А был ли автор?
А был ли автор?
Создавали не только отдельные произведения – выдумывали и несуществующих авторов:
• Английского поэта Томаса Чаттертона вполне можно назвать гениальным. Еще до появления на свет осенью 1752 года он стал сиротой – отец, церковный пономарь, умер до его рождения. Чаттертон учился в приютской школе городка Колстон и больше всего на свете увлекался старинными книгами. Обладая буйным воображением и поэтическим талантом, он очень рано начал писать стихи. Поэтому не стоит удивляться, что именно Чаттертон послал в бристольский журнал выдуманное описание открытия в XIII веке старого моста. Материал привлек внимание У. Баррета, местного любителя древностей. И юное дарование немедленно воспользовалось открывшейся перспективой.
Чаттертон тотчас предложил Баррету несколько якобы им обнаруженных литературных текстов, относящихся к XV веку. Он выдавал их за сочинения бристольского монаха Томаса Роули. Юноша весьма убедительно сфабриковал рукописи, воспользовавшись подлинным пергаментом соответствующего периода. Для создания шедевров не существовавшего никогда Томаса Роули он воспользовался староанглийским языком, старательно выписывая слова почерком, отвечавшим канонам того же века. Среди его «находок» были даже фрагменты поэмы «Битва при Гастингсе», которые якобы Роули перевел с древнего англосаксонского подлинника.
Баррет проглотил наживку и остался чрезвычайно доволен. Возможно, мистификация продержалась бы дольше, если бы вдохновленный успехом Чаттертон не отправил две «работы» Томаса Роули богачу Хорэсу Уолполу, известному меценату, любителю старины, автору известного готического романа «Замок Отранто». На первый взгляд, он поступил правильно – «трактат» Роули «Возникновение живописи в Англии» должен был прийтись по душе Уолполу, так как подтверждал предположение последнего, что станковая живопись была изобретена неизвестным английским художником. Так и случилось. Но вскоре в дело вмешались друзья Уолпола, заподозрившие, что дело нечисто.
Мистификатор был разоблачен. Всем стало известно, что не существовало никакого средневекового монаха Томаса Роули, а все его великолепное «творчество» – плод выдумки Чаттертона, который под своим именем выпустил в свет одну только «Элегию» памяти Бекфорда.
После разоблачения Четтертон пытался прожить литературным трудом, но ему это не удалось, и незадолго до того, как ему исполнилось восемнадцать лет, он покончил с собой.
По мнению таких великих поэтов, как Китс, Водсворт, Колридж, Чаттертон был «чудо-отрок», чье дарование не уступало дарованию великого шотландца Бёрнса. Многие обвиняли Уолпола, что он не поддержал гениального юношу, и разоблачение мистификации привело к трагическому концу. Позже появилось много произведений европейских авторов, посвященных судьбе удивительного юноши, которого ученые причисляют к гениальнейшим поэтам Великобритании, – в частности, драма А. де Виньи «Чаттертон».
• Гораздо менее трагичной сложилась история самой долгоживущей и в то же время самой откровенной литературной мистификации в истории русской литературы – «автора» басен «Звезда и брюхо», «Незабудки и запятки», проекта «О введении единомыслия в России», «плодовитого поэта, писателя и драматурга» Козьмы Пруткова. Это явление уникально прежде всего тем, что нескрываемая выдумка тем не менее стала классикой. Плод воображения Алексея Константиновича Толстого и его кузенов братьев Жемчужниковых – Александра, Алексея и Владимира – стал единственным в своем роде, «издавшим» собрание сочинений и имевшим вполне внятную биографию – «родился 11 апреля 1803 года, скончался 13 января 1863 г., имел деда, отца, детей (и все они, конечно, были борзописцы), провел всю свою жизнь, кроме годов детства и раннего отрочества, в государственной службе: сначала по военному ведомству, а потом по гражданскому…» И так далее во всех подробностях с большой серьезностью. Существовал даже графический портрет Козьмы Пруткова. Мистификация Толстого и его братьев, конечно, была тайной Полишинеля, никто в литературном мире не верил в действительное существования этакого литературного эпигона с его сверхъестественно большим самомнением. А некоторые приближенные к кругу Толстого даже точно знали, кто именно дал «жизнь» писателю-многостаночнику. Впрочем, мистификаторы особо и не зарывались, на устои общества сильно не покушались, а развлечь умели, и так хорошо, что до сих пор развлекают.
Самое интересное, что «породить» Козьму Пруткова братьям оказалось проще, чем «убить» его. Демаскировать вошедшего во славу «литератора» оказалось не так-то просто. Авторы мистификации попались в сети собственной выдумки, и многие посторонние люди стали покушаться на права Козьмы Пруткова, стараясь, если так можно выразиться, мистифицировать мистификацию. И всякий вздор приписывали бедняге Козьме Пруткову, чьи литературные опыты и «тупое» мировоззрение на самом деле под пером его создателей были тщательно выверены и играли как нельзя лучше на образ.
К тому времени, когда Козьма Прутков «вышел из-под контроля», Алексея Толстого – самого даровитого среди создателей феномена мистификации – уже не было в живых. А братьям Жемчужниковым пришлось немало потрудиться, доказывая свое право на Козьму. В конечном счете это им удалось, и был опубликован «Краткий некролог и два посмертных произведения Козьмы Петровича Пруткова» за подписью его безутешного «племянника» Калистрата Ивановича Шерстобитова.
• Бывает, что произведение или литературный герой вдруг выходит из-под контроля автора, начинает жить своей жизнью. Но чтобы мистификация, собственноручно разоблаченная собственным создателем, продолжала жить, вводить в заблуждение людей и в конце концов известностью превзошла своего автора – такое встретишь не часто.
Тем не менее, именно такая судьба выпала на долю «Ужасного и Богохульного» (именно так – с заглавных букв) «Некрономикона» – чудовищного трактата, посвященного самому темному колдовству. Автор этой мрачной книги, безумный араб Абдулла Аль-Хазред, сошел с ума в процессе работы над «Некрономиконом» – столь жуткие тайны пришлось ему разгадать, прежде чем он закончил свой эпохальный труд.
На самом же деле «Некрономикон» никем и никогда не был создан. Сей зловещий манускрипт выдумал и поместил в персональную «виртуальную библиотеку», чтобы время от времени ссылаться на него в своих произведениях, американский писатель, один из создателей «литературы ужасов» Говард Филипс Лавкрафт (1890–1937).
Лавкрафт всегда интересовался старинными рукописями. В его произведениях то и дело упоминаются подлинные труды средневековых схоластов, Парацельса и других древних авторов. Но наряду с реальными попадаются и фантастические книги, среди которых более всего читателям запомнился роковой «Некрономикон».
Лавкрафт не раз повторял, что «Некрономикон» – исключительно плод его воображения, а Аль-Хазред – его детский псевдоним, который будущий писатель придумал себе, когда «был без ума от “Тысячи и одной ночи”». Но старался он впустую – «Богохульная» книга оказалась сильней. Словно демон, вызванный неопытным чародеем, она вырвалась на свободу и до сегодняшнего дня морочит головы легковерным.
«Некрономикон» не только стали поминать на страницах своих произведений различные писатели, начиная с друзей Лавкрафта Роберта Говарда (создателя знаменитого Конана-варвара) и Августа Дерлета и заканчивая Стивеном Кингом. Появились поддельные «Некрономиконы», к творчеству Говарда Лавкрафта никакого или почти никакого отношения не имеющие. В семидесятых годах прошлого века вышел так называемый «Некрономикон Саймона». Обиженные за своего кумира поклонники Лавкрафта, возмущенные появлением этой подделки, назвали ее – «Саймономикон». Потом последовал целый ряд новых книг-мистификаций. Под обложку со зловещим названием («Некрономикон» переводится с греческого как «Образ Закона Мертвых», «The Image of the Law of the Dead», как писал в одном из писем Лавкрафт) помещали что попало – от шумерских молитв до сатанинских ритуалов.
И вот как-то незаметно получилось так, что слово «Некрономикон» сегодня известно подчас тем, кто никогда и не слышал о его создателе Говарде Лавкрафте, тем более не читал его книги.
• В начале 1669 года в типографии некоего Клода Барбена была выпущена маленькая книжечка, которой зачитывался весь Париж – от простолюдинов до аристократов. Ее быстро разобрали, и оборотистый Барбен поспешил выпустить дополнительный тираж.
Называлась эта книжка «Португальские письма» и включала в себя всего пять писем, написанных португальской монахиней и адресованных покинувшему ее возлюбленному, французскому офицеру. Это повесть о преданной любви, искренняя и пылкая исповедь женщины, вся жизнь которой отдана одной страсти. «Я предназначала вам свою жизнь, лишь только увидела вас, – писала она, – и я ощущаю почти радость, принося ее вам в жертву; тысячу раз ежедневно шлю вам свои вздохи, они ищут вас всюду, и они приносят мне обратно, в награду за столько тревог, лишь слишком правдивое предупреждение, подаваемое мне злою судьбою, – жестокая, она не позволяет мне обольщаться и твердит мне каждое мгновение: “Оставь, оставь, несчастная Марианна, тщетные терзания, не ищи более любовника, которого ты не увидишь никогда”».
Отсутствие имени на обложке «Португальских писем» никого не удивляло. И до этого выходили книги, авторы которых по той или иной причине предпочитали остаться неизвестными, особенно если принадлежали к светскому обществу. Все прочитавшие пылкие признания монахини горели любопытством узнать, кто же был их автором. Но кроме того, что ее звали Марианна, нигде в тексте свое полное имя автор не сообщал. Ничего не проясняло и упоминание города Бежа. Впрочем, всем понятна была ее скрытность. Бедняжка слишком много выстрадала и, главное, так откровенно изливала свои чувства на бумаге, что было естественно ее желание остаться неизвестной.
Вообще же пристальное внимание к эпистолярной литературе возникло вскоре после того, как в 1627 году во Франции были учреждены специальные почтовые бюро и связь столицы с провинцией стала регулярной. Переписка росла с невероятной быстротой. И неудивительно – письмо заменяет газеты, выполняет особую роль: каждый спешит поделиться новостью, рассказать родственнику, другу или просто знакомому о последних событиях, происшедших в столице либо, наоборот, в провинции. Письмо становится не только средством общения, но и развлечением. Нередко частную переписку читает целое общество. Появляются виртуозы в этой области литературы – к примеру, писатель Гез де Бальзак, создатель жанра эпистолографии, госпожа де Севинье, оставившая несколько тысяч писем с описанием жизни и нравов французского высшего общества той эпохи, и даже Франсуаза де Ментенон, всесильная фаворитка короля Людовика XIV, впоследствии его жена.
Однако «Португальские письма» отличались от литературных произведений того времени. Всем давно наскучили претенциозные переживания героев книг Мадлен де Скюдери, ее десятитомные романы с запутанной и растянутой любовной интригой, жеманные чувства персонажей псевдоантичного мира. Искренность «Писем» волновала гораздо больше, чем многословные описания «переживаний». Пять посланий молодой монахини стоили многих томов. Не было в Париже человека, который не сочувствовал бы Марианне, покинутой офицером.
Но кто соблазнитель? В обращении к читателю Клод Барбен заявлял, что он с великим трудом раздобыл точную копию перевода пяти писем, «которые были написаны к одному знатному человеку, служившему в Португалии». Издатель уверял, что адресат ему неизвестен, как не знает он и переводчика. Однако вскоре имя героя открылось.
В том же году в Кельне появилось издание писем с несколько иным названием: «Любовные письма португальской монахини, адресованные шевалье де Ш., французскому офицеру в Португалии». В издании уточнялось, что «имя того, кому эти письма были написаны, – господин шевалье де Шамильи». Публика моментально уверовала в эту версию. И Ноэля Бутона, графа де Сен-Леже, маркиза де Шамильи «возвели» в прототип героя повествования. В свое время это был человек известный, правда, не носивший титула шевалье, который доставался младшим сыновьям знатных фамилий. Но в остальном многое совпадало. Выяснили, например, что Шамильи в самом начале испанской кампании в 1661 году волонтером отправился в Португалию. В чине капитана участвовал в нескольких сражениях. Вскоре его назначили командиром полка, расквартированного в Бежа. По времени это могло быть до 1667 года. (Позже Шамильи отличился при защите крепости Граван-Барбен и в 1703 году стал маршалом Франции.) Значит, он был в Бежа, вполне мог встретить здесь молодую хорошенькую монахиню и увлечься ею. Для него это было всего лишь очередным приключением, разнообразившим жизнь солдата в глухом городишке. Казалось, было установлено одно из действующих лиц этой подлинной истории. Тем более что сам шевалье никак не опровергал эти слухи.
Три года спустя автор одной книжицы утверждал, будто ему известно: однажды на корабле, перевозившем французские войска, находился некий аббат. В его руках оказались нечестивые письма, осквернившие стены святой обители. В гневе он бросил их в море, несмотря на протест молодого офицера Шамильи, пытавшегося спасти дорогую для него реликвию. Похоже, часть писем удалось сохранить, а может быть, с них сняли копии и Барбен их издал. Якобы с этими письмами и познакомились парижане. В некоторых справочниках до последнего времени эта версия приводилась как достоверная.
«Португальские письма» пользовались огромным успехом у современников. Об этом свидетельствуют не только переиздания, но и появившиеся вскоре продолжения. Тот же Клод Барбен вскоре выпустил вторую часть «Писем». Несколько новых посланий, уверял он читателей, публикуются по просьбе каких-то «знатных людей», пожелавших увидеть их напечатанными. Ничего общего эти письма с предыдущими не имели. В них нет ни страсти, ни боли, все сводится к светской игре в любовь, которую разыгрывают двое во время свиданий наедине или в свете.
Тогда же появляются и «Ответы на португальские письма». Сначала их выпустил парижский печатник Жан-Батист Луазон, затем они вышли в Гренобле у Робера Филиппа. Первый в обращении к читателю объяснял, будто бы письма были получены «от настоятельницы монастыря, которая задерживала и оставляла у себя эти письма, вместо того, чтобы отдавать их монахине, коей они предназначались».
Каждое письмо действительно представляло собой «ответ» на послание Марианны. Однако создал их явно ремесленник, к тому же в угоду чувствительной публике присочинивший счастливый конец, – «дворянин, написавший их, вернулся в Португалию». Иначе говоря, Марианна встретилась с любимым.
Без сомнений, издатели напали на золотую жилу и получали, надо полагать, немалые барыши. Так, 1669 год, начавшийся с выхода в свет «Португальских писем», можно сказать, прошел под их знаком. Ни галантный роман Лафонтена «Любовь Психеи и Купидона», ни издание «Тартюфа» Мольера и постановки «Британника» Расина не могли сравниться по успеху с небольшой книжкой, выпущенной Клодом Барбеном.
Правда, еще в год публикации писем один малоизвестный литератор высказал подозрение, что это «ловкая махинация находчивого издателя». Но лукавый Клод Барбен клялся и божился, что это точный перевод имеющегося у него текста на португальском языке. Но слово издателя XVII столетия немногого стоило. Впрочем, называли даже имя переводчика: в том же кельнском издании, где упоминалась фамилия адресата писем, говорилось, что их перевел некий Кюйерак. Так что сомневаться в подлинности «Писем», считать их плодом чьей-то фантазии не было никаких оснований. Написать их могла только женщина, испытавшая сильную любовь и пережившая большое горе. Но вот девяносто лет спустя знаменитый писатель и философ Жан Жак Руссо безапелляционно заявил, что «Португальские письма» написал мужчина.
Он готов был биться об заклад, что эти письма подделаны. Руссо был убежден, что женщины не могут «ни описывать, ни испытывать страсть», не могут обладать столь высоким литературным дарованием, чтобы создать такие замечательные письма. Однако мнению Руссо противостояли восторженные отклики таких писателей, как Жан де Лабрюйер в XVII, Шодерло де Лакло в XVIII, Сент-Бёв в XIX веке.
Имя монахини оставалось загадкой вплоть до 1810 года, когда ученый эллинист и библиофил Ж.-Ф. Буассонад, выступавший обычно под псевдонимом Омега, сообщил об интересной находке. В опубликованной на страницах «Журналь де л’Ампир» заметке он заявил, что на его экземпляре первого издания «Писем» незнакомым почерком сделана примечательная надпись: «Монахиню, написавшую эти письма, звали Марианна Алькафорадо из монастыря в Бежа, расположенного между Эстрамадурой и Андалусией. Офицер, которому адресованы эти письма, был граф де Шамильи, тогда граф де Сен-Леже». Открытие Буассонада подтверждало догадки современников относительно адресата, но главное, укрепляло веру в подлинность писем и проливало свет на имя таинственной монахини.
В 1824 году книгу перевели на португальский язык и занесли в список выдающихся литературных памятников. К поискам подключились литературоведы Португалии. Они установили, что в XVII веке монахиня с таким именем действительно существовала. Она жила в монастыре Св. Зачатия города Бежа. Обнаружили даже свидетельство о ее крещении, о чем сообщил Л. Кардейро в своей книге «Сестра Марианна – португальская монахиня» (1888). Получалось, что она родилась в Бежа за двадцать девять лет до выхода в свет «Писем». Монахиней Марианна стала в 1660 году, умерла она здесь же, в монастыре, в 1723 году, будучи уже аббатиссой.
В 1663 году в Португалии оказался граф де Шамильи и встретил прекрасную затворницу. Возможно, познакомились они через ее брата Балтазара, с которым Шамильи участвовал в одной кампании в 1666 году. Все совпадало – время пребывания французского офицера в Бежа, возраст его и монахини. Правда, настораживали отдельные неточности. Например, в надписи, обнаруженной Буассонадом на книге, и в записях о крещении и смерти монахини имя ее написано по-разному. Теперь, когда стало известно имя автора писем и его биография, нельзя было не заметить искажения некоторых фактов в жизни Марианны. Так, в «Письмах» ее мать пребывала в добром здравии. На самом же деле в то время, когда они писались, ее уже не было в живых. Странным выглядело и другое. Монахиня писала, что с балкона ей виден город Мертола. Но как она могла разглядеть город, расположенный более чем в пятидесяти километрах от монастыря? Прожив всю жизнь в Бежа, она не могла этого не знать. Чем же объяснить эту «описку»? Видимо, подлинному автору «Писем» не были известны такие подробности. Все чаще приходили на память слова Ж. Ж. Руссо, предполагавшего ловкую подделку. Неопределенность сохранялась до 1926 года, пока англичанин Ф. К. Грин не обнаружил имя подлинного автора прославленных «Писем». Им оказался Гийераг – человек, который в кельнском издании выступал в скромной роли переводчика с португальского, где его фамилия была, правда, несколько искажена. Среди рукописей парижской Национальной библиотеки Грин нашел полный текст королевской привилегии, выданной 28 октября 1668 года Клоду Барбену на печатание книги Гийерага.
Но и после этого кое-кто не верил, что это литературный обман. Мнения разделились и среди литературоведов. Если Э. Сидаде и Ж. Коэльо склонны были полагать, что «Письма» – португальского происхождения, то Г. Родригеш присоединился к точке зрения Грина и опубликовал в середине 1930-х годов исследование, заглавие которого говорит само за себя: «Марианна Алькофорадо. История и критика литературного подлога». С ним был абсолютно не согласен француз К. Авлин. По его мнению, «Письма» вне всякого сомнения подлинны; они написаны женщиной, монахиней и адресованы Шамильи. Причем нет оснований сомневаться, считал он, что автором посланий была португальская монахиня, а содержащиеся в них приметы эпохи совершенно достоверны. Что касается Гийерага, то он исполнил лишь скромную роль переводчика на французский.
В начале 1950-х годов австрийский филолог Л. Шпитцер, мастер стилистического анализа, вроде бы доказал, что автор «Португальских писем» – француз. Однако мнение авторитетного ученого не убедило тех, кто считал письма подлинными. И только сравнительно недавно, благодаря розыскам и исследованию французского ученого Ф. Делоффра, загадка была окончательно разрешена: португальская монахиня в действительности оказалась гасконским дворянином, адвокатом, выпускником Наваррского коллежа. Выпущенная парижским издательством «Гарнье» в 1962 году книга Ф. Делоффра и И. Ружо «“Португальские письма”, “Валентинки” и другие произведения Гийерага» окончательно устранила все сомнения относительно авторства. Профессор Делоффр и его соавтор нашли стихотворения Гийерага, поразительно похожие на прозу «Писем», и его переписку. Они тщательно сравнили другие сочинения Гийерага с «Португальскими письмами» и обнаружили между ними сходство стиля и самого духа. Кроме того, несомненно их родство с литературными вкусами модных салонов, где часто бывал Гийераг.
• В 1729 году Монтескье опубликовал во французском переводе греческую поэму в духе Сафо, сообщив в предисловии, что эти семь песен написаны неизвестным поэтом, жившим после Сафо, и найдены им в библиотеке одного греческого епископа. Позже Монтескье признался в мистификации.
• Знаменитой и масштабной подделкой античных классиков является мистификация Пьера Луиса, выдумавшего поэтессу Билитис. Он печатал ее песни в «Меркюр де Франс», а в 1894 году выпустил их отдельным изданием. В предисловии Луис изложил обстоятельства «находки» им песен неизвестной греческой поэтессы VI века до н. э. и сообщил, что некий доктор Хейм даже разыскал ее могилу. Два немецких ученых – Эрнст и Вилламовиц-Мюллен-дорф – тотчас же посвятили новооткрытой поэтессе статьи, и имя ее было внесено в «Словарь писателей» Лолье и Жиделя. В следующем издании «Песен» Луис поместил ее портрет, для которого скульптор Лоране скопировал одну из терракот Лувра. Успех был огромен. Еще в 1908 году не всем было известно о мистификации, так как в этом году Луис получил от одного афинского профессора письмо с просьбой указать, где хранятся оригиналы песен Билитис.
• Мишель Шаль был всемирно известным математиком, достойным членом Академии наук, автором новаторских научных трудов, обладателем золотой медали лондонского Королевского общества, зарубежным членом Берлинской, Петербургской, Брюссельской, Римской, Стокгольмской, Мадридской и других академий. В течение восьми лет, с 1861 по 1869 год, этого известного ученого мужа дурачил один полуграмотный мошенник. За немалые деньги он продавал ему фальшивые письма знаменитостей. За восемь лет прохиндей по имени Врэн-Люка продал ни много ни мало – 27 345 писем. В коллекции академика хранилось 1745 писем Паскаля, 622 письма Ньютона и 3000 писем Галилея. Великолепно разбиравшийся в математике ученый, не считая, выбрасывал деньги на эти письма. За восемь лет мошенничества он выплатил жулику 140 тысяч франков.
Каким же образом мошеннику удавалось морочить голову простодушному ученому? «Легенда» выглядела следующим образом: бывший сторонник французского короля некий граф Буажурден бежал от революции в Америку. Он сел на корабль, но недалеко от берега судно попало в шторм, затонуло, а граф погиб в волнах. Спасательная экспедиция среди обломков корабля обнаружила сундук, в котором хранилась бесценная коллекция рукописей, принадлежавшая графу. После разгрома революции наследники получили драгоценный сундук, сохранили его как семейную реликвию, но следующее поколение уже не испытывало такого почтения к памяти предков; разорившись, потомки Буажурдена нуждались в деньгах и были согласны продать несколько писем. Естественно, без огласки, дабы не оскорбить самолюбие родни.
Постепенно аппетит рос, несколько писем размножились до 27 345 штук, а ученый, потеряв чувство реальности, скупал все подделки, которые ему подсовывались. Письма были написаны на бумаге, вырванной из старых книг, старинным шрифтом. Автор подделки не поленился и подержал бумагу несколько дней в соленой воде, чтобы придать хоть немного достоверности сказке о кораблекрушении.
О бесконечной наивности великого математика свидетельствует тот факт, что он даже не поинтересовался: а был ли на свете граф Буажурден, имущество которого состояло из сундука с чужими письмами? Правда ли, что он погиб в море? Кто его наследники и где живут? Можно ли лично встретиться с кем-нибудь из потомков неудачливого графа и осмотреть всю коллекцию? Если у Шаля и возникало такое желание, Врэн-Люка заморочил ему голову с помощью отвлекающего трюка: он продал ученому несколько редких писем, получил за них солидные деньги, а спустя несколько дней явился с расстроенным видом и попросил вернуть письма в обмен на полученные за них деньги; якобы один из наследников, генерал старого закала, узнав о случившемся, рассвирепел. Он запретил продажу других писем и потребовал возвращения этих. Шаль и думать забыл о сомнениях, охваченный тревогой за свои сокровища. Он сам умолял посредника, чтобы тот успокоил старого генерала, ведь у него, академика, письма находятся в надежном месте. Врэн-Люка взял на себя эту сложную задачу, «уговорил» старого ворчуна, и «раритеты» потекли из сундука в шкаф господина Шаля неоскудевающей рекой. Было, правда, в этой истории одно слабое место, которое мог бы заметить даже школьник, имей он такое желание. Предположим, Паскаль и Ньютон писали письма на французском языке, и ловкая фальшивка могла обмануть неопытный глаз. Но переписка Александра Великого с Аристотелем на французском была по меньшей мере удивительной, а уж письма Клеопатры Юлию Цезарю на том же, не существующем в ее времена, языке вообще выходили за грани разумного. А в первой сотне писем, извлеченных из сундука, были и такие «редкости». И даже еще более странные, как это выяснится в дальнейшем.
Надо сказать, что мошенник Врэн-Люка был плохим историком, но хорошим сказочником. «Эти старые письма – не оригиналы, а переводы, сделанные в XVI веке, – говорил он. – Нет никаких сомнений, что оригиналы в то время еще существовали и переводы достоверны. Собрание оригиналов хранилось в Турском аббатстве, в архиве, там и были сделаны переводы. Оригиналы, правда, с тех пор затерялись, но сам Людовик XIV считал эти переводы достоверными и включил их в свое собрание рукописей. Вместе с мадам Помпадур он расширил коллекцию, которая в числе других королевских сокровищ сохранилась до Людовика XVI. Этот несчастный король в период революционных бурь подарил коллекцию графу Буажурдену, чтобы она не попала в недостойные руки якобинцев».
Ученый с удовольствием верил во все эти сказки и до самого заката жизни мог бы наслаждаться созерцанием своей в тайне хранимой коллекции, если бы тщеславие не толкнуло его на то, чтобы выставить часть экспонатов на публику. Руководили им не собственные амбиции, а национальная гордость француза. Приобретенными за большие деньги письмами он хотел доказать, что закон всемирного тяготения открыл не англичанин Ньютон, а француз Паскаль. Заслуга принадлежит французскому гению, и в империи физики он должен быть возвращен на трон, с которого его вытеснили англичане без всяких на то оснований.
15 июля 1867 года состоялась сессия Академии наук, на которой Мишель Шаль выступил с этим потрясающим открытием и предоставил доказательства: переписку Паскаля с юным студентом Ньютоном, приложенные к письмам заметки, в которых излагался закон всемирного тяготения, и адресованные Паскалю письма матери Ньютона, в которых она выражает благодарность за проявленную в отношении ее сына доброту.
Это был настоящий взрыв! Большинство таких же легковерных академиков аплодисментами приветствовало Шаля, ученого-патриота, вернувшего французскому гению утраченную славу, похищенную чужеземцем. Более того, нашелся один известный химик, который подверг анализу чернила, использованные при написании одного из писем, и авторитетно заявил, что чернила изготовлены именно в тот период, к которому относится письмо. Правда, несколько скептиков все-таки потребовали других доказательств. «Что-то тут не чисто, – говорили они, – ибо, судя по дате написания первого письма, Ньютон в то время был двенадцатилетним школьником, так что невероятно, чтобы Паскаль доверил свое великое научное открытие такому мальчугану». Бросались в глаза и другие мелкие неточности, анахронизмы, которые ставили под сомнение подлинность писем. Включился в дискуссию и англичанин – сэр Дэвид Брюстер, знаменитый биограф Ньютона. Он прямо заявил, что вся эта переписка – фальсификация, тем более, что Ньютон начал заниматься физикой намного позже, а закон гравитации в период «переписки» Паскалю не мог даже сниться.
Но профессор Шаль не терял присутствия духа. Французским скептикам он ответил так, как всегда говорят в таких случаях: вы – плохие патриоты, вместо того чтобы помочь, только мешаете. Против английского ученого он бросил в бой свежую партию «боеприпасов»: письма от Галилея. Итальянский ученый адресовал их юному Паскалю и затрагивал в них, в частности, теорию гравитации. Следовательно, Паскаль занимался гравитацией уже тогда, когда Ньютон не родился.
Напрасно профессора убеждали в том, что Галилей в то время, когда якобы писались письма, был попросту слеп. Через несколько дней он представил подлинное письмо Галилея на итальянском языке, в котором старый итальянец с радостью сообщал, что состояние глаз у него улучшилось и он вновь может брать перо в руки. В ответ скептики нанесли решающий удар: письмо Галилея дословно переписано из вышедшей в 1764 году, то есть спустя более чем сто лет, французской книги. Она называется «История современных философов», написал ее Саверьен. «Ха-ха, – ответил упрямый академик. – Все как раз наоборот. Это Саверьен украл текст письма Галилея». И положил на стол письмо, адресованное Саверьеном мадам Помпадур. В нем автор выражал благодарность за то, что маркиза предоставила в его распоряжение из своей коллекции письма Паскаля, Ньютона и Галилея, оказав тем самым большую помощь в подготовке труда о современных философах. Очевидно, волшебный сундук Врэн-Люка мог по заказу предоставлять любые доказательства.
Так кто ж такой был этот Врэн-Люка? Сын провинциального садовника, он окончил только начальную школу, но, оказавшись в Париже, проводил все свободное время в библиотеке, прочитал множество книг и, как все самоучки, нахватался абсолютно бессистемных знаний. Он стал конторщиком у одного парижского специалиста по генеалогии, который за большие деньги составлял родословные. Там Врэн-Люка научился основам фальсификации документов. Когда случайность свела его с наивным академиком, он решил не упускать возможности запустить руку в широко открытый карман. Скорее всего, он и сам не думал, что мистификация пройдет с таким наполеоновским триумфом.
Два года длились баталии вокруг псевдораритетов. Шаль категорически отказывался рассказать, как ему достались эти письма. Он тактично хранил тайну семьи Буажурдена. Когда его совсем прижали к стене, он открыл свои шкафы перед несколькими коллекционерами автографов и представил им все свои сокровища. С помощью фантастических редкостей Шаль хотел доказать подлинность их происхождения.
Однако коллег-коллекционеров такой богатый выбор «уникальных» экспонатов привел скорее к обратным выводам. Они с изумлением смотрели на 27 писем Шекспира, 28 – Плиния, по 10 – Платона и Сенеки, 6 – Александра Великого, 5 – Алкивиада и сотни писем Рабле. Отдельными пачками лежали в ящиках написанные много столетий назад письма влюбленных: некоторые из них были адресованы Абеляром Элоизе, 18 – Лаурой Петрарке, а одно – жемчужину коллекции – сама Клеопатра написала Юлию Цезарю. Дальнейшее уже походило на фарс: старый академик с триумфом достал письмо Аттилы, затем – письмо Понтия Пилата императору Тиберию, а в заключение продемонстрировал письмо Марии Магдалины, адресованное воскресшему Лазарю!
Это уникальнейшее послание гласило: «Мой горячо любимый брат, что касается Петра, апостола Иисуса, надеюсь, что мы скоро увидим его, и я уже готовлюсь к встрече. Наша сестра Мария также рада ему. Здоровье у нее довольно хилое, и я поручаю ее твоим молитвам. Здесь, на земле галлов, мы чувствуем себя так хорошо, что в ближайшее время домой возвращаться не собираемся. Эти галлы, которых принято считать варварами, совсем не являются ими, и из того, что мы здесь наблюдаем, можно сделать вывод, что свет наук разольется отсюда по всей земле. Мы хотели бы видеть и тебя и просим Господа, чтобы он был милостив к тебе. Магдалина».
Только такой фанатичный патриот Франции, как Шаль, мог не заметить бросающейся в глаза тенденциозности. Размахивающие светящимися факелами науки предки галлов нужны были в письме, чтобы французское сердце Шаля вздрогнуло, и он не жалел денег на документ, с огромной силой доказывающий гениальность галлов.
Но для других его соотечественников, даже самых убежденных патриотов, это был уже явный перебор. Они обратились к профессору с просьбой разрешить ученым и экспертам по почеркам исследовать коллекцию. Но маниакальный патриот отказался, мотивируя: «От этой проверки ждать нечего, ибо ученый не является экспертом по почеркам, а эксперт по почеркам – не ученый». Шаль был убежден, что его клятвы вполне достаточно для доказательства подлинности.
Лавину обрушила случайность. Маэстро Врэн-Люка смошенничал и в своих отношениях с имперской библиотекой и попал в руки полиции. Там заинтересовались и другими его делами и попутно распутали нити сказки о Буажурдене. Признание жулика оказалось ударом для профессора. На состоявшейся 13 сентября 1869 года сессии Академии наук он с раскаянием признал, что был обманут наглым мошенником и слава открытия закона всемирного тяготения, как ни жаль, принадлежит англичанину.
Врэн-Люка цинично защищался, заявляя в суде, что не нанес ущерба господину Шалю, ибо восторг, доставленный подделками, стоит 140 тысяч франков. И вообще, он оказал услугу родине, направив всеобщее внимание на ее славную историю. Родина не оценила услугу и осудила Врэн-Люка на два года тюремного заключения. Неблагодарные французы долго потешались над этой историей.
Мишель Шаль пережил и этот смех, и боль разочарования, и позор судебного заседания. Он скончался 8 декабря 1880 года в возрасте 88 лет.
• В мае 1825 года в одном из парижских издательств вышла книга, сразу привлекшая к себе внимание современников. Она содержала ряд небольших драматических произведений и называлась «Театр Клары Гасуль» («Theatre de Clara Gazul»). Пьесы были переведены на французский язык с испанского. Издание предварял портрет миловидной молодой женщины и предисловие, в котором переводчик по имени Жозеф Л. Эстранж сообщал, что пьесы эти принадлежат перу доньи Клары Гасуль, испанской писательницы и актрисы, женщины с совершенно необычайной судьбой. Дочка бродячей цыганки и правнучка «нежного мавра Гасуль, столь известного старинным испанским романсам», Клара Гасуль воспитывалась в детстве строгим монахом и инквизитором, который лишал ее всех развлечений, держал в строгости, а когда застал за сочинением любовного послания, вообще заточил в монастырь. Но будучи натурой страстной и вольнолюбивой, донья Клара сбежала оттуда ночью, преодолев всяческие преграды, и в пику своему строгому воспитателю поступила на сцену, стала комедианткой. Она начала сама сочинять пьесы, которые сразу принесли ей успех и навлекли на нее ненависть католической церкви, потому что она осмелилась в них высмеивать и разоблачать католических священников и инквизиторов. Пьесы Гасуль сразу были внесены Ватиканом в список запрещенных книг, чем и объяснялся тот факт, что она дотоле не была известна читающей публике за пределами Испании. Но переводчику удалось не только разыскать запрещенные пьесы доньи Клары, но и встретиться с ней. Она оказалась столь любезна, что авторизовала переводы Л. Эстранжа и предоставила специально для французского издания одну из своих неопубликованных пьес.
Поскольку французская публика того времени находилась во власти идей романтизма, ярко выраженная романтическая направленность пьес доньи Клары сразу завоевала симпатии парижан. Критики отмечали также безупречность, изящество переводов, написанных очень хорошим французским языком. Правда, потом все спохватились, ведь никто не только не видел Клару Гасуль (предположим, бедная женщина должна скрываться от когтей инквизиции), но и переводчика. Очень скоро просвещенный Париж обнаружил в портрете доньи Клары черты господина Проспера Мериме, завсегдатая литературных салонов, человека светского, остроумного и эрудированного. Парижане оценили по достоинству очаровательную шутку Мериме, а парижская пресса перенесла свое восхищение с мифической испанки на вполне реального молодого французского автора. Знаменитый ученый Ампер даже провозгласил, что в лице автора «Theatre de Clara Gazul» во Франции появился сын Шекспира.
Так Мериме начал свой литературный путь с мистификации – поступка, который был весьма в духе романтического времени. Да и пьесы самого Мериме носили явно романтический отпечаток. Романтики в 1820-х годах энергично протестовали против слепого подражания классицизму XVII столетия: против ходульных героев и героинь, современных канонов классицизма, против строгой регламентации в выборе действующих лиц и композиции драмы; выступали за театр социально активный, более тесно связанный с современными проблемами. Строгой уравновешенности классицистических правил они противопоставляли романтическое кипение страстей, причем именно социальных. В этой обстановке пьесы Мериме оказались очень современными по духу.
Мистификация для него стала средством создать ироническую дистанцию, как бы поставить под вопрос собственный восторженный романтизм. И наверное, сама фигура Клары Гасуль должна была вызвать полукомические ассоциации с поборницей женских прав и политических свобод – с пылкой воительницей минувшей эпохи мадам де Сталь, которая прославилась во Франции не только своими сочинениями, но и своей непрекращающейся враждой с Наполеоном, – она то и дело писала против него страстные политические памфлеты, а он изгонял ее из Франции. Во всяком случае, судьба преследуемой и гонимой писательницы для Франции не была неожиданностью, а вполне отвечала духу времени. Так что мистификация – это не случайная выходка, а черта творческого характера Мериме, его взгляда на жизнь вообще.
Следующее крупное литературное произведение Мериме, появившееся в печати в 1827 году, было еще более удачной мистификацией: это его знаменитая «Гузла» («Guzla ou choix des Po?sies Illyriques recueillies dans la Dalmatie, la Bosnie, la Croatie et l’Herzegowine»). Книга эта наделала много шума в Европе и считается одним из образцов ловкой и остроумной подделки народных мотивов. Приложенная к «Гузле» биография некоего Маглановича и почти все примечания к ней издателя были составлены Проспером Мериме на основании «Путешествия по Далмации» аббата Форти. Как писал Мериме в предисловии, он с одним своим другом побывал в землях южных славян, изучал их язык и нравы, был очарован первозданной мужественностью народных песен, фольклорных преданий и перевел для французов часть этих песен. И здесь Мериме движется в русле типично романтических интересов: внимание к фольклору – это одна из главных черт романтической эпохи.
Иллирийские песни, якобы переведенные Мериме, имели бурный успех во Франции и за ее пределами. Пушкин и Мицкевич приняли стихи «Гузлы» за творения славянской народной поэзии и сочли возможным некоторые из них переложить на родной язык. Мицкевич перевел балладу «Морлак в Венеции», а Пушкин включил в свои «Песни западных славян» переработку одиннадцати поэм «Гузлы». Немецкий ученый Герхард написал, что автору удалось в прозе «Гузлы» открыть самый размер иллирийского стиха. Этот поклонник устной народной поэзии перевел иллирийские песни Мериме на немецкий язык, причем, проявив чисто немецкую дотошность и обстоятельность, перевел стихами «в размере подлинника», который, как ему казалось, явственно проглядывал сквозь блестящий прозаический перевод Мериме.
На очередную мистификацию Мериме не поддался только Гете. Он поместил в одной немецкой газете литературный анализ «Гузлы», в котором выразил сомнение в подлинности песен далматинского барда и заметил, что слово «Гузла» – это всего лишь анаграмма слова «Гасуль». Впрочем, в книге Опостена Филона напечатаны неизданные доселе письма Проспера Мериме к Штапферу, из которых видно, что проницательность Гете объясняется весьма просто – Мериме, посылая ему «Гузлу», довольно ясно намекнул, что он и есть автор этих песен. Узнав о мистификации, смущенный Пушкин попросил своего друга Соболевского, жившего в то время в Париже, выяснить у Мериме «историю изобретения странных сих песен». В итоге Мериме раскрыл свою очередную мистификацию: «В 1827 году, – писал он Соболевскому, – мы с одним из моих друзей задумали путешествие по Италии. Мы набрасывали карандашом на карте наш маршрут. Так мы прибыли в Венецию – разумеется, на карте, где нам надоели встречавшиеся англичане и немцы, и я предложил отправиться в Триест, а оттуда в Рагузу. Предложение было принято, но кошельки наши были почти пусты, и это «ни с чем не сравнимая скорбь», как говорил Рабле, остановила нас на полдороге. Тогда я предложил сначала описать наше путешествие, продать его книготорговцу, а вырученные деньги употребить на то, чтобы проверить, во многом ли мы ошиблись. На себя я взял собирание народных песен и перевод их; мне было выражено недоверие, но на другой же день я доставил моему товарищу пять или шесть таких переводов. Так постепенно составился томик, который я издал под большим секретом и мистифицировал им двух или трех лиц».
Второе издание этой широко известной тогда в Европе мистификации Мериме снабдил ироничным предисловием, где он упоминал тех литераторов, кого ему удалось провести. Пушкин, кстати, довольно изящно вышел из положения, сказав, что был обманут «в хорошей компании».
Итак, это была очередная мистификация под романтизм, выполненная с чисто французской легкостью и остроумием. Однако нельзя забывать, что за этой мистификацией скрывается вполне серьезный интерес Мериме к славянскому фольклору. Еще в начале 1820-х годов он начал изучать нравы южных славян, их легенды и поверья – может быть, уже во время издания «Театра Клары Гасуль» Мериме рассчитывал на то, что он осуществит эту свою мистификацию, и дал своей испанке имя, которое можно было переделать в «Гузла». И то, что Мериме удалось ввести в заблуждение многих знатоков фольклора, свидетельствует о том, что эту свою мистификацию он осуществил с необычайно тонким чувством стиля. Французские биографы Мериме, например Филон, поражаются искусству, с каким 23-летний парижанин сумел извлечь из жалких материалов яркие и верные краски для выражения мотивов совершенно незнакомой и чуждой ему народной поэзии. Правда, французские биографы упускают из виду небольшой момент: несколько лет своего раннего детства Мериме провел в Далмации, где его отец состоял при маршале Мармоне, и в детской памяти могло остаться общее восприятие местного колорита.
• Еще более масштабной оказалась литературная мистификация Макферсона. В цикле кельтских сказаний содержание завязано вокруг некоего Occиана (кельт. Oisin; ирланд. Ossin или Osein). Вместе со своим отцом Фином Маккуммалом он жил в Ирландии в III веке нашей эры. Как Фин Маккуммал, так и его сын Оссиан управляли «финиями», или «фениями», которые составляли в древней Ирландии постоянную армию («фианну»), пользовавшуюся огромными привилегиями. Доступ в нее был обставлен разными трудностями; желающий получить звание финия должен был обладать не только военной доблестью, но также быть поэтом и знать все «12 книг поэзии». Страна сильно страдала от такого привилегированного сословия, заявлявшего притязания даже на ограничение королевской власти. В конце III века ирландский король Карб вступил в открытую борьбу с фианной, во главе которой стоял Оссиан. Битва при Гобаре в 274 году подорвала господство фианны, но вместе с тем нанесла тяжелый удар военным силам Ирландии и изменила весь строй древней ирландской жизни. Последний из финиев, переживший битву при Гобаре, был Оссиан. Народная фантазия последующих веков наделила его и его отца сказочно-мифическим ореолом. Оба они стали любимейшими героями народных песен и сказаний: Фин Маккуммал – как представитель блестящего прошлого, Оссиан, слепой и несчастный, – как последний его обломок. Народная фантазия заставляет Оссиана прожить гораздо дольше возможной человеческой жизни и дожить до появления святого Патрика, в лице которого христианство нанесло еще более решительное поражение старому языческому миру Ирландии. По другим версиям, Оссиан вернулся из страны вечной юности (Елисейские Поля языческой Ирландии) уже после победы христианства и встретился со святым Патриком. Об их встрече существует масса легенд, сказок, песен и т. п.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.