпным тифом, скончался в Сарыкамыше.

* * *

Медленно, как бы боясь сойти с рельс, входил санитарный поезд в узкое Карсское ущелье. Мы постепенно удалялись от тех мест, где всего неделю тому назад в кровавых схватках решалась судьба Кавказской армии. Миновав село Ях-Басан и станцию Едды-Килиса, поезд выполз на обширное Карсское плато, а затем, как будто почувствовав свободу, понесся вперед к крепости Карс. Большой пульмановский вагон,[96] приспособленный к санитарным нуждам, был полон офицерами.

Вверху надо мной, на подвесной койке, лежал мой однополчанин поручик Новохатный с простреленной рукой, рядом – молодой офицер-кабардинец, который все время тихо стонал. У него, оказалось, осколком гранаты была раздроблена кость в ноге. В казачьем офицере с забинтованной головой я узнал подъесаула Кичу. Всегда веселый, казалось, вечно говорящий, сейчас он шепотом и жестикуляцией старался мне объяснить вид своего ранения, а также и ту обстановку, при которой он пострадал. Тяжелой медной трубкой от шрапнельного снаряда ему была снесена часть нижней челюсти. Счастливо миновав все бои у Сарыкамыша, подъесаул был ранен у Алтун-Булаха, где в продолжение нескольких дней пластуны вели жестокие бои. Самым тяжело раненным среди нас оказался подъесаул Попов. Ему крупным осколком снаряда оторвало в сагиттальном направлении[97] часть лобной кости. Сейчас он, тяжело дыша, лежал без сознания. Временами его ослабевшие руки тянулись к голове, но они удерживались сидевшей при нем сестрой милосердия.

Легкораненые все время обменивались впечатлениями о только что минувших боях. Из этих разговоров я узнал о смерти доблестного защитника Сарыкамыша полковника Барковского. Он перенес все бои включительно до последнего, остался целым и невредимым, и вдруг шальная пуля ночью, во время разговора по телефону, убила его, ранив в голову. Не меньше меня опечалила смерть моего бывшего однополчанина полковника Микеладзе. Он командовал одним из полков 3-й Кавказской стрелковой дивизии и, ведя полк в атаку под Мерденском, был смертельно ранен в шею.

Поезд приближался к Карсу, за ним должен был последовать Александрополь, а далее красивое Бомбакское ущелье и, наконец, желанный Тифлис. Наговорившись вдоволь с соседями, я, под убаюкивающий ритмический стук колес, остался со своими мыслями. В моей душе властвовало какое-то двойственное чувство. С одной стороны, я радовался близости Тифлиса, предстоящему отдыху, вдали от лишений и опасностей, но в то же время меня влекло к тем мрачным горам, среди которых я оставил родной полк, ту боевую семью, без которой я всегда и везде чувствовал себя сиротливо.

Мое сердце было с теми, которые теперь оказались достойными потомками Котляревского,[98] Гаврилы Сидорова,[99] Архипа Осипова,[100] создавших своими подвигами блестящую эпопею многолетней Кавказской войны.

По прибытии в Тифлис я был помещен с несколькими кубинцами в небольшой лазарет на Михайловском проспекте, созданный на какие-то частные средства. Безукоризненная чистота, уход, отличная пища являлись для нас непонятной роскошью. Нас не только лечили, но, откровенно говоря, баловали, без какого-либо различия между офицерами и солдатами.

– Как посмотришь на эти булочки и на это сливочное масло, ваше благородие, так и вспомнишь Мерденек, – говорил мне один старый стрелок, очевидно, из запасных, за стаканом утреннего чая, когда я раз вошел в солдатское отделение. – Погнали нас из Карса еще ночью. Шли, шли целую ночь, а утром столкнулись с турком у самого Мерденека. Горы кругом загудели, над головами засвистело. Чего таить, не впервой я в деле, еще с Японской был знаком, а тут вдруг страшно стало. А как посмотрел кругом – ребята все мальчишки, сопляки настоящие, глядят на меня да посмеиваются. А один возьми да крикни мне в ухо: «Покажи-ка, дяденька, нам, чьи галушки вкуснее, японские или турецкие». А другой ему вдобавок: «Больно ты нам пел про Маньчжурию, попляши-ка сейчас». Я не знаю, что случилось со мной, помнится лишь, что меня что-то заело. «Нет, – думаю, – лучше попереть вперед, чем после переносить срамоту, да от кого, от этих желторотых». Ну и пошли вперед, а тут взводный нам вслед: «Скорее, хлопцы, чем быстрее, тем меньше калек с вас будет». В одном месте пришлось жарко. Турок больно окрысился. Ребят наших легло немало. Командира полка вынесли замертво, удалой был, фамилию никак не мог запомнить, кажись, они из грузин были.

