"Рыцарство против якобинства"

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

"Рыцарство против якобинства"

"Никогда не было при дворе такого великолепия, такой пышности и строгости в обряде" (позднейшая и достаточно объективная оценка писателя-министра И. И. Дмитриева).

26 февраля 1797 года в Петербурге на месте снесенного Летнего дворца Павел самолично кладет первый камень Михайловского замка. Обрядность, символика здесь максимальные: возводится окруженный рвом замок старинного, средневекового образца, цвета перчатки прекрасной дамы (Анны Лопухиной-Гагариной), которой царь-рыцарь поклоняется; расходы же на замок превышают самые смелые предположения: сначала было отпущено 425 800 рублей, однако затем суммы удесятерились, и в течение трех лет ежедневный расход на строительство составлял десятки тысяч рублей.

Наконец, православный царь берет под покровительство Мальтийский рыцарский орден, как будто и не подумав, что это объединение католических рыцарей и гроссмейстер ордена формально подчинен римскому папе. Таким образом, на невских берегах появляются мальтийские кавалеры, мальтийские кресты, орден св. Иоанна Иерусалимского.

"Рыцарство", "царь-рыцарь" — об этом в ту пору говорили и писали немало. Нейтральные наблюдатели не раз толкуют о причудливом совмещении "тирана" и "рыцаря".

"Павел, — пишет шведский государственный деятель Г. М. Армфельдт, долгое время находившийся при русском дворе, — с нетерпимостью и жестокостью армейского деспота соединял известную справедливость и рыцарство в то время шаткости, переворотов и интриг".

Дело не в "возвышенных понятиях", а в идеологии. Армфельдт правильно уловил некоторое внутреннее единство внешне экстравагантных, сумасшедших поступков. Фраза о "времени шаткости, переворотов и интриг" в устах монархиста Армфельдта и многих других означает примерно следующее. У мира королей, аристократов, феодализма к исходу XVIII столетия нет мощной, ведущей идеи: проверенное тысячелетиями религиозное обоснование власти дало серьезную трещину; преобладают неуверенность, смуты, мелкие страсти, в частности тот цинизм, который вплетался в российское, и конечно не только в российское, просвещение.

С презрением описывал обстановку "бабушкиного двора" великий князь Александр.

Даже Герцен, представивший в своих сочинениях целую серию «антипавловских» мыслей и образов, в конце жизни заметит, что "тяжелую, старушечью, удушливую атмосферу последнего екатерининского времени расчистил Павел".

Между тем в последние годы XVIII века старый мир с ужасом наблюдает не только военные победы французских санкюлотов, но также и силу, влиятельность революционной идейности — куда более могучей идеологии, нежели неуверенная смесь просвещения, цинизма и религиозной терминологии.

После же 1794 года, когда французская революция идет на убыль, когда ее лозунги все более расходятся с сутью и наиболее чуткие европейские мыслители, прежде увлеченные парижскими громами, ошеломлены как якобинским террором, так и термидорианским перерождением, — в этой сложнейшей переходной исторической ситуации монархи особенно жадно ищут лучших слов, новых идей — против мятежных народов.

Одну из таких попыток мы наблюдаем в последние годы XVIII века в России: обращение к далекому средневековому прошлому, рыцарская консервативная идея наперекор "свободе, равенству, братству".

Чего желал нервный, экзальтированный, достаточно просвещенный 42-летний "российский Гамлет", вступив на престол после многолетних унижений и страхов, при таких событиях в Европе?

Идея рыцарства — в основном западного, средневекового (и оттого претензия не только на российское — на вселенское звучание "нового слова"), рыцарства с его исторической репутацией благородства, бескорыстного служения, храбрости, как будто бы присущих только этому феодальному сословию.

Рыцарство против якобинства (и против "екатерининской лжи"!), т. е. облагороженное неравенство против "злого равенства".

"Замечательное достоинство русского императора, стремление поддержать и оказать честь древним институтам", — запишет в 1797 году Витворт, британский посол в России, будущий враг Павла.

"Я находил… в поступках его что-то рыцарское, откровенное", — вспомнит о Павле его просвещенный современник.

