34. Суд

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

34. Суд

— Введите подсудимого Джона Брауна.

— Простите, сэр, арестант лежит и утверждает, что не может встать.

— Тогда внесите обвиняемого на носилках.

Стевенс уже лежал на матраце в углу зала заседания. Четыре тюремщика внесли носилки. Под серым тюремным одеялом только угадывалась человеческая фигура. В этот день подсудимых вызвали для того, чтобы они прослушали обвинительное заключение и ответили на вопросы сторон.

Тюремщик отдернул одеяло. Показалось лицо Брауна — бледное, с закрытыми глазами и плотно сомкнутым ртом. Клерк гнусаво читал постановление суда о вызове свидетелей, причем свидетелей в пользу Брауна в списке не было. Внезапно Браун сел на своих носилках и резко обратился к суду. Он не в таком состоянии, чтобы выдержать это бесконечное судоговорение. У него глубокая рана в спине, несколько сабельных ран на голове, и он плохо слышит, потому что кровь шумит у него в ушах. Пусть суд поторопится и ускорит ход дела.

Паркер не обратил никакого внимания на его слова и начал читать обвинительное заключение: измена, тайный заговор, убийство.

Признают ли подсудимые себя виновными? Нет, не признают. Один за другим поднимаются обвиняемые. Нет. Нет. Нет.

Прокурор Хэнтер предъявил суду бумаги, найденные в ковровом чемодане Брауна: карты, текст Конституции, письма. Затем начался допрос свидетелей.

Перед судом прошли плантаторы, которых Браун держал заложниками в арсенале, — полковник Льюис Вашингтон, кондуктор балтиморского поезда Бруа. Все это были свидетели обвинения, охотно докладывающие суду о том, где, когда и при каких обстоятельствах посягнул на них подсудимый. Свидетели в пользу Брауна, знавшие о его благородных побуждениях, не были вызваны, хотя капитан просил об этом. Наконец перед судом предстал сын прокурора Хенри Хэнтер, убивший беззащитного Томсона. Молодой южанин не без удали рассказал об этом «подвиге».

Браун поднялся на своем ложе. Это неслыханно! Отец молодого убийцы здесь, в зале, и занимает должность прокурора. Больше того — судьба его, Брауна, зависит от отца убийцы!

Но то был голос вопиющего в пустыне. Ни судья, ни публика, ни сам прокурор Эндрью Хэнтер не обратили ни малейшего внимания на слова обвиняемого. Суд продолжался обычным порядком. Защитники, беспомощные перед таким количеством уличающих фактов, были смущены и растерянны. Кроме того, виргинцы по рождению, они были не слишком заинтересованы в сохранении жизни своему клиенту. Они могли бы потребовать перенесения судебных заседаний в дальний округ, где страсти были менее возбуждены и где настроение толпы не влияло бы на решение суда. Но они не сделали даже и этого.

Однако в руки защитников попал важный козырь в пользу их клиента телеграмма, полученная утром из Экрона, Огайо. Они огласили ее текст:

«Вторник, октября 27 1859 года. Экрон, Огайо, Лоусону Ботс. Джон Браун, вождь восстания в Харперс-Ферри, и некоторые члены его семьи много лет жили в здешнем округе. В этой семье наследственны душевные болезни. Сестра его матери умерла сумасшедшей, а дочь ее провела два года в лечебнице для умалишенных. Эти факты могут быть подтверждены свидетельскими показаниями, если пожелает суд».

В зале поднялся насмешливый гул. Так, значит, он просто сумасшедший, этот величественный герой?! Значит, его высокие идеи — просто навязчивые идеи маньяка?! О, как злорадствовали «сыны Виргинии»! Угроза смерти не сломила старика, так теперь его проймет издевка! Он захочет спасти свою жизнь и для этого предпочтет прослыть сумасшедшим!

Но капитан недолго позволил им торжествовать. Он с бешенством откинул одеяло и, негодующий, обратился к своим судьям:

— Ваша честь, я категорически протестую против того, чтобы этим документом пользовались для моей защиты. Я публично заявляю, что телеграмма написана с целью опорочить меня перед моими сторонниками. Все время я действовал в здравом уме и твердой памяти и несу полную ответственность за мои поступки!

Среди присутствующих пронесся шепот: никто не ожидал от Брауна такой выходки. Доказанное сумасшествие — это был его единственный шанс избежать казни!

Окончательно обескураженные защитники начали упирать на благородство побуждений Брауна и на его гуманное обращение с заложниками, которых он мог бы уничтожить, если бы хотел отомстить за смерть своих сыновей.

На заседание суда явились новые адвокаты, только что прибывшие с Севера: Гризуольд из Кливленда и Чилтон из Вашингтона, посланные аболиционистами защищать капитана Брауна. Оба юриста считали, что важней всего выиграть время, оттянуть суд до следующей сессии. Тогда страсти поулягутся, возбуждение, вызванное делом, спадет и легче будет добиться для Брауна более мягкого приговора.

Капитан окончательно ослабел за время суда, и два новоприбывших адвоката настаивали на болезненном состоянии своего клиента.

— Он может лежать, стало быть, лежа присутствовать на суде, — отвечал Паркер.

1 ноября суд заслушал выступления сторон. Чилтон и Гризуольд говорили об идейных мотивах, руководивших подсудимым, напоминали о суровой школе жизни, пройденной Брауном, об его честных помыслах и потере трех сыновей. Но что значили эти лирические подробности для людей, которые сидели здесь и смотрели на Брауна глазами собак, готовых вцепиться в наконец-то затравленного зверя?!

Поднялся Эндрью Хэнтер, тучный мужчина в тугом, накрахмаленном галстуке.

Он даже не трудился полемизировать со своими противниками, он просто изложил факты. Браун захватил город Харперс-Ферри, который был ему нужен как основной пункт для сбора всех восставших. Здесь он хотел сосредоточить вооруженные силы и выступить против Союза. Его «временное правительство» вполне реальная вещь, стало быть, Джон Браун виновен в государственной измене.

Кроме того, совет может быть подан не только словами, но и действием. Если вы вкладываете в руки раба пику и арестовываете его хозяина, это есть призыв к восстанию, караемый смертью.

— Выносите свое суждение соответственно вашим законам, — сказал Хэнтер, обращаясь к присяжным. — Оправдайте подсудимого, если найдете возможным. Но, если правосудие требует от вас смертного приговора, не дрогните. Если он виновен, пусть карающая рука правосудия отправит его к творцу, который раз и навсегда решит этот вопрос.

И прокурор, отдуваясь, отер платком вспотевшее толстое лицо.

Присяжные заняли свои места. Было сумрачное утро 2 ноября. Присутствующие сосредоточенно жевали табак. К услугам желающих были плевательницы, но люди предпочитали плевать куда вздумается, поэтому пол, стены и даже скамьи были густо усеяны плевками, скорлупой каштанов, окурками.

— Виновен или невиновен подсудимый Джон Браун? — громко спрашивает судья.

— Виновен, — отвечает старшина присяжных, плантатор Бойс, — виновен в измене Союзу, в заговоре и подстрекательстве рабов к восстанию и в убийстве.

Джон Браун чуть приподнял одеяло и снова опустил голову на носилки. Казалось, не о нем говорили присяжные и не его жизнь висела сейчас на весах американской Фемиды.

Клерк гнусавым голосом спросил, что подсудимый имеет сказать суду до произнесения приговора.

Браун с трудом приподнялся, пристально поглядел на хмурого судью, на прокурора, заготовлявшего перочинным ножом новую порцию табачной жвачки. Никто не ответил на его взгляд, все угрюмо смотрели в пол, словно он был обвинителем, а они подсудимыми.

— Я скажу немного, — начал Браун. — Если нужно заплатить моей жизнью за то, чтобы скорей воцарилась справедливость, если нужно смешать мою кровь с кровью моих детей и миллионов других в этой стране рабов, права которых попираются так несправедливо и жестоко, я говорю: да будет так.

Челюсти на минуту перестали жевать. Старый человек с окровавленной повязкой на лбу сказал свое последнее слово — твердое слово мужественного, неподкупного борца за справедливость. Судья Паркер заторопился читать приговор.

Джон Браун, пятидесяти девяти лет от роду, фермер из Северной Эльбы, белый, приговаривался к повешению за шею ровно через месяц от сего дня, то есть 2 декабря 1859 года.

«Моя дорогая жена и дети и все вы, должно быть, уже успели узнать, что две недели тому назад от сегодняшнего дня мы сражались за свою жизнь в Харперс-Ферри, что во время этого боя Уатсон был смертельно ранен, Оливер убит, Вильям Томсон убит и Дофин убит. Что на следующий день я был ранен саблей в голову и штыком в спину. Уатсон умер от своей раны в среду или в четверг, на третий день после того, как я был взят. За это время меня судили и признали виновным в измене и в убийстве первой степени. Несмотря на эту ужасную беду, я чувствую себя вполне бодро…

Я не чувствую никакого сознания вины за все это дело. Ни даже какого бы то ни было унижения из-за того, что меня заключили в тюрьму. Я совершенно уверен, что вскоре ни один член моей семьи не будет краснеть за меня. Когда и в какой форме приходит смерть — имеет самое малое значение. Я чувствую себя готовым умереть за страждущее человечество и за вечную божью истину на эшафоте так же, как и во всяком другом месте, говорю это не из бахвальства. Нет, я с готовностью признал бы свою неправоту, если бы думал, что неправ. В своем заключении я имел время взглянуть на все это прямо и просто и теперь испытываю самую большую признательность за то, что меня сочли достойным пострадать за правду. Мои дорогие, любимые, не расстраивайтесь. Эти превратности скоропреходящи и в конце концов принесут нам вечное сияние славы. Надеюсь, что смогу снова написать вам. Мои раны заживают хорошо. Перепиши это, Рут, и пошли своим опечаленным братьям Джону и Джезону, чтобы успокоить их. Скажи моим бедным мальчикам, чтобы они ни на одну минуту не огорчались из-за меня. И если они доживут до того времени, когда им не придется стыдиться своего родства со старым Джоном Брауном, пусть они не удивляются. Напишите мне несколько слов, как здоровье всех вас, как вы поживаете. Ваш любящий муж и отец Джон Браун.

P. S. Вчера, ноября 2-го, я был приговорен к повешению 2 декабря след. мес. Не горюйте обо мне. Я по-прежнему совершенно бодр. Бог да благословит вас всех. Дж. Браун».

Тяжелые железные кандалы загремели на ногах узника, когда он встал, чтобы позвать тюремщика.

— Я должен просматривать все ваши письма, — заявил тот.

— Просмотрите. Я не пишу ничего такого, чего не мог бы прочесть каждый.

И белобородый узник вернулся к столу, на котором оплывала и коптила свеча. Соломенный матрац в углу, грубый табурет и цепи на ногах — все это было как бы вне его сознания. Для Джона Брауна не существовало этой убогой и уродливой действительности. Другое занимало его мысли в эти немногие остающиеся дни. Сейчас или никогда он должен быть услышан и понят, сейчас или никогда он должен сказать людям единственную правду. Его слова, слова смертника, слова обреченного, дойдут до сознания людей и привлекут тысячи сторонников к его делу.

Браун стал внезапно расчетлив и предусмотрителен. То, чего ему не хватало когда-то, в дни торговли шерстью, вдруг выплыло теперь, в камере № 18.

Он до мелочей учитывал, какую пользу принесет его смерть и какой это будет благородный материал для революционного движения, какое агитационное значение могут иметь его письма перед казнью, сколько денег для помощи неграм может он собрать, написав тому-то и тому-то из северян.

Капитан писал редакторам крупных газет, известным проповедникам, парламентским деятелям, журналистам, иностранцам… Поздно ночью тюремщик, заглядывая в «глазок», видел все ту же согнутую над столом фигуру и огромную колеблющуюся тень на стене.

В месяц, последовавший за приговором, узник чарльзтаунской тюрьмы был в центре внимания всей Америки. Капиталистическая печать Юга и Севера устраивала над приговоренным к смерти пляску каннибалов. Юг не мог простить Брауну того, что двадцать два бойца привели в панику целый округ. Теперь, когда враг был обезврежен, помещики Юга издевались над его мучениями, изощрялись в придумывании самой оскорбительной смерти.

Даже буржуазия Севера не верила теперь в мирные договоры. Среди передовой интеллигенции, рабочих и фермеров выступление Брауна рассматривалось как подвиг, о нем говорили с восхищением.

В Нью-Йорке и Бостоне состоялись многочисленные митинги, с трудом разогнанные полицией.

Брауна провозгласили новым святым, который прославит эшафот, как распятье. Хорэйс Грили, редактор газеты «Нью-Йоркская трибуна», оценивал положение более трезво:

«Восстание в Ферри ускоряет назревающий конфликт, и я думаю, что конец рабства в Союзе теперь на десять лет ближе, чем это казалось несколько недель тому назад».

Браун быстро превращался в одного из величайших народных героев Америки. Его поведение на суде, зверская расправа, которую подготовили над ним сторонники рабовладения, вызвали бурю негодования и в самой Америке и в других странах. Народные массы приветствовали в Брауне борца за благородное дело.

Камеру № 18 осаждали посетители. Тут были юристы, военные, квакеры, священники. Одни глазели на Брауна, как на диковинного и опасного зверя в клетке, другие хотели научиться от него мужеству, третьи ждали от него поучений, четвертые сами хотели поучать и обращать этого старого грешника. Люди специально приезжали из других штатов; некоторые, верные американской страсти, просили у знаменитого человека автографы и совали ему сквозь тюремную решетку свои альбомы.

Браун все сносил терпеливо. Он считал, что и это может принести пользу движению. И только однажды, когда к нему явился священник-южанин и начал его увещевать, Браун вдруг вспылил и чуть не выгнал почтенного пастыря.

«Я не могу считать священнослужителями людей, которые имеют рабов и защищают рабство, — писал он в тот же вечер Хиггинсону, — я не хочу преклонять мои колени с теми, чьи руки обагрены кровью негров».

На имя Джона Брауна приходили со всех концов страны многочисленные письма: восхваления и проклятия, издевательства и восторженные похвалы его мужеству.

В течение месяца, когда Джон Браун томился в тюрьме в ожидании казни, весь штат напоминал пороховой погреб.

Губернатор был в бешенстве. Его канцелярия была завалена письмами и телеграммами. Советы, жалобы, прямые угрозы. Одни требовали немедленной казни Брауна, другие грозили расправиться с самим губернатором, если он не добьется помилования капитана.

Страна была в неслыханном волнении. Отовсюду прибывали сообщения о готовящихся восстаниях и набегах для спасения осужденных.

Губернатор отправил срочное донесение президенту Соединенных Штатов Бьюкенену:

«Я располагаю достоверной информацией. Мне сообщают, что будет сделана попытка освободить арестованных. Несколько округов Мэриленда, Огайо и Пенсильвании упоминаются как место сбора головорезов. Мы непрерывно опасаемся пожаров и грабежей, могущих вспыхнуть на наших границах».

Два дня спустя полковник Роберт Ли, победитель Джона Брауна, прибыл в Чарльз-Таун с тремя сотнями артиллеристов из форта Монро. Тысяча солдат милиции из соседних городков расположилась лагерем возле Чарльз-Тауна.

Чарльз-Таун сделался похожим на осажденный город. В церквах и школах были расквартированы войска. На всех улицах виднелись ружья, составленные в козлы. Вооруженные патрули рыскали по всему штату. Часовые были расставлены за много миль от города. Почти каждую ночь вспыхивали таинственные пожары. При невыясненных обстоятельствах сгорели амбары трех чарльз-таунских помещиков, которые были присяжными в деле Брауна и участвовали в вынесении смертного приговора.

Весь ноябрь продолжались пожары, и на зимнем небе то и дело появлялись розовые отблески огня. Несколько выстрелов было сделано по окнам наиболее богатых жителей. Мэр Чарльз-Тауна приказал всем приезжим, под страхом ареста, покинуть город.

Маленький городок, казалось, съежился в ожидании каких-то страшных событий. Малейшего пустяка, случайного выкрика, ребячьего плача было достаточно для того, чтобы вспыхнула тревога. По тихим ночным улочкам стучали тяжелые сапоги солдат и проносилась на своих лошадях кавалерия.

Официально власти заявили, что крупные военные силы приведены в боевую готовность, чтобы помешать попыткам линчевать Брауна и его сподвижников; народ, мол, так возмущен, что жаждет расправиться с брауновцами. В действительности же войска, пушки, чрезвычайные предосторожности — весь этот пышный реквизит государственной власти был вызван паническим страхом перед пятидесятидевятилетним человеком с белой ниспадающей бородой. И страх был не напрасен, ибо за этим человеком стояла сама Справедливость.

Несмотря на то что Виргиния была наводнена войсками, аболиционисты все же не теряли надежды на спасение капитана. Бостонские друзья во главе с Хиггинсоном собрали небольшой, хорошо вооруженный отряд молодежи и намеревались напасть на тюремную стражу в тот момент, когда арестованного повезут к месту казни. Однако Браун не соглашался на это, и Хойт сообщил в Бостон, что, по его мнению, единственный человек, который может подействовать на Брауна, уговорить его, — это его жена Мэри Дэй Браун.

Хиггинсон тотчас же отправился в Северную Эльбу. Он нашел всю семью в большом и темном бревенчатом доме. Сэлмон Браун был здесь единственным мужчиной — дом населяли женщины семейства Браун. Хиггинсон отметил про себя общую для всех Браунов суровую сдержанность, почти величие. Здесь не рыдали и не причитали от горя. Энни, приехавшая недавно из Кеннеди-Фарм, качала ребенка только что овдовевшей Бэлл. Некогда беспечная и насмешливая Руфь низко склонила над шитьем золотоволосую голову: Руфь была вдовой убитого Вила Томсона.

Но вот вошла слегка сутуловатая женщина, и все в комнате словно подтянулись, словно перед лицом ее великого горя захотели забыть о своих собственных горестях. Мэри Дэй, жена капитана, только что потеряла двух сыновей и теперь готовилась потерять мужа.

Хиггинсон осторожно приступил к цели своего приезда. Миссис Браун должна поехать вместе с ним в Чарльз-Таун и уговорить капитана бежать. На нее вся надежда.

— Если отец не соглашается бежать, не нужно настаивать. Это бесцельно, — вмешалась вдруг Энни.

Хиггинсон поглядел на нее, и ему внезапно почудилось за ее чертами другое лицо, старое и мужественное.

— Джон не зовет меня к себе, значит, он не хочет, чтоб я приезжала к нему, — сказала жена капитана.

Но тут выступил Сэлмон. Он подошел к матери и погладил ее по гладко зачесанной голове.

— Ты должна поехать, ма, — сказал он твердо. — Мы должны испробовать все, чтобы спасти отца.

В эту ночь Мэри Дэй позже обычного сидела за вязаньем. Она вязала шерстяные носки мужу, чтобы взять их с собой в чарльз-таунскую тюрьму.

— Я всегда молилась, чтобы Джон был убит в бою и не попал в руки рабовладельцев, — сказала она Хиггинсону, — но теперь, когда я вспоминаю благородные слова о свободе, которые он произнес на суде, я не могу жалеть о том, что случилось… У меня было тринадцать детей, мистер Хиггинсон, большую часть я похоронила, когда они были маленькими. После смерти Оливера и Уатсона их осталось только четверо. Но если мне суждено видеть гибель моего дома и моей семьи, то пусть это принесет хоть какую-нибудь пользу бедным рабам.

Хиггинсон невольно преклонился перед этой женщиной: из какого же материала была создана она и вся ее семья?

Каким-то образом слух о готовящемся приезде жены достиг узника № 18. Мэри Дэй, прибывшей с Хиггинсоном в Бостон, передали его телеграмму:

«Ради бога, не допускайте приезда м-с Браун сюда».

Вслед за телеграммой пришло письмо, адресованное Хиггинсону:

«Дорогой друг, если моя жена приедет сейчас сюда, это только расстроит ее, прибавит мне горя и никак не может подействовать на меня хорошо. Убедите ее остаться дома, хотя бы до тех пор, пока я не дам ей знать о себе. Дома она найдет в тысячу раз больше утешения, чем где бы то ни было. Ее присутствие здесь только увеличило бы мои страдания. Я прошу ее быть спокойной и послушной и не поступать опрометчиво. Я ни в чем не нуждаюсь и чувствовал себя вполне бодрым, пока не услышал, что она собирается сюда. Я прошу ее сдерживаться и оставаться на месте до последних дней этого месяца, не поддаваясь чувству жалости. В этом деле я лучший судья, чем кто бы то ни было. Пожалуйста, перешлите это письмо при первой же возможности моей жене.

Ваш друг Джон Браун».

— Все погибло, — сказал Хиггинсон, передавая письмо Мэри Дэй.

Сутулая женщина молча прочла то, что написал ее непреклонный муж. Рот ее вздрагивал, и тяжелая, не женская морщина перерезала ее лоб.

— Видите, я лучше всех знаю Джона, — сказала она почти неслышно, — он не хочет, чтобы его что-нибудь отвлекало в последние минуты. Но он еще позовет меня, я уверена.

И Мэри Дэй поехала в Филадельфию, чтобы оказаться поблизости, когда муж позовет ее к себе.

Этот день наступил. Она получила письмо, помеченное чарльз-таунской тюрьмой, со следами пальцев тюремщика.

«Мэри, если ты готова перенести свидание со мной перед моим концом и приехать сюда, чтобы собрать останки наших дорогих сыновей и твоего мужа (виргинцы позволят тебе это), прошу тебя, приезжай».

Что-то сдавило ей горло, когда она писала прошение на имя губернатора Уайза:

«Прошу о выдаче мне смертных останков моего мужа и сыновей для приличествующего погребения их среди их родственников. Мэри Браун».

Утром 1 декабря будущая вдова капитана приближалась уже к Чарльз-Тауну. В карете сидел капитан милиции, по бокам и сзади скакали десять кавалеристов. Так приказал губернатор. Даже одинокая женщина, погруженная в свое горе, казалась ему опасной.

В конторе тюрьмы ее обыскали. Руки тюремщиков скользили по ее платью, по волосам. Она покорно поворачивалась, безучастная ко всему, кроме одного, — мысли о нем. Наконец длинный серый коридор. Тюремщик останавливается перед дверью № 18. Поворачивается ключ, и Мэри Дэй видит своего мужа.

На нем незнакомая ей куртка, и борода его стала еще длиннее. Он делает два шага ей навстречу, звенят кандалы, он неловко подхватывает их рукой.

— О Джон!

— Мэри!

Они держатся за руки, едкие слезы мешают им глядеть друг на друга.

Браун бережно усаживает жену на табурет, он говорит ей, что совсем спокоен.

— Я прожил долгую жизнь, Мэри. Все, что случилось, — к лучшему…

Голос мужа доносится до нее словно сквозь глубокую воду.

— Я привезла тебе теплые носки, — говорит она машинально.

Браун радуется этому проявлению жизни в ней. Он расспрашивает ее о доме, о детях. Оставили ли они под паром восточное поле? А изгородь исправлена? Когда пойдет в школу Нэл? Он хотел бы, чтобы все его дети получили хорошее образование.

Мэри Дэй трогает рукой его кандалы.

— Это будет завтра, Джон?

Он уклоняется от ответа.

— Скажи, Мэри, ты проклинаешь меня за ту жизнь, которую я тебе создал?

Жена качает головой. Нет, она с самого начала знала, что свобода потребует от нее многих жертв…

— Это будет завтра, Джон? — настойчиво повторяет она.

Он не успевает ответить. За дверью раздаются шаги.

— Свидание окончено. Карета ждет вас, миссис Браун.

— Подождите, — возбужденно говорит капитан, — разве жена не останется со мной всю эту последнюю ночь?!

— Нет, губернатор не разрешил, — отвечает за дверью равнодушный голос, — есть распоряжение губернатора отправить миссис в Ферри.

Внезапное бешенство овладевает Брауном.

— Распоряжение! Распоряжение на эту ночь!! — кричит он в исступлении. — Какой дьявол хочет разлучить меня с женой!.. Я не позволю этого!..

Он кричит и бьет кулаками в железную дверь. Кандалы впиваются ему в ноги, кулаки разбиты, но он ничего не чувствует, он слепо бьет и бьет по железу, одна из ран на голове вдруг открывается, и кровь заливает ему глаза.

— Джон! — Мэри Дэй кладет ему руку на плечо.

Этого достаточно. Так же внезапно, как пришло бешенство, приходит спокойствие.

Он целует жену.

— Иди, Мэри. Все хорошо. Прощай.

— О Джон… прощай.

— Зачем ты едешь в Ферри?

Мэри Браун бледнеет. Капитан зорко смотрит на нее.

— Зачем ты едешь туда?

— Там… я буду ждать… тело, — запинаясь, говорит женщина.

И Джон Браун понимает, что «тело» — это он.