К полудню не удержался турок, сорвался, да бежать. Нажимали мы на него до самого вечера, а тут, глянь, в такие горы забрались, что не выбраться из них. Ну, право, сам черт там в свайку играл. Простояли мы на месте день, поели все, что в мешках было. На другой уже животы стали подтягивать, а на третий меня ранило в ногу. Не было бы мне досадно, если бы это случилось в бою, а тут тебе прямо в спину стреляли, да кто же, местные жители. Гадкий народ, по правде сказать. Сам черный, глаза большие, а глядит волком. Его и не трогаешь, а он так норовит тебе нож в бок всадить. Прошла наша рота мимо их села, казалось, все тихо и мирно, а тут возьми они да стрелять по нашим затылкам. Вот тут-то и зацепило меня ниже колена. Больно осерчало наше начальство на этих чумазых. Кого засекли с оружием, порасстреляли, дома бунтовщиков сожгли, а коней и ишаков позабирали в роты. И поделом им, о сволочи жалеть не стоит. А вот сейчас такое довольствие, что и не веришь; да я перед войной никогда так не ел. В обед сестра спрашивает, что вам принести, а мы ей в ответ: «Да дайте нам, что Бог послал», – а она все свое: «Нет, – говорит, – извольте или вареной говядины, или печеной, а кашу или рисовую, или гречневую, или пшенную». От такой жизни не захочешь бежать, ваше благородие, – закончил, смеясь, стрелок.

В часы досуга в лазарете мне было небезынтересно поговорить с солдатом именно с запасным, вторично оторванным от сохи или рабочего станка и отправленным на фронт.

Они резко разнились от тех, кто, пройдя трехлетнюю службу, вместо того чтобы вернуться домой, пошли на войну. По психологическому укладу они были уже не солдаты, а скорее мужики или рабочие, вставшие в строй лишь в силу необходимости. В смысле их знания службы и строевой подготовки и внешности оставалось желать много лучшего. Как призванные, они покорно несли свой долг, хотя лишены были энтузиазма, а зачастую и примитивного понимания происходящих крупных политических событий. Главным вопросом, их интересовавшим, был вопрос о мире, то есть, другими словами говоря, их интересовало только, когда им можно будет вернуться домой – на родину. Я не берусь доискиваться причин этого важного факта, так как для этого надо было бы затронуть ряд вопросов, берущих начало в глубине нашей истории.

Мои желания возможно скорее выписаться из лазарета не так быстро увенчались успехом. На четвертой неделе после прибытия я заболел возвратным тифом и вынужден был задержаться на лечении еще с лишним на месяц. Нас, офицеров, на излечении в палате находилось восемь человек. Налево от меня лежал знакомый с санитарного поезда подъесаул Попов, а направо врач Горско-Моздокского полка, раненный в голову и лишившийся зрения на один глаз. Производивший вначале впечатление безнадежного больного, подъесаул Попов начал быстро поправляться. Через месяц он уже выписался и уехал на фронт. Вместо снятой снарядом кости в лобной части ему была вставлена серебряная пластинка. Летом, будучи уже на фронте, я узнал о судьбе подъесаула: он был убит в бою с австрийцами, причем пуля ему попала в лоб как раз в пластинку.

После кризиса мое здоровье пошло на улучшение, и вскоре томительные дни моего лежания в кровати сменились ежедневными прогулками по городу.

Большой, всегда жизнерадостный Тифлис переменил облик. Все мобилизовалось в нем, все переоделось в защитный цвет. Даже дамы из подражания стали носить костюмы, подходящие и по цвету, и по покрою к нашему военному мундиру. Вместо ушедших на войну гренадер появились запасные батальоны с трехзначными номерами на погонах.[101] Все увеселительные места, как то театры, рестораны, кино, были полны офицерами. Большинство из них были прибывшие в Тифлис с фронта по различным служебным надобностям, но среди них можно было заметить и тех, которые по мобилизации устроились в тылу на так называемые теплые места с твердым решением остаться на них до победоносного конца.

Война создавала для всех, начиная с фронта и до глубокого тыла, новые условия жизни. Она требовала все новых и новых жертв, выдвигала героев и в то же время ясно показывала все изъяны нашей жизни. Для последнего не нужно было обладать особой наблюдательностью или способностями придирчивого ко всему окружающему критика. Нужно было быть лишь честным солдатом или гражданином и ясно отдавать себе отчет во всем происходящем. На первый взгляд чего-либо резкого, существенного нельзя было и приметить. Казалось, все дело только в мелочах, но, к сожалению, на войне нет мелочей. Все то, что касается армий, в большом, в малом, посредственно или непосредственно, – все важно.