Граф Литта и другие видные деятели Мальтийского ордена, угадав, как надо обращаться с царем, гчтобы он принял звание их гроссмейстера, "для большего эффекта… в запыленных каретах приехали ко двору" (заметим, что Литта к тому времени уже около десяти лет жил в Петербурге). Павел ходил по зале и, "увидев измученных лошадей в каретах, послал узнать, кто приехал; флигель-адъютант доложил, что рыцари ордена св. Иоанна Иерусалимского просят гостеприимства. «Пустить их!»" Литта пошел и сказал, что, "странствуя по Аравийской пустыне и увидя замок, узнали, кто тут живет…" и т. п. Царь благосклонно выслушал все просьбы рыцарей.

"Принц Гамлет" становится "императором Дон-Кихотом".

"Русский Дон-Кихот!" — восклицает Наполеон. Пройдут еще десятилетия, и к павловской теме обратится молодой Лев Толстой. "Я нашел своего исторического героя, и ежели бы Бог дал жизни, досуга и сил, я бы попробовал написать его историю".

Он не возьмет на веру обычные отзывы о "безумном царе", но не сможет и доискаться настоящих источников, ибо тема, была чересчур запретной. "Мне кажется, — записал Толстой, — что действительно характер, особенно политический, Павла I был благородный, рыцарский характер". Однако позже в одной из работ писатель замечает: "Да и тот человек, в руках которого находится власть, нынче еще сносный, завтра может сделаться зверем, или на его место может стать сумасшедший или полусумасшедший его наследник, как баварский король или Павел". Писателю удается получить нужные сведения только лет через сорок.

"Читал Павла, — записывает Толстой 12 октября 1905 года. — Какой предмет! Удивительный!"; в другом месте: "…признанный, потому что его убили, полубешеным Павел… так же, как его отец, был несравненно лучше жены и матери…"

Лев Толстой не успел осуществить свои замыслы, но мы кое-что знаем о них. Симпатизируя Павлу как личности, порою идеализируя его, Толстой тем не менее понимал его обреченность: даже самодержавный царь не может создать то, для чего нет исторической основы. Нельзя (по Толстому) "выдумывать жизнь и требовать ее осуществления".

Консервативная утопия. Неосуществимость ее была засвидетельствована кровью.

Откуда же взялась подобная идея, где ее предыстория?

Многое заимствовано из книг (как было и у героя Сервантеса). Учитель юного Павла Семен Порошин, между прочим, замечал, как в детских мечтах будущего царя его угнетенность, униженность, обида на мать явно компенсировались воображением. Немалое место там занимали рыцари, объединенные в некий "дворянский корпус".

"Читал я, — записывает однажды Порошин, — его высочеству историю об Ордене мальтийских кавалеров. Изволил он потом забавляться и, привязав к кавалерии свой флаг адмиральский, уменьшить в армии пьянство, разврат, карточную игру".

Идея рыцарской чести вызывала к жизни и ряд других. Рыцарству свойственно повышенное внимание к жесту, эмблеме, гербу, цвету, форме.

Наполеон отмечал, что русский царь "установил при своем дворе очень строгий этикет, мало сообразный с общепринятыми нравами, малейшее нарушение мельчайшей детали которого вызывало его ярость, и за одно это попадали в якобинцы".

При Павле высокий смысл приобретают такие элементы формы, строя, регламента, как шаг, размер косицы на парике и т. п.

Рыцарский орден, сближающий воина и священника, был находкой для Павла, который еще до мальтийского гроссмейстерства соединил власть светскую и духовную.

Кроме любимой формулы Павла "русский государь — глава церкви", можно вспомнить о контактах царя с иезуитами (и о его просьбе, обращенной к папе Пию VII, отменить запрещение иезуитского ордена), о знаменитом отце Грубере, иезуите, игравшем видную роль при дворе в последние месяцы царствования Павла. Переписка Павла с Пием VII была весьма теплой. В конце 1800 года папа получил личное приглашение царя поселиться в Петербурге, если французская политика сделает его пребывание в Италии невозможным. Позже Пий VII не раз отслужит заупокойную мессу по русскому царю. Все это нелегко понять вне "рыцарской идеи": союз царя-мальтийца со вселенской церковью — важная цель для монарха, собирающегося вернуть всему миру утраченную "главную идею". Речь не шла об измене православию или переходе в католицизм: для Павла различие церквей было делом второстепенным, малосущественным на фоне общей теократической идеи.

Любопытно, что другой "вселенский деятель" — Наполеон в это время был накануне своего конкордата с папой Пием VII, т. е. акции, близкой к планам Павла. Слухи, разговоры о планах российского императора соединить церкви (и даже принять со временем папскую тиару!) в этом контексте кажутся не лишенными почвы.

Царь-папа, мальтийский гроссмейстер — это и чисто российское поглощение церкви властью ("Вот вам патриарх!" — восклицает в пушкинской интерпретации царь Петр Великий, ударив себя в грудь, когда слышит просьбу духовенства о назначении главы церкви); это и российская аналогия "наполеоновскому направлению": недаром Павел и первый консул столь легко поймут друг друга…

Рыцарская идея Павла порождает определенный тон, стиль, театральность, юмор.

Распекая адмирала Чичагова (сидевшего перед тем в крепости будто бы за якобинство), Павел произносит: "Если вы якобинец, то представьте себе, что у меня красная шапка, что я главный начальник всех якобинцев, и слушайте меня" (шутки насчет собеседника-якобинца, видимо, употреблялись часто).

Насмешливое предложение русского царя всем монархам выйти на дуэль (с первыми министрами в роли секундантов) было опубликовано как бы от "третьего лица" в "Гамбургской газете".

Итак, консервативно-рыцарская утопия Павла возводилась на двух устоях (а фактически на минах, которые сам Павел подкладывал): всевластие и честь; первое предполагало монополию одного Павла на высшие понятия о чести, что никак не согласовывалось с попыткой рыцарски облагородить целое сословие.

Основа рыцарства — свободная личность, сохраняющая принципы чести и в отношениях с высшими, с монархом, тогда как царь-рыцарь постоянно подавляет личную свободу.

Честь вводится приказом, деспотическим произволом, бесчестным по сути своей. В XII–XIV, даже более поздних веках многое в этом роде показалось бы естественным. Однако в 1800 году мир жил в иной системе ценностей, и царя провожает в могилу смешной и печальный анекдот: Павел просит убийц повременить, ибо хочет выработать церемониал собственных похорон.

Притесняя дворян, привыкших в течение долгого царствования Екатерины II к личным свободам, Павел в то же время любил подчеркивать свою народность; разумеется, не зная и опасаясь российской «черни», он, однако, противопоставлял ее французской: та — казнит своих королей, эта — может поддержать своего императора против непокорной знати.

Кое-какие уступки были даны крестьянам, купцам, солдатам; народ по-прежнему жил в тяжелейших условиях, но все же предпочитал Павла умершей его матери: во-первых, царь-мужчина казался более законным правителем, нежели самостоятельно правящая женщина; во-вторых, солдатам и крестьянам доставляло немалое удовольствие наблюдать, как Павел смещает и унижает генералов, офицеров, знатных особ.

Причудливое, зловещее сочетание павловской тирании и «народности» было замечено современниками. Без труда можно выбрать из сочинений разных авторов примерно однородные высказывания и образы.

Гасконец Санглен (при Александре I одно время — многознающий и циничный деятель тайной полиции): "Павел хотел сильнее укрепить самодержавие, но поступками своими подкапывал под оное. Отправляя, в первом гневе, в одной и той же кибитке генерала, купца, унтер-офицера и фельдъегеря, научил нас и народ слишком рано, что различие сословий ничтожно, это был чистый подкоп, ибо без этого различия самодержавие удержаться не может. Если бы он наследовал престол (в XVI веке) после Ивана Васильевича Грозного, мы благословляли бы его на царствование…"

Шведский дипломат Стедингк: "Действительно, самая знатная особа и мужик равны перед волей императора, но это карбонарское равенство — не в противоречии ли оно с природой вещей?"

"Вдруг, — вспоминал чиновник, талантливый мемуарист Ф. Ф. Вигель, — мы переброшены в самую глубину Азии и должны трепетать перед восточным владыкой, одетым, однако ж, в мундир прусского покроя и с претензиями на новейшую французскую любезность и рыцарский дух средних веков; Версаль, Иерусалим, Берлин были его девизом, и таким образом всю строгость военной дисциплину и феодального самоуправления умел он соединить в себе с необузданною властию ханскою и прихотливым деспