«Помолися к Богу и, выня мечь свои…»: «волшебные» предметы
«Помолися к Богу и, выня мечь свои…»: «волшебные» предметы
Важной и характерной чертой средневековой религиозности было широкое распространение веры в магические свойства материальных предметов. Как и вера в колдовство, это явление досталось в наследство Средневековью от эпохи более ранней. Истоки его лежат в первобытном фетишизме, который получил распространение во всех религиозных системах по всему миру. Не были исключением и древние славяне. Они поклонялись камням необычной формы, рекам, озерам, колодцам, рощам и отдельным деревьям. Археологическим подтверждением фетишизма у восточных славян является знаменитая находка дуба, который в древности стоял на берегу Днепра, но где-то в середине VIII в. в результате подмыва упал в реку, погрузился в ил и был найден в ходе строительства Днепрогэса. В стволе дуба оказались вбитыми кабаньи клыки. Дуб с клыками, несомненно, – объект культа. Таким образом, дерево было священным предметом, служившим, быть может, атрибутом бога-громовержца Перуна, связь которого с дубовыми рощами прослеживается по разным источникам.
С принятием христианства древние формы почитания предметов ушли в прошлое, оставив, однако, немало следов в религиозной сфере населения средневековой Руси. Проявлялось это и в некоторых формах православного культа (где элементы фетишизма существовали изначально), и в особенностях религиозной психологии. Если современный человек понимает святость и священную силу прежде всего как абстрактное морально-религиозное состояние, то сознанию человека эпохи раннего Средневековья необходимо было облечь сакральную энергию в зримые формы, которые бы дали возможность оперировать ею в повседневной жизни, как любой другой ценностью.
Поэтому мир человека Древней Руси был наполнен «волшебными» предметами разного назначения и разной «мощности». Эти вещи служили своего рода аккумуляторами магической силы. Очевидно, что представление о магических орудиях было продолжением представлений об орудиях и оружии обыкновенном. Разница была лишь в том, что «обыкновенные» орудия давали дополнительные средства для достижения целей в мире профанном, а «волшебные» – в тех сверхъестественных сферах, которые, пронизывая жизненное пространство, незримо влияют на жизнь человека. Часто «волшебная» составляющая дополняла прагматическую. Таково, например, было «волшебное» оружие. Магия в древности, в том числе и у славян, была орудием ведения боевых действий ничуть не менее важным, чем «настоящее» оружие.
Древнерусские мечи
Наиболее известным на Руси мечом в христианскую эпоху стал меч св. Бориса. Владельцем его был князь Андрей Боголюбский. Летописное описание сцены убийства князя в 1175 г. показывает, что он держал его всегда при себе не просто как реликвию, но как настоящее оружие. Ключник Анбал позаботился, чтобы в решающий момент меча под рукой Андрея не оказалось, вытащил его, и князю нечем было обороняться. «То бо мечь бяше святаго Бориса», – специально уточняет летописец.
Магическая сила оружия «включалась» в трудные моменты битвы. В летописи под 1149 г. содержится рассказ о том, как тот же Андрей в ходе сражения под Лучском оказался «обиступлен» врагами и вынужден был уходить от погони на раненом коне. Когда казалось, что гибель неминуема, князь Андрей производит следующие действия: он «помолися к Богу и, выня мечь свои, призва на помочь собе святаго мученика Феодора». В результате все закончилось благополучно. Обращение к Богу за защитой в описанной ситуации понятно. Призвание св. Феодора далее объяснено летописцем: «…бысь бо и память святаго мученика Феодора во тъ день». Но зачем князь вынул меч? Из текста следует, что возможности фехтовать в описываемый момент Андрей был лишен – речь шла о том, чтобы как можно быстрее достичь «своих». Конструкция фразы наталкивает на мысль, что обнажение меча было не только жестом устрашения и демонстрации боевого духа, но и магическим актом, поскольку оно было поставлено летописцем между обращением к Богу и к св. Феодору. Возможно, уже тогда Андрей был владельцем меча св. Бориса. После смерти Андрея меч хранился в одной из церквей г. Владимира.
В Древней Руси сложился культ княжеских мечей. Причем совсем не обязательно первый прославленный владелец должен был быть святым. В Троицком соборе Пскова хранились и дошли до наших дней мечи псковских князей Всеволода Мстиславича и Довмонта. По мнению А.Н. Кирпичникова, «меч Всеволода», скорее всего, более поздний. Он заменил собой меч XII в., который был установлен в 1137 г. над могилой Всеволода: «поставиша над ним его меч, иже и доныне стоит, видим всеми». «Меч Довмонта» гораздо более похож на настоящее оружие XIII в. Об этом свидетельствуют элементы оформления и наличие подтверждающего иконографического материала. Возможно, что именно этим мечом священнослужители Пскова опоясывали князя перед походом на немцев, а позднее горожане символически вручали князьям при посажении на псковский престол.
Понятно, что оружие православного святого сменило в качестве «магического» мечи древних языческих вождей, почитание которых не могло сохраниться в христианскую эпоху. Да и в христианской оболочке идея «волшебного» оружия не могла не казаться несколько подозрительной православному монаху-летописцу. Меч как образ и христианский символ используется летописцем довольно часто. Стереотипны фразы о том, что князь «не туне мечь носить», «мечь прещенье и опасенье… пасти люди своя от противныхъ». Но вот о культе конкретных клинков в аутентичных древнерусских источниках домонгольской поры говорится немного. В то же время фольклорные источники дают богатый материал по волшебному оружию: «меч-кладенец» служит постоянным помощником герою в сражении со злыми силами. Вероятно, почитание мечей после крещения Руси продолжало существовать преимущественно в неофициальной культуре, проникая на страницы летописи лишь изредка (подобно другим пережиткам языческого наследия, таким как «постриги», обряд посажения на коня, о которых шла речь в 1-й главе).