Педантичность, пунктуальность в несении службы войсками казались обыкновенному наблюдателю также мелочью и даже, может быть, бессмыслицей, а между тем эти мелочи служили базисом всего армейского механизма.

Я не хочу утруждать внимание читателя всеми наблюдаемыми мной мелочами, но наиболее характерные из них постараюсь изложить так, как они мне представлялись.

Первая мелочь, которая мне бросилась в глаза, как ни странно, это был мальчик лет двенадцати иди тринадцати. Он был одет в солдатскую шинель, хорошо подогнанную, а на голове его сидела лихо надетая набекрень артиллерийская фуражка. На его детской груди красовался Георгиевский крест. Мне показалось, что и костюм, и отличие мальчика – не что иное, как детская забава, но мальчик разубедил меня в моих предположениях. Он бойко писклявым голоском отрапортовал, что он бомбардир такой-то артиллерийской бригады и Георгием был награжден начальством за отличия в делах против неприятеля там-то и там-то.

Другой пример, подобный первому, произошел в стенах того лазарета, где я находился на излечении. В один день к нам прибыла с фронта сестра милосердия, переведенная в тыл для несения службы. Ее привычки и манеры держать себя обратили внимание всех больных. Она разрешала себе говорить солдатам «ты», все время курила и в разговорах избегала произносить букву «р», заменяя ее каким-то неясным звуком. Короче говоря, она во всем хотела изображать собой «лихого корнета». С этой мнимой ее ролью мы еще могли бы примириться, но почему-то ко всей этой комедии она носила на пышной груди две Георгиевские медали. По ее словам, она получила их за ряд доблестей, ею проявленных при каком-то кавалерийском отряде. Дело, конечно, не в рассказах сестры, а в крупных нарушениях, существующих законов начальствующими лицами. Высочайше утвержденный статут о Георгиевских наградах преступно и легкомысленно искажался некоторыми начальниками. Высоко ценимая в войсках награда как Георгиевский крест и Георгиевская медаль вследствие подобного рода злоупотреблений стала терять значение. Те, кто близко стоял к солдатской массе, не мог не заметить их глухого недовольства по поводу подобного рода награждений.

В силу многих причин Тифлис, будучи административным центром Кавказа, с началом мобилизации сделался главной базой для Кавказского фронта. Значение его возрастало и тем, что к нему сходились все пути со всего края и со всех направлений фронта. Естественно, что все события на фронте находили отражение в этом большом городе. Как ни странно, но все происходившее на фронте воспринималось в Тифлисе гораздо преувеличеннее, чем на самом деле.

Создавшееся напряженное состояние нашей армии у Сарыкамыша вызвало в Тифлисе настоящую панику. Многие уже бросились бежать по Военно-Грузинской дороге,[102] платя бешеные деньги за проезд до Владикавказа. Но еще большее удивление вызвало в нас, когда мы узнали из достоверных источников, что инициаторами создавшейся паники были власть имущие и даже мундир носящие. Для обывателя и это обстоятельство покажется мелочью.

«Поволновались, все улеглось и успокоилось, ну и слава Богу; хорошо то, что хорошо кончается». На самом же деле все обстояло гораздо сложнее и, к сожалению, гораздо хуже. Малодушие, проявленное лицами, занимавшими крупные посты, было не что иное, как тягчайшее преступление, караемое всеми строгостями военных законов. Не являлось ли это не раз проявляемое власть имущими малодушие в течение войны некоторой причиной грозных событий, впоследствии потрясших всю Россию?

Внешний вид Тифлиса мне переставал нравиться. Исчезла его вековая патриархальность, а взамен ее явились какая-то суета, хлопотливость, новые требования ко всему, так мало понятные старому обывателю города. Но во всем этом новом, лично для себя, я видел одно выгодное обстоятельство. Бродя теперь вдоль улиц шумных, можно было встретить кого угодно, даже и тех, которых уже, как говорилось, и след простыл. «Откуда, какими судьбами, гора с горой» и т. п., – можно было часто слышать из уст встречающихся. Таким же случайным образом я встретился с лучшим другом и однокашником по военному училищу. Разговорились мы с ним в первом попавшемся трактире за бутылкой кахетинского. Главной темой разговора была, конечно, война. С большим жаром и умением рассказывал мне мой друг про дела лихих финляндских стрелков и про своих молодцов-пулеметчиков. Только ранение оторвало его от грядущих успехов, а может быть, и смерти. И вот, как мне казалось, вопреки его натуре, он должен теперь состоять в качестве курсового офицера в военном училище. Мне очень приятно было заметить, что мой друг уже был не простым смертным, а кавалером ордена Святого Георгия. Но на прощание несколько последних его фраз мне не понравились, хотя я этого ему и не показал: началось с того, что мой друг считал себя большим знатоком пулеметного дела и ради пользы дела решил надолго, а может быть, навсегда, остаться в военном училище. Странное чувство осталось во мне о моем друге. Я разговаривал, несомненно, с героем, но, если можно выразиться, особого образца. В нем нашлись и порыв, и сила воли совершить подвиг, но духа на всю войну не хватило. Я думаю, что не стоит задавать вопрос, кто был ценнее для армии – те ли, которые, совершив подвиг, переставали быть бойцами, или же те, кто неуклонно стремились к борьбе с одной лишь неизменной целью победить или умереть.

* * *

В половине марта я отбыл на фронт. Пользуясь несколькими днями имевшегося в моем распоряжении отпуска, я остановился в Александрополе, в запасном батальоне у своих однополчан. Признаюсь, что только здесь мне стала понятна тайна скверной подготовки прибывающего пополнения в действующие части. Может быть, на то нашлись бы еще более уважительные причины, но мне казалось, что главной ошибкой была чрезмерная перегрузка запасных батальонов личным составом, а именно призывными. Если я не ошибаюсь, то в каждой роте насчитывалось тогда по несколько сот человек, при двух или трех офицерах и таком же количестве унтер-офицеров. Нетрудно было представить, что при таких цифровых соотношениях исключалась какая-либо возможность правильного управления и правильного ведения подготовки людей к ратному делу.

Офицеры не скрывали, что они не только не успевали учить, но что даже подчиненные им люди просто выходили из поля их наблюдения. Запасные батальоны были не что иное, как этапные пункты, куда людей присылали, где их некоторый срок кормили и, наконец, отправляли в действующие части, но учили очень малому.

Кроме неправильной системы устройства запасных батальонов дело еще ухудшалось и тем, что в действующих частях на них имелся своеобразный взгляд. В полках считалось, что лучшее должно оставаться на фронте, а худшее отсылаться в запасные части. Зачастую в последние отсылались те офицеры и унтер-офицеры, от которых тем или иным способом хотели избавиться.

Но война разрушила подобного рода убеждение. Громадная убыль в частях еще с первых боев показала, что запасные батальоны есть важный источник питания армий. Скверная постановка дела в запасных батальонах – это значило понижение боеспособности полевых частей. Опыт войны ясно говорил за то, что запасные части отнюдь не должны быть какими-то сборными пунктами, а настоящей школой.

Для реорганизации запасных батальонов необходимы были, конечно, крупные средства и должное количество лучших офицеров и унтер-офицеров в качестве воспитателей и инструкторов. Запасные части должны были быть по возможности освобождены от несения гарнизонной службы, так как последняя шла только в ущерб их боевой подготовке.

Наконец, как сама жизнь на фронте подсказывала, кроме целой сети тыловых запасных батальонов при каждой действующей части должен был быть запасный батальон.

К сожалению, все эти весьма сложные вопросы были разрешены лишь частично. До конца войны получаемое пополнение на фронт по подготовке не удовлетворяло элементарным требованиям боевой обстановки.

* * *

На другой день я, расставшись с однополчанами, покинул Александрополь. Час за часом поезд все ближе приближался к фронту, оставляя за собой скучные, но когда-то кровавые, Караял, Мауру, Баш-Кадыкляр и Кюрук-Дере. Наконец из-за глубокой выемки дороги показался суровый Кара-Даг. За ним, на высоком обрывистом берегу Карса-Чая, стояла старинная цитадель крепости Карса. Город ютился в узком и кривом ущелье вдоль реки. Вдали, в тумане холодных сумерек на окружающих город высотах, скрывались крепостные форты.

Поезд вышел из Карса поздно вечером и ночью прибыл в Сарыкамыш. На другой день утром я продолжил путь верхом по хорошо знакомому мне шоссе и около полудня прибыл в Меджингерт (русский) в штаб своего полка.

Заняв Зивинские высоты после Караурганских боев, Кубинский полк расположился на позиции в следующем порядке: правый боевой участок шел от горы (исключительно) Кавах-Тана по Зивинскому перевалу до горы Горум-Даг (турецкий). Высота Хорум-Даг считалась средним боевым участком, она южными и восточными скатами упиралась в обрывистый правый берег Ханычая. Левый боевой участок тянулся по левому, также обрывистому, берегу Ханычайского оврага. Резерв полка стоял в селе Хадык. Правый боевой участок занимался четырьмя ротами при двух пулеметах и восьми орудиях. Средний – двумя ротами при двух пулеметах и при двух орудиях, левый – двумя ротами при четырех орудиях. В полковом резерве находился батальон и два пулемета и, наконец, последний батальон с двумя пулеметами и штаб полка стояли в русском Меджингерте, кажется, в качестве дивизионного резерва. Вправо полк держал связь с Туркестанским корпусом, а влево с Елизаветпольским полком. Части 39-й дивизии занимали позицию от высоты Кавах-Тана и далее на юг до левого берега Аракса, причем на правом фланге были кубинцы, в центре елизаветпольцы (штаб полка – турецкий Меджингерт) и на левом участке дивизий бакинцы.

Дербентский полк был отведен в Сарыкамыш в качестве корпусного резерва. Подобное расположение полка и всех частей дивизии оставалось почти без изменений, включительно до начала июля, с той лишь разницей, что в продолжение этого времени бакинцы и дербентцы, кажется, раза два сменяли одни других.

Кроме главной оборонительной линии, так называемой Хорум-Дагской позиции, занимаемой 39-й дивизией, полки высылали от себя на полперехода в сторону противника по линии сел Геряк, Саномер, Ардос и левые к Араксу небольшие части, преимущественно команды разведчиков, для наблюдения за противником, занимавшим укрепленные позиции по линии высота Джили-Иль – село Азак-кей и на юг к реке Араксу.

* * *

Прошла суровая зима, всюду на горах стал исчезать снег, оставаясь еще местами глубоко в оврагах. Кругом заговорили ручьи. Речки набухли, с трудом вмещая в свои корыта несущуюся массу воды. Малый, весело журчащий Ханычай теперь превратился в ревущий поток, неся мутные волны к берегам Аракса. Стоя на его скалистом берегу, от шума и гула бурлящей воды невозможно было слышать ни человеческих слов, ни даже криков.

Все заглушалось назойливой музыкой бушующей стихии. Еще так недавно холодные леденящие ветры сменились теперь приятной прохладой наступающей весны. Все в природе пробуждалось, оживало, и человеку становилось легче. С радостью выползали люди, точно муравьи, из землянок. От последних веяло и холодом, и сыростью, да и сидение в них становилось небезопасным вследствие наступившей оттепели. Каждому хотелось, скинув назойливые полушубки и неуклюжие валенки, погреться на весеннем солнце. Время на позиции проходило в постоянных и мелких заботах. Один просушивал залежавшуюся в землянке шинель, другой приводил в порядок амуницию, а третьему надо было подбить на сапог новую подметку.

Но главной заботой всех было устройство окопов и оборудование всей позиции. Все то, что раньше не было возможно сделать по причине глубокого снега и промерзшей земли, – теперь в кратчайшие сроки следовало закончить. Работы велись целый день посменно. Все время почти до сумерек слышны были кругом удары лопат, кирок, мотыг и взрывы от заложенных в каменистый грунт патронов. С каждым днем появлялись новые блиндажи, укрытия, ходы сообщения, а местами вбивались колья для проволочных заграждений. Расстояние до всех мельчайших пунктов было точно вымерено дальномером и тщательно пристрелено. Часто во время работ находились в тающем снегу трупы наших и неприятельских солдат. Это были неубранные и засыпанные снегом убитые при наступлении туркестанцев в караурганских боях.

Зивинские позиции, как вообще всякая позиция, далеко не удовлетворяли всем требованиям идеальной оборонительной линии. Главным дефектом ее были отличные подступы для противника в сфере артиллерийского огня и нахождение в тылу противника перевала глубокого оврага. Но в случае наступления противника на этих позициях предполагалось оказать ему упорное сопротивление, так как они покрывали собой важнейшее направление Сарыкамыш – Карс – Тифлис. Кроме охранения у Геряка на самой позиции, помимо целой сети наблюдательных пунктов, все время находилась в полной боевой готовности дежурная часть. С наступлением сумерек вперед спускались дозоры, закладывались секреты, а в направлении села Занзах высылалась полурота. Каждые две недели два батальона, стоявшие на позиции, сменялись двумя батальонами, приходившими один из Хадыка, другой из Меджингерта. Кроме полка в районе позиции находились саперы, под руководством которых несколько рабочих команд строили шоссе от Кара-ургана по ущелью на Зивин и далее через перевал на Занзах.

Первой и основной задачей полка было как можно продуктивнее использовать наступившее затишье на фронте на основательную подготовку молодого пополнения, прибывшего в полк после сарыкамышских и караурганских боев. Этот прекрасный материал, которого насчитывалось в полку до 40 %, был весьма слабо подготовлен в запасных частях. Здоровые, сильные уроженцы Ставропольской губернии, преимущественно молодежь, горели желанием проявить себя на полях брани. Бывали случаи, когда они одиночным порядком или группами выступали с ходатайством о переводе их на Западный фронт, мотивируя это тем, что там настоящая война, а у нас только сидение в окопах. Их большой пробел в знании службы и боевой подготовки решено было заполнить в двухмесячный срок. С большой энергией и воодушевлением взялись мы за эту ответственную работу, памятуя, что отличная подготовка – лучший залог успеха на войне.

Главное руководство всем делом взял на себя сам командир полка полковник Волошин-Петриченко, вернувшись в полк после временного командования 1-й бригадой 39-й дивизии. Свои большие знания и громадный опыт в деле обучения солдат полковник сумел проявить в полку еще до войны. Теперь его требования сводились к знаниям полевой службы, к тактическим занятиям и к основным упражнениям в боевой стрельбе. Командир полка требовал от офицеров не только учить солдат, но и воспитывать их в воинском духе. Помимо установленных часов для занятий, он требовал, чтобы с людьми почаще велись беседы. Он не позволял давать солдату скучать. В Меджингерте большой учебный плац в воскресные и праздничные дни превращался в городок различных игр. Была устроена импровизированная сцена, где давались веселые водевили и устраивались всевозможные зрелища.

При такой постановке дела благотворные результаты не замедлили сказаться. Молодые как-то подтянулись, выпрямились, стали смотреть на все иначе – они превращались в настоящих солдат.

Вспоминая сейчас своего командира полка и указав на ряд его весьма положительных качеств как начальника, я, к удивлению читателя, должен заметить, что душа большинства офицеров не лежала к этому человеку. Причина этого, на первый взгляд, странного явления кроется скорее не в его личных качествах, а в тех условиях, из которых он вышел. Повторяю, что полковник Волошин как офицер всю жизнь стремился при всяком положении быть на месте. Он прекрасно знал службу и разумно ее требовал и от себя, и от подчиненных. Но, прослужив большую часть службы в России, он, будучи переведен на Кавказ и приняв наш полк, никак не мог приобщиться к традициям Кавказских войск. «Служба службой, а дружба дружбой» – этот основной принцип взаимоотношений между начальниками и подчиненными им понимался как-то своеобразно. Он в жизни не отделял одного от другого и почему-то в частных взаимоотношениях одних офицеров игнорировал, а с другими старался сойтись на приятельскую ногу. Будучи отличным психологом в отношении солдат, он мало разбирался в своих офицерах, часто пренебрегая их способностями. Как умный человек он очень понимал свое положение, но победить себя в этом отношении не мог.

Давая смелую, возможно, не лишенную субъективности характеристику своему начальнику, я в то же время невольно вспоминаю своего первого командира полка полковника Войниловича.[103] Такой же знаток дела, требовательный по службе до щепетильности, – он все же по душевному укладу был ближе к нам, чем последний. В нем сидело два человека: один отличный дельный начальник, другой прекрасный однополчанин, без различия одинаково относящийся ко всем. Он отлично понимал и знал своих офицеров, а при всевозможных служебных назначениях исключительно считался с их способностями. Новому человеку, особенно попавшему в полк со школьной скамьи, казалось непонятным, как это офицер, днем получивший выговор от командира полка, вечером преспокойно сидел с ним и играл в преферанс; и наоборот, мило разговаривая с командиром полка у себя или у него на квартире за стаканом чая, вы не были гарантированы от того, что завтра он вас основательно взгреет за какую-либо оплошность. В какие-либо торжества в кругу полковой семьи он до дна выпивал азарпешу (полковую чару) и требовал этого от всех, но в обычные дни сам почти ничего не пил, пьяниц не терпел и с ними не уживался. И нам, кавказцам, такие командиры были всегда понятны. В глазах кубинцев полковник Волошин-Петриченко был представитель отличного начальника, но в частной жизни полка он, вследствие указанных выше причин, если не вносил существенного разногласия, то все же нарушал его вековую традицию.

* * *

В первых числах апреля я, оставив на позиции четыре пулемета, отправился со следующими двумя в Меджингерт для прохождения с молодыми солдатами курса пулеметной стрельбы. С имеющимся уже раньше при штабе полка одним взводом пулеметов я составил для предстоящего курса полукоманду в четыре пулемета. За всю войну Меджингерт оказался самой спокойной и продолжительной стоянкой. Ко многим удобствам можно было добавить еще присутствие в селе почтотелеграфа. Кроме кубинцев в селе находились мортирный дивизион, рота саперов и еще несколько различных команд.

В чем-либо нуждаться нам в это время не приходилось. Полк был удовлетворен всеми видами довольствия, включая к тому недавно полученный полный комплект обмундирования и белья. Дни за днями проходили в занятиях, и только к вечеру и в праздники можно было отдохнуть и заняться своими делами.

Дни Святой Пасхи полк провел по-праздничному. Тем, кто находился в Меджингерте, посчастливилось попасть к заутрене в местную греческую церковь. Маленький и бедный храм, с трудом вместивший лишь небольшую часть молящихся, наверное, в первый раз за свое существование видел такое торжество. На сей раз паникадило и подсвечники были густо заставлены зажженными свечами. Заутреню служил полковой священник при участии хора певчих.

Двор церкви был освещен горящими факелами. Кое-где виднелись принесенные куличи для освящения. В сравнении с прошлым, все было скромно, но по красному яичку включительно до окопов пришлось каждому.

Однажды утром мы услышали отдаленную стрельбу с правого берега Аракса и через несколько часов узнали, что Кабардинский полк взял высоты, прикрывающие Карадербентский проход с восточной стороны. После этого боевого эпизода нарушенное спокойствие вновь восстановилось. И вот среди затишья мы узнаем, что 3-я Кавказская стрелковая дивизия, две пластунские бригады, а вслед за этим и 20-я дивизия были сняты с нашего фронта и отправлены на запад. С нелегким сердцем расстались мы со своими боевыми кунаками. Их неожиданный уход указывал на серьезность положения Западного фронта, а с другой стороны, и без того малочисленная Кавказская армия лишилась около 43 батальонов.[104]

Весна с ее проливными и частыми дождями сменилась сухим и жарким летом. Трава кругом повысохла, пожелтела, и только в сосновом лесу да в глубоких долинах у ручьев заметна была зелень. В питьевой воде мы не терпели нужды, так как вся местность в изобилии была покрыта родниками с прекрасной водой.

В середине июня к нам вновь было прислано пополнение около полутораста человек при нескольких офицерах. Прибывшие уже составляли сверхкомплект и, откровенно говоря, большой ценности для полка не представляли. По выражению фельдфебеля моей команды, «это было такое сырье, от которого всем становилось тошно». И действительно, они оказались без какой-либо подготовки, и часть их была прислана как обыкновенные рекруты, набранные из центральных губерний. Нескольких офицеров, прибывших с ними, временно прикомандировали к штабу полка.

Все они, как мне помнится, были люди зрелых годов, давно забывшие службу и, видимо, не особенно к ней льнущие. Из них сразу обратил на себя особое внимание как внешностью, так и бурным поведением поручик Дебошинский. Я очень живо представляю его незамысловатую фигуру. Одет он был в защитную рубаху, сидевшую на нем мешком. Слабо подтянутый широкий пояс от тяжести револьвера свешивался на бок. В голенище от сапога, как говорила солдатская поговорка, свободно могла влезть деревянная ложка для каши. Фуражка на его голове сидела каким-то помятым колпаком. Словом, вид у поручика был далеко неказист, и только синий просвет с тремя звездочками на его защитных погонах свидетельствовал о его офицерском звании. Наконец, помятое его лицо и большой красный нос говорили о прошлой бурной жизни. К вечеру поручика если не каждый день, то очень часто, несмотря на большие строгости, можно было встретить выпившим. В эти минуты он не был лишен словоохотливости, остроумия и большой жизненной наблюдательности. Но иногда под влиянием «мухи», как мы называли его нетрезвое состояние, поручик способен был выкинуть какую-либо каверзу, далеко не подобающую его офицерскому рангу. Так, однажды, изрядно выпив, он явился к командиру полка, прося о скорейшем переводе на Западный фронт, так как, по его словам, Кавказский фронт, кроме созерцания красивой природы, не давал никаких боевых ощущений. Перевод поручика Дебошинского, конечно, не состоялся, а за ходатайство он вынужден был отсидеть несколько дней под арестом.

В другой раз, опять-таки под влиянием выпитого, поручик подал по команде пространный рапорт, где он просил, в случае если будет убит, все оставшиеся его боевые доспехи и причитающееся ему содержание переслать на имя какой-то его тетушки; если она не будет разыскана, то все оставшееся после его смерти имущество завещает командиру полка, которому он предан душой и телом. Конечно, рапорт хода не получил, а выходка поручика вызвала немало разговоров и смеха.

Как-то раз поручик Дебошинский получил трехдневный отпуск в Сарыкамыш для лечения зубов. Одновременно ему было приказано сдать в штаб корпуса, стоявший в то время в Сарыкамыше, несколько срочных пакетов. Поручик Дебошинский в должный срок не вернулся в полк, а вслед за этим из штаба корпуса пришло извещение, что он арестован командиром корпуса за непристойное поведение. На деле оказалось, что поручик Дебошинский, отправляясь в штаб корпуса, по пути изволил выпить; когда он явился в штаб, то там, ввиду неурочного времени, никого не оказалось, кроме дежурных писарей. Получив от последних ответ, что начальника штаба можно будет видеть лишь вечером, поручик обрушился на них с отчаянной бранью, добавив при этом, что их, как тыловую дрянь, давно бы было пора отправить в окопы для встряски.

Во всем только что изложенном мной проявлял себя один Дебошинский – грубый, неопрятный, часто в нетрезвом виде, способный на дебош или на какую-либо выходку. Имя поручика Дебошинского вызывало у одних иронию, у других сожаление, а у более строгих негодование. Но в то же время в том же человеке сидело другое существо, не имеющее ничего общего с первым. Поручик Дебошинский был отличным офицером, прекрасным строевиком, знатоком дела и душой для солдат. В недалеком будущем пришлось убедиться в его храбрости и распорядительности в бою. Он принадлежал к числу тех, которые способны увлечь на подвиг и себя, и себе подчиненных.

Его прошлое не лишено интереса и в то же время драматизма. Поручик принадлежал к военной семье, где любовь к военной службе прививалась с детской колыбели. Окончив Александровское военное училище, подпоручик Дебошинский берет вакансию по собственному желанию в одну из глухих стоянок Туркестана.

Вот там и началась у него ревностная служба, а в то же время и непробудная тоска в глуши нашей российской окраины. От тоски люди бежали, переводились, многие смирялись, но были и те, которые спивались. К последним принадлежал поручик Дебошинский. Он так поддался пагубному влиянию алкоголя, что сделался нетерпим в службе, и принужден был выйти в запас и влачить существование в качестве мелкого чиновника.

Читатель, наверное, задаст мне вопрос: «К чему такая длинная биография? Она едва ли понадобится будущему историку». Но этим я хотел отметить лишь следующее: история полков есть история обыкновенных людей. Поручик Дебошинский не был типичным представителем русского офицера минувших времен, но он был один из нередких русских людей с той типичной двойственностью натуры, которая так часто находила отражение в нашей литературе.

* * *

В последнее воскресенье июня месяца на плацу против пограничной казармы наблюдалось большое оживление. Сотня кубанцев под командой есаула Прозоровского показывала вольтижировку или, как казаки называли, джигитовку. Ловко вертелись казаки на легких и статных кабардинских конях. Особенное восхищение вызвала у зрителей последняя часть показываемых упражнений, так называемое похищение невесты. Казака, одетого черкешенкой, похищает одна группа казаков, другая же группа, с целью вернуть украденную невесту, начинает преследовать первых. Все это действие сопровождалось стрельбой, гиканьем, соскакиванием с коней и т. п.

Вслед за джигитовкой начались солдатские игры. Сегодня они представляли особенный интерес по случаю розыгрыша большого числа призов. Под звуки оркестра одни бежали вперегонки, другие старались перетянуть канат, а кто карабкался на высокий столб, на вершине которого была привешена большая гармошка. В конце всего были показаны на высоком помосте танцы, закончившиеся веселым и удалым малороссийским гопаком.

Как всегда, так и сегодня среди солдат можно было заметить местных торговцев из Сарыкамыша, получивших разрешение на мелкую торговлю. Один из них, очень живой старик, особенно бойко торговал. Среднего роста, слегка сутулый, с бритым подбородком, в армянском архалуке,[105] он, стоя на повозке, громко выкрикивал:

– Забирай последнее, хлопцы, не везти же мне назад остатки. Была не была, а своим кубанцам еще сбавлю, кто без деньги – бери в долг!

Солдаты быстро разобрали последние остатки товара. Этот старик по прозвищу Кишмиш пользовался в полку, в смысле торговли, большими правами и преимуществами. Он получил право всюду и во всякое время вести с полком торговлю, не встречая никаких препятствий. Это исключительное положение старика объяснялось его тесной связью с полком с молодых годов его жизни.

Еще в прошлую войну с Турцией как-то раз рота кубинцев у Эрзерума заняла небольшое, брошенное противником, армянское село. Последнее носило следы большого разрушения. Все кругом было предано озверевшими курдами огню и мечу. И вдруг среди развалин солдаты находят живое существо, мальчика лет пятнадцати, случайно не замеченного жестоким врагом. Мальчика накормили, приодели и определили ему место при кашеварах. Люди очень свыклись с ним, но никак не могли запомнить его замысловатого, хотя и христианского имени. Они дали ему кличку Кишмиш, что значит на местном наречии изюм, то есть род сушеного винограда. Почему его назвали этой кличкой, – тайны этой мне никто не мог объяснить, но с тех пор он на всю жизнь остался Кишмишем и тесно связал свою судьбу с полком.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.