Наиболее яркое описание «волшебного» меча в древнерусских письменных источниках относится к XV в. Оно содержится в «Житии Петра и Февронии Муромских». Однако не вызывает сомнения, что змееборческий сюжет, помещенный книжником в начало произведения, является записью древней муромской легенды, восходящей ко временам гораздо более ранним. Об этом свидетельствуют и общая фольклорная стилистика фрагмента о победе князя Петра над Змеем, и некоторые детали, позволяющие исследователям отнести исторический пласт этого необычного для агиографической литературы XV в. произведения к концу XII – началу XIII в. Только тесное переплетение народно-языческих и христианских мотивов в «Житии» сделало возможным проникновение интересующего нас сказания в книжную культуру.
К жене муромского князя Павла стал летать Змей «на блуд». Однако жена, которую Змей взял силой, все рассказала мужу и вызнала, что смерть Змею предначертана «от Петрова плеча, от Агрикова меча». Петра нашли довольно быстро – так звали младшего брата муромского князя, и тот «нача мыслити не сумняся мужествене, како бы убити Змиа». Но неизвестно было – что это за Агриков меч и откуда его взять. Было у Петра в обычае ходить в одиночестве по церквям. И вот зашел как-то Петр в Воздвиженскую церковь, стоявшую в женском монастыре за городом, для того чтобы помолиться в одиночестве. И тут явился ему отрок и произнес: «Княже! Хощеши ли, да покажу ти Агриков мечђ?» Князь, конечно, выразил согласие. «Иди вслед мене», – сказал отрок и показал князю щель между плитами, а в ней – меч.
Когда настал момент битвы, от удара волшебным мечом Змей потерял ложный облик, принял свой настоящий вид, «и нача трепетатися, и бысть мертвъ». Волшебное оружие было употреблено против волшебного же врага. Оно было дано князю в нужный момент для борьбы с воплощением мирового зла, стало орудием справедливости. Такое же отношение к оружию как к хранителю правды и справедливости встречаем мы и в дохристианскую эпоху.
Причем следует иметь в виду, что часто меч выступал не просто инструментом в справедливых руках, а сам был камертоном и защитником справедливости. В «Житии» ничего не говорится о боевых навыках Петра. Меч без усилий со стороны Петра оказывается у него и сам, по сути, с одного удара разит Змея. В языческой картине мира оружие воспринималось как самостоятельная личность, обладающая в какой-то мере сознанием и волей. «Пищей» меча была живая человеческая плоть (см. у Серапиона Владимирского: «святители мечу во ядь быша»). Заключая договор с греками, русы при Олеге клянутся оружием. В договоре Игоря клятва расшифровывается и дается в пространном варианте: «Да не ущитятся щиты своими, и да посечени будуть мечи своими, от стрел и от иного оружья своего». Таким образом, оружие мыслилось способным самостоятельно отслеживать честность своего владельца и наказывать его в случае нарушения данного слова. Сходный мотив видим мы и в «Повести о Вавилоне-граде» – произведении, в котором византийская основа подверглась существенной переработке на Руси. Аналогом «Агрикова меча» там выступает меч-оборотень «Аспид-змей», оружие, которое само бьет врагов, главное – удержать его в руках. Сын вавилонского царя Навуходоносора Василий нарушает отцовский запрет и берет в руки заповедное оружие. Вырвавшись из нетвердой руки, меч бьет не только врагов, но и самих вавилонян. «Аспид-змей», как и Агриков меч, хранится замурованным в стене храма.
Магические свойства оружию приписывали и скандинавы, с которыми Русь была связана многочисленными контактами, особенно частыми в военно-дружинной среде. Так, например, «Сага о Хальвдане Эйстейнссоне» повествует, как главный герой, уходя от вылечившей его старухи Аргхюрны, получает от нее в подарок меч: «Старуха сказала ему много добрых слов, а затем достала из-под изголовья завернутый в тряпку сверток. Она вынула оттуда меч, сияющий как зеркало; показалось ему, что яд капал с его лезвия. Она сказала ему, что тот, кто этот меч носит, всегда побеждает, если только правильно нанести удар». Приведенный отрывок очень важен для того, чтобы понять, как в сознании средневекового европейца (в данном случае скандинава) могли уживаться повседневный жизненный практицизм и вера в магию. Оказывается, победоносные свойства оружия срабатывают только в том случае, если «правильно нанести удар». В такой формулировке магическому реноме оружия ничего не грозит при любом исходе битвы – неудачу всегда можно списать на «неправильный удар».
Материальной основой для того, чтобы развилось представление о сверхъестественных свойствах оружия, становилось наличие у него вполне естественных, но превышающих обычные свойств. «Сияющий как зеркало» меч мог быть изготовлен из высококачественной стали, и по этой причине его владелец имел, конечно, значительное преимущество перед обладателем среднестатистического клинка. В саге мы видим начальную стадию развития веры в особенные магические качества меча.
В русских сказках герой находит магическое оружие, как правило, в глубоких подвалах или пещерах, вход в которые бывает завален валуном. В «Сказании о Еруслане Лазаревиче», произведении XVII в., в котором восточное сказание о персидском богатыре Рустеме было переработано в духе русского былинного эпоса, главный герой находит волшебный клинок под головой богатыря. Богатырь мертв, лежит среди побитой рати, на поле боя, «а тело его, что силная гора, и глава его, что силная бугра», но голова его, к удивлению Еруслана, разговаривает. Он узнает, что под ней сокрыт меч, и просит: «О государыни богатырская голова! Надеючись на твое великое жалованье и милосердие: хотела ты изъ подъ себя мечь свободить мне, и язъ передъ царемъ похвалился, и царь мне такь сказалъ: толко де Еруслонъ не добудешь того меча, и ты де у меня не можешь нигде укрыться и утьти, ни водою, ни землею… О государыни богатырская голова! Не дай напрасной смерти, дай животъ!» Голова сдвигается – Еруслан получает меч. Вряд ли можно считать слишком произвольным напрашивающееся предположение, что исторической основой данных сказочных пассажей стали случаи извлечения оружия из могильных курганов, воздвигнутых в эпоху раннего Средневековья. Возможна также трактовка часто встречающихся сюжетов об извлечении меча из камня (Пелей, Тесей, король Артур) или из дерева (Один бросает меч в дуб, откуда его может извлечь только Зигмунд), из-под воды, как выражения медиативной мифологической функции меча – связующего звена между разными мирами. В любом случае, «возвращение» меча из «загробного мира» способствовало установлению сакрального ореола, который подкреплялся еще и тем, что в захоронениях могли встречаться высококачественные клинки древних вождей, превосходящие качеством выделки обычное вооружение позднего времени.
Если считать, что сказки и былины хотя бы частично доносят до нас остатки мифологического сознания первых веков существования восточнославянских этнополитических общностей (племен, а затем городов-государств), то, значит, в качестве наделенного магическими свойствами боевого инвентаря могли восприниматься и шлемы (былинный «колпак земли греческой»), и копья («копье бурзамецкое» – наиболее часто встречающееся оружие богатыря), и конская сбруя. Следует, однако, отметить, что, несмотря на существование в системе древнерусской литературы и восточнославянского фольклора и других символов воинской доблести, войны и сражений (не менее часто упоминаются в этом контексте копья и сабли), шлейф отчетливо сохранившихся представлений о сверхъестественных свойствах тянется именно за мечом. Так, например, в уже упомянутой «Повести о Еруслане Лазаревиче» в обычный набор богатырского вооружения входят копье, сабля и лук. С обыкновенным человеком «князем Иваном, русским богатырем» Еруслан бьется при помощи копья или сабли (именно «саблей булатной» Еруслан хотел зарубить Ивана, когда нашел его спящим в шатре). Меч появляется только тогда, когда возникла необходимость убить «вольного царя Огненного щита, Пламенное копье». В образе «царя» видятся черты солярного бога, убить его обыкновенным оружием нельзя – он «в огне не горит, в воде не тонет» и боится только меча, хранящегося под богатырской головой. Причем, даже и обладая мечом, достичь цели не просто: «Не всемъ ты завладеешь, что мечъ взялъ: можешь и съ мечемъ бытии мертвъ», – говорит богатырская голова Еруслану. Мечом можно ударить только один раз, если ударить повторно, поверженный противник снова оживет.
Меч-самосек фигурирует в древнерусских заговорах против оружия. Одна из древнейших рукописей, в которой сохранились записи заговоров, – Великоустюжский сборник начала XVII в. В заговорах, вошедших в сборник, меч-самосек – принадлежность «святаго царя небеснаго». Особый магический характер меча ярко проявляется в том, что человек, произносящий заговор и заклинающий «против всяких ратных людей, и против их ратнево воинского ратнего (так в рукописи) оружия», напротив, призывает на себя смерть от меча-самосека. «У святаго царя небеснаго есть мечђ-самосек. Когда те злы люди супостаты тот мечђ достанут, тогда меня, раба Божия имярек, убеть. Тому мечю от царя небесна не отхаживати, а меня, раба Божия имярек, не убивывати». То есть меч этот мыслится как оружие, которое в принципе никогда не покидает своего хозяина (небесного царя) и не может служить злому умыслу. И значит, человек, которому уготована смерть от предварительно выкраденного волшебного меча, ничем не рискует. В контексте заговора «небесный царь» отождествляется с христианским Богом, однако сопоставление со «Сказанием о Еруслане Лазаревиче» дает основание думать, что на месте «небесного царя» в древности могло помещаться какое-либо солнечное божество из языческого пантеона. Это кажется тем более возможным, что согласно официальной православной иконографии меч является атрибутом не Бога, а архангела Михаила. Божественное оружие в системе религиозного мировоззрения являлось мерилом и защитой добра и справедливости. И всякий меч нес на себе «отсвет» этой функции.
Клинки мечей с надписями
Помимо происхождения «из потустороннего мира» или принадлежности знаменитому (и также удалившемуся в «мир иной») владельцу, «волшебности» мечу могли добавлять также надписи, которые делались на клинках при изготовлении. Надпись во многих культурах, и в том числе в восточнославянской, издревле воспринималась как магический объект. Среди мечей, найденных на территории Руси, часто встречаются надписи, представляющие собой клейма ремесленников-изготовителей (например, «Ulfberht», или «Людота коваль») и аббревиатуры благопожелательных надписей на латыни («SNEX. NEX. NEX. NS»). Скорее всего, большинство надписей было непонятно русским владельцам. И в силу этого проступающие на металле буквы могли восприниматься как волшебные «черты и резы», которыми, по сведениям болгарского автора X в. Черноризца Храбра, древние славяне «чтяху и гадаху».
Богатой вещами со сверхъестественными функциями была и повседневная мирная жизнь. Человек старался уберечь себя от различных напастей, окружая себя амулетами – защитными оберегами. В поучениях против язычества и двоеверия постоянно встречаются упреки пастве в использовании «наузов». «Наузницы» упоминаются в Уставе Ярослава, в «Слове о томъ како погани сущее языци кланялися идоломъ» и др. Безусловным недоразумением является толкование Е.В. Аничкова слова «наузи» как формы слова «науки», под которыми, по мнению известного текстолога, «наши книжники» понимали «тайное запретное знание» – астрологию, каббалистику, алхимию. Понятно, что исследователя ввело в заблуждение обычное чередованием звуков «з» и «к» в древнерусском языке. Вряд ли, однако, древнерусские «чародейницы» и «зелейницы», расправу над которыми церковная власть, не видя в них большой опасности, препоручила ведению главы семейства с его нехитрыми воспитательными приемами, занимались еще по совместительству астрологией и каббалистикой. Зато, безусловно, изготовление защитных ладанок было их непосредственной обязанностью.
Гораздо более полное и адекватное исследование амулетов-наузов дается в работе Н.М. Гальковского. Он связывает этимологию слова «науз» с «узлом», «навязыванием». «Наузы состоят из разного рода привязок, надеваемых на шею; обычно это маленький мешочек, в котором заключается какое-нибудь целебно-симпатическое средство: трава, коренья, уголь, соль, сера, засушенное крыло летучей мыши, змеиные головки, кожа ужа, жабьи кости, ладан и проч.». Показывая широкую распространенность почитания узлов в религиях народов мира, исследователь отметил также и долгую сохранность обычая магической защиты при помощи амулетов, надеваемых, навязываемых тем или иным образом на тело. Кроме того, «значение узла имеет замкнутая круговая линия. Стоит очертить вокруг себя круг, нечистая сила не будет в состоянии перейти этой магической линии». Поэтому «наузом» мог быть и пояс.
Поскольку в «Слове о томъ како погани сущее языци кланялися идоломъ» «наузи» имеют эпитет «смраднии», вполне вероятным является предположение, что в качестве наполнения в амулетах могли использоваться пахучие ингредиенты, которые могли служить природными фитонцидами. Поэтому амулеты широко использовались в народной медицине. При археологических раскопках была открыта деревянная подвеска с вложенными в нее листиками растений – очевидно, как раз такой медицинско-магический «науз».
Церковь с неослабевающим упорством боролась против наузов, их изготовительниц и пользователей. В качестве замены она предлагала нательные кресты, смысл которых совершенно чужд христианской идее и полностью объясняется стремлением вытеснить из жизни паствы языческие апотропеи. Во всяком случае, паства воспринимала именно так.
В древнерусской литературе отсутствует жанр коротких историй, содержащих нравоучительные «примеры» (exempla), популярный в Западной Европе в Средние века. Однако похожие по форме и назначению короткие анекдоты имеются в летописях. При помощи exempla деятели западной церкви придавали своим проповедям большую эффективность. Древнерусский летописец не имел столь обширной аудитории, но способы его пропагандистской работы были сходны с теми, которые практиковались западными проповедниками.
Смысл и назначение нательного креста был задан историей, рассказанной в летописи под 1071 г. в связи с событиями Белоозере, когда Яну Вышатичу пришлось усмирять языческий мятеж, вызванный голодом. Закончив описание действий Яна, летописец делает отступление, которое будто бы должно дать читателю представление о внешнем виде («о взоре») бесов. На самом деле главный идеологический смысл истории совсем в другом. Главный герой этой летописной повестушки – некий новгородец, у которого «приключилась» необходимость воспользоваться волхвованием некоего кудесника из Чудской земли. Он пришел к волхву, тот начал камлание и лежал оцепенев, но потом очнулся и заявил новгородцу, что бесы не смеют прийти, поскольку он имеет на себе нечто, чего бесы боятся. Новгородец вспомнил, что на нем крест, отошел и «поставил» или «повесил» крест «кроме (вне) храмины тоя». И бесы смогли наконец явиться им. Напоследок новгородец спросил, почему они боятся креста. Кудесник ответил, что крест есть знамение небесного Бога, «его же наши бози боятся». После дополнительных вопросов выяснилось, что боги, к которым обращается кудесник, «образом черни, крилаты, хвосты имуще» и живут в безднах. «Аще кто умреть от ваших людии, – продолжает кудесник, – то възносимъ есть на небо, аще ли от наших умираеть, то носимъ к нашимъ богамђ в бездну».
Рассказ о силе нательного креста, идущий будто бы из уст языческого жреца, должен был выглядеть особенно убедительно. Летописец дистанцируется от рассказываемых событий, подает их с беспристрастным видом и позволяет себе комментарии только в самом конце. Они открываются выражением «яко ж и есть», что в данном контексте выглядит как «а ведь точно, так и есть». Кудесник сам свидетельствует против себя, монах-книжник только дополняет его саморазоблачительный рассказ о «богах из бездны», в которых каждый, без сомнения, узнавал «нечистую силу», учеными дополнениями.
Таким образом, получалось, что обыкновенный новгородец, с обыкновенным крестом, надетым на шею, сам того не ведая, оказался сильнее языческого кудесника и всех его богов, в которых читатель, следуя усиленным намекам летописца, должен был «узнать» бесов. Крест в летописном рассказе обладает самостоятельной силой, действующей независимо от моральных качеств владельца. В образе новгородца читатель мог представить любого не очень хорошего христианина, в том числе и себя самого. Крест защищает всякого, положиться на него может даже грешник. Правда, зона действия у него не очень велика – будучи вынесен из дома, он уже не сдерживает сомнительных чудских божеств. Значит, необходимо всегда держать этот защитный символ при себе.
Так же поступали и с языческими оберегами. При рождении на голове князя Всеслава Полоцкого оказалось какое-то «язвено» (видимо, послед), которое волхвы посоветовали матери навязать «нань, да носит е до живота своего». И, по словам летописца, Всеслав носил на себе этот «науз» «до сего дне». Очевидно, послед приобрел магические свойства потому, что Всеслав был рожден «от волхования», и закрепление его на теле должно было сохранить сверхъестественные обстоятельства рождения на всю жизнь.
Со временем языческий культ оберегов и христианский обычай носить нательный крест слились в единый синтетический комплекс, в котором почитание креста как главного символа христианства и культового предмета уже невозможно отделить от народных верований, где крест выступал и как солярный знак, и как символ мирового древа. Так, например, по этнографическим материалам известен обычай носить крест в сочетании с амулетами-оберегами (звериным зубом, когтем, змеиной головой и пр.). При лечении лихорадок надевали нательный крест, добытый из старой могилы. Известен совершавшийся весной обряд «крестить кукушку», которым отмечалась определенная календарная граница, смена сезонов и пр. Можно считать, что смешение двух традиций на Руси происходит уже в домонгольское время. Неслучайно рассказ летописца о случае обращения новгородца к услугам чудского волхва очень напоминает этнографические записи о том, что человек, снявший с себя крест, становится уязвимым для нечистой силы: купальщика может утянуть под воду водяной, моющегося в бане мог задушить или «запарить» банник, на спящего нападают ведьмы, кроме того, человека без креста могут защекотать русалки.
Иногда языческая и христианская традиции в практике изготовления защитных амулетов переплетались и образовывали причудливые сочетания. Так, например, в 1998 г. при раскопках на территории Михайловского Златоверхого монастыря в Киеве был найден фрагмент каменного топора эпохи энеолита (приблизительно 4 тыс. лет до н. э.), на котором в XII в. были выгравированы христианские изображения: на одной стороне изображена фигура Богоматери Знамение в рост (рисунок очень напоминает известную икону XII в. «Ярославскую Оранту»), на другой стороне – архидиакон св. Стефан в длинном стихаре. Размер каменного фрагмента невелик: длина – 5,1 см, ширина – 3,4 см, толщина – 2,2 см. В верхней части сделаны дополнительные канальчики и круговой паз для оковки, которые необходимы для крепления металлической оправы и цепочки или шнура. Таким образом, понятно, что названный предмет носили на теле и он служил своему владельцу защитным амулетом. Находка эта – не единственная в своем роде. Найдено несколько кремневых орудий, имеющих металлические оправы для того, чтобы носить их в качестве привесок.
Обычай носить каменные топоры, изготовленные в первобытную эпоху, в качестве амулетов объясняется тем, что предметы эти считались материальным остатком удара молнии, которая воспринималась древнеславянскими язычниками как оружие бога-громовержца Перуна. Значит, традиция эта уходит во времена до распространения христианства. Новая религия, однако, не смогла полностью вытеснить славянскую языческую традицию. Решение было найдено очень характерное для древнерусской культурной среды – на древний амулет были нанесены христианские изображения. Тем самым языческая составляющая топора-амулета была «прикрыта» вполне ортодоксальной символикой. Однако можно предполагать, что имплицитно представление о магической силе «стелы Перуна» сохранялось, «приплюсовываясь» к православной составляющей. Иначе не было бы смысла наносить образы Богородицы и святого именно на осколок топора.
Подобным образом контаминация языческой и христианской техник изготовления защитных амулетов проявилась и в клыке с славянской надписью XII–XIII вв. из раскопок Б.А. Рыбакова во Вщиже. Клыки и когти животных – часто встречающийся амулет, нередкий в дохристианских погребениях. Однако надпись на клыке из Вщижа – безусловно, христианская, она гласит: «Господи, помози рабу своему Фоме». Таким образом, налицо смешение древнего охотничьего фетишизма и православной обрядности.
Огромное количество «волшебных» предметов вносила в жизнь человека Древней Руси церковь. Иконы, просфоры и вино причастия, гробницы святых и сами церковные постройки «излучали» магическую силу. Средневековый человек не прочь был пользоваться ею в своих интересах. Часто это происходило совсем не по тем сценариям, которые были заготовлены христианской обрядностью.
Так, например, для того чтобы воспользоваться силой святости храма, древнерусские верующие выцарапывали благопожелательные надписи на его стенах. Содержание надписей не оставляет сомнений, что надписи делались в надежде получить магическую защиту от святого для себя, для своих родственников и близких. Причем делали их все, начиная от простых ремесленников, заканчивая князьями и дружинниками: «Господи, помози рабе своеи Олисаве, Святополчи матери, русьскыи кънягыни», «Помози рабу своему Якуну», «Господи, помози рабу своему Георгиеви, мечнику къняжу Васильеви», «Господи, помози рабу своему Лазореви, забойнику» («забойник» – плотник). Удивительно, что и представители духовенства не чурались такого рода надписей: «Господи, помози рабу своему Ивану именем Равяте, попу Ивану и всем христианам и мне грешнику, аминь». Подобным образом делались отметки о смерти клириков – от «подьяка» до митрополита. Следовательно, выцарапывание надписей на стене храма казалось делом вполне благопристойным, во всяком случае, не откровенно кощунственным. Мы имеем дело с обычаем, «явочным порядком» вошедшим в «народное православие», не встретив сопротивления со стороны образованной элиты, для которой, конечно, не мог не быть понятен сомнительный характер такого рода «благочестия».
«Конструктивные особенности» этого обычая вполне характерны для народной религиозности, формирование которой на Руси началось с самого момента крещения. «Детали», составляющие его, имеют вполне христианскую окраску: в надписях обычно обращение к Богу или святым, пишущий называет себя «рабом Божьим», заключительным словом часто бывает «аминь». Кроме того, само место создания надписи – храм – также воспринимается как средоточие христианской святости. Однако сочетание этих двух, казалось бы, вполне ортодоксальных элементов происходит тем способом, который показывает, что реальным назначением граффити было не молитвенное обращение к Всевышнему. «Волшебными» были не слова, а сама надпись, иначе не было нужды писать прямо на стене храма, портя штукатурку и фрески. Человек надеялся создать долговременный магический источник, своеобразный стационарный амулет, который призван был защищать автора и перечисленных в записи лиц от бед и напастей. При этом ни сам писавший, ни общество не могло расценивать это как серьезное нарушение христианских норм – ведь человек обращался к Богу и делал это в храме.
Подобным образом в XI–XIII вв. функционировали практически все «волшебные» предметы. «Чистого» язычества эпоха Киевской Руси уже не знала – поэтому для выполнения магических функций брался инвентарь, имевший отношение к православному культу. Это служило «оправданием» тем совершенно не христианским манипуляциям, которые проделывал верующий, стремившийся сверхъестественным образом влиять на действительность. Обнажение овеянного сакральным ореолом меча во время трудных моментов битвы было бы актом не вполне христианским, не имеющим ничего общего ни с христианским смирением, ни с идеей Божественного промысла. Это был жест военного вождя родовой эпохи. Но сам меч принадлежал некогда святому князю Борису, и это в глазах современников было залогом того, что само действие является вполне благоверным. Иногда меч мог вообще заменяться крестом. Так, например, перед битвой с преступившим мирный договор Святополком, когда оба войска стояли уже друг против друга, князь Василько Теребовльский возвышает над собой крест, который в данном контексте начинает восприниматься уже не только как христианский символ, но как своеобразное «духовное оружие». Вообще крест в Древней Руси стал заместителем многих сакральных предметов языческой эпохи («…и сретошася на поли на Рожни, исполчившимся обоим, и Василко възвыси крест. Глаголя яко сего еси целовал, се перьвее взялъ зрак очью мою, а се ныне хощеши взятии душю мою, да буди межи нами крест сь. И поидоша к собе к боеви и сступишеся полци, и мнози человеци благовернии видеша крестъ над Василкови вои възвышься вельми…»). То же касалось и нательного креста. Отношение к нему как к защитному амулету искупалось тем, что в качестве апотропея использовался христианский символ.
Безусловно, магическое использования предметов христианского культа не было исключительно русским изобретением. Практика ношения нательных крестов как апотропеев, почитание «священного» оружия и пр. было в обиходе по всей Европе и в том числе в Византии, откуда Русь черпала науку христианской веры. Важно, что Русь оказалась весьма восприимчивой именно к таким отклонениям от строгого христианства, которые были ближе и понятней вчерашним язычникам, лучше вписывались в культурную среду, не имевшую идейного фундамента античной философии, ближневосточных мистических учений и школы абстрактного мышления.
Христианству изначально чужда идея «торговых» отношений с Богом и решающей роли ритуала. Новозаветные принципы предполагают полное доверие Божественному промыслу и почти не оставляют верующему возможности «малой кровью» обеспечить себе благополучие. Однако тысячелетняя практика показала, что буквальное следование христианским максимам не может быть исполнено в ходе обыденной жизни простых людей, оно доступно лишь некоторым монахам-подвижникам. Так или иначе бытовая повседневность основной массы населения диктует необходимость конструирования различных способов налаживания «взаимовыгодных» отношений с Богом. В ход идут ритуалы, исполнение которых освобождает сознание человека для других насущных забот, маленькие хитрости, совершая которые человек надеется получить чуть больше «магической выгоды» или как-нибудь скрыться от всевидящего Ока.
Подобно «волшебному» оружию, христианские святыни на низовом уровне воспринимались не просто как проводники Высшего промысла, но как самостоятельные сущности, наделенные собственным сознанием и волей.
В «Вопрошании Кирика» содержится такой вопрос: «Достоить ли бытии съ женою своею» в «клети», где держат иконы? Видимо, человек Древней Руси стеснялся заниматься сексом даже с законной женой «в присутствии» икон, как в присутствии постороннего человека. Совершая нечто не вполне «приличное», он чувствовал себя более комфортно в комнате, где их не было: за ним никто «не следил». Получается, что возможности икон лишь немногим превосходят возможности обычных людей. Они сакрализуют пространство вокруг себя, «видят» в переделах помещения. Поэтому, выйдя из «клети», где есть иконы, человек чувствовал себя вне зоны их действия. Это делало невозможным молитву, но и освобождало от некоторой скованности.
С точки зрения образованного книжника, такое восприятие было неверным: «А крестъ на тобе чи съимаешь, рече, буда съ своею женою?» – отвечает вопросом на вопрос некий Савва, к которому обращается Кирик. С логической точки зрения такой довод должен был уничтожить все сомнения: действительно, какая разница – нательный крест или икона. Если верующий не стесняется своего нательного креста, то, кажется, нет причин стесняться икон. Но на практике такая психологическая реакция стыдливого мужа вполне объяснима: иконы «смотрят» со стороны, к ним обращаются с молитвой, им в первую очередь кланяются при входе в дом. Поэтому они кажутся чем то сродни домашним богам, которым следует оказывать уважение и в присутствии которых человек поневоле робеет.
Следует отметить, что представления о свойствах разного рода «волшебных» предметов в общественном сознании населения Древней Руси сочетали не только традиции греческого православия и славянского язычества. Весьма силен был элемент, названный Н.И. Толстым «третьим источником», который был принят славянами совместно или почти одновременно с христианством. «Речь идет о той культуре – народной и городской, которая развивалась и в Византии, и отчасти на Западе как культура ахристианская, не христианская, но далеко не всегда антихристианская». Посредством этого «третьего источника» проникали в древнерусскую культуру «элементы поздней античности-эллинства, мотивы ближневосточных апокрифов, восточного мистицизма и западной средневековой книжности». Произведения, подобные «Повести о Вавилоне-граде» или «Шах-наме», сюжет которой стал основой для «Сказания о Еруслане Лазаревиче», вплетались в ткань мировосприятия древнерусского человека, становились частью единого текста и, несмотря на свое инокультурное происхождение, составляли неотъемлемую часть оригинального религиозно-мифологического комплекса. Поэтому в гипотетически реконструируемой картине представлений о волшебном оружии или защитных амулетах будут, несомненно, присутствовать «краски», взятые из всех трех источников. Смешение их может оказаться исключительно полным. Настолько, что сепарировать первоначальный состав чаще всего бывает практически невозможно. Говорить о нем можно только гипотетически. В полной мере это касается икон. Что в древнерусском иконопочитании относится к ортодоксальной схеме, что к пережиткам славянского язычества с его большими и малыми идолами, а что к ахристианским воззрениям византийского простонародья, установить на сегодняшний день практически невозможно. Мы можем лишь констатировать сложный характер этого явления общественного сознания и описывать его таким, каким оно предстает в источниках.
Иконы – самые активные «действующие предметы» в картине мира средневекового жителя русских земель. По степени «самостоятельности» иконы превосходят и нательные апотропеи, и волшебное оружие. Наделение икон столь развитыми «личностными» качествами заставляет думать, что они заняли нишу языческих идолов в структуре верований человека Древней Руси.
Характерной чертой язычества у древних русов было отсутствие различия между божеством и его изображением. Это очень хорошо видно в том, как в ПВЛ описывается «свержение» идола Перуна. Действия недавно крещенного Владимира носят еще совершенно языческий характер, что делает необходимым для летописца давать его действиям «маскирующий» комментарий. После «испровержения кумиров», некоторые из которых были посечены, а другие преданы огню, идол Перуна был привязан к конскому хвосту и проволочен с горы по Боричеву к Ручью. В это время специально приставленные двенадцать мужей били повергнутого бога железными палками.
Вчерашнего бога позорили, его не просто «вывозили с территории города», его предали унизительной процедуре волочения и подвергли «телесному» наказанию. «Се же не яко древу чюющю, но на поругание бесу», – вынужден сделать оговорку летописец. Это не была замена поклонения несуществующим богам на поклонение действительно сущему Богу, а победа, которую совершил новый христианский Бог над старым языческим. Культ Перуна прекратился не потому, что Перуна не было, а потому, что древний громовержец был «побежден». Расставаясь с идолом, люди плачут.
Идол – это не просто статуя, изображающая бога, это он сам. Точно так же популярные в Древней Руси богородичные иконы – это не просто изображения Богородицы, а своеобразные ее воплощения, аватары. Книжный и просвещенный ревнитель истинного благочестия видит в молитве перед иконой обращение к Богородице, основная же масса населения обращается к самой иконе. Поскольку разница трудноуловима и практически не фиксируется во внешних проявлениях, такая форма «оязыченного», т. е. «народного», православия укоренилась в русской культуре и стала одной из характерных черт традиционной религиозности.
Как было отмечено еще Л. Нидереле, угол и полка в доме на Украине и в Польше, где ставят иконы, называется «божник», а сами иконы – «боги». Этот обычай, несомненно, является реминисценцией языческого периода, когда над очагом или в углу, противоположном печи, помещались статуэтки, небольшие идолы домашних богов, аналогичных римским пенатам.
Летописный рассказ об «уходе» изгнанного Перуна, в котором сохранились отзвуки трагичного восприятия этого «расставания» киевлянами, напоминает некоторыми глубинными чертами истории появления, «прихода» чудотворных икон. Они совершаются с той же молчаливой многозначительностью и так же остро переживаются верующими.
Классическим примером того, как чудотворная икона сама выбирает место своего пребывания, является «Сказание о чудесах Владимирской иконы Богородицы». Первоначально икона хранилась в женском монастыре в Вышгороде. Указание на то, что она стремится перейти на новое место, было получено в виде намека, который был понят не сразу. Икона трижды «ступила с места». Ее переставляли в переделах храма, но перемещения не прекращались. И в этот момент ее берет с собой князь Андрей Боголюбский для того, чтобы отвезти в Ростовскую землю. Как было уже сказано выше, по пути икона совершает чудеса – оказывает помощь в путешествии отряду Андрея, спасая его членов от различных крупных и мелких неприятностей.
Мотив самостоятельного движения иконы, которым она показывает свое «желание» стать на новое место, пришел в русскую культуру из византийской. Подобные сюжеты получили широкое распространение в эпоху упрочения иконопочитания в Константинополе и на Афоне. Будучи перенесен на Русь, он закрепился не только в книжной, но и в народной культуре, став органичной чертой русской религиозности. В самой Византии наделение икон чертами самостоятельных магических «личностей», очевидно, тоже следует рассматривать как пережиток языческого (политеистического) мировосприятия, которое не было уничтожено веками господства христианства. Русь, у которой языческое прошлое было еще очень близко, была особенно чувствительной к подобного рода элементам в византийской религиозной системе. Именно они особенно быстро и глубоко усваивались в восточнославянских землях, становясь органичной частью мировоззрения не только образованных книжников, но и широких народных масс.
Особо почитаемых икон на территории русских земель было несколько. Это понятно: каждая крупная геополитическая общность должна была иметь «сильный» артефакт, к которому население ближайшей округи могло бы обращаться за помощью и защитой. Если во Владимирской земле таким сакральным защитником стала икона Владимирской Богоматери, то в Рязанской земле это была не менее знаменитая икона Николы Заразского. Ее приход на Русь воплощает собой уже несколько иную модель сюжета о чудесном перемещении образа в ту землю, где ему предстоит чудотворение.
Некоему Астафию, служителю церкви Св. Николая в Корсуни, является святой и приказывает отправляться в Рязанскую землю. Характерно, что эпитет св. Николая в тексте «Сказания» – Корсунский. То есть Астафию во сне является не столько сам св. Николай Мирликийский, сколько персонифицированный образ его корсунской иконы. Следуя указаниям, Астафий, забрав, как было приказано, жену и сына, отправляется в Рязанскую землю. Причем святой направляет его в нужном направлении, «утыкая в ребра». В Рязанской земле к появлению иконы были уже готовы, поскольку «великий чюдотворець Николае» заранее явился благоверному князю Федору Юрьевичу Рязанскому и предупредил его о своем приходе.
Таким образом, ясно, что сложное богословское обоснование иконопочитания не получило широкого распространения в общественном сознании населения Древней Руси. Стихийно и спонтанно сложилась гораздо более простая модель, под влиянием которой находилось мировосприятие не только простонародья, но и образованных книжников. Отношение к иконам постепенно приняло формы, напоминающие формы восприятия языческих идолов догосударственной эпохи. Иконы наделялись личностными чертами. Тенденция эта была настолько сильной, что подчас забывалось, что все они являются образами одной божественной сущности.
В отечественной и зарубежной науке широко обсуждался вопрос о правомерности отождествления «магического» и «языческого» в системе воззрений человека Средневековья и раннего Нового времени. Значительное внимание анализу историографии этой проблемы уделено в монографии Е.Б. Смилянской, посвященной народной религиозности в России XVIII в., «Волшебники. Богохульники. Еретики. Народная религиозность и «духовные преступления» в России в XVIII в.» (М.: Индрик, 2003). Было высказано мнение, что магические представления, существовавшие в христианскую эпоху, имеют источником не только «пережитки» местных дохристианских верований родового периода (т. е., собственно «язычества»), но и элементы, составляющие неотъемлемую часть самого христианского культа как на Востоке, так и на Западе. То есть «магическая практика» русского волхва XII–XVII вв. «питалась» как реликтами древнеславянских верований, так и «магией» православного богослужения, и сепарировать первое от второго практически невозможно.
Признавая безусловную аргументированность приведенной точки зрения, хотелось бы все-таки оговориться, что использование терминов «языческий» и «христианский» в контексте данной темы носит весьма условный характер. Под «язычеством» часто понимаются те элементы мировоззрения человека прошлого, которые идут вразрез с христианством как абстрактной идейной системой, не представленной в «чистом виде» нигде и никогда. Принимая во внимание все недочеты такого подхода, следует все-таки признать определенную познавательную ценность выделения таких «отклонений». Прием этот может помочь сориентироваться в бесконечном многообразии исторических фактов, позволяет сузить зону поиска, в которой следующим шагом будет произведено выделение местного родового и привнесенного «христианского» язычества. Так, обычай русского иконопочитания, связанный с традицией персонификации отдельных икон, следует определить именно как «языческий пережиток» в широком смысле слова. Думается, что в данном конкретном случае «язычество», изначально присущее греческому православию, идеально вписалось в психологические формы настоящего славянского язычества.
В целом почитание икон на Руси полностью укладывается в парадигму восприятия «волшебного» предмета. Проведенный анализ древнерусского материала позволяет выделить следующие черты в качестве главных характеристик указанной парадигмы.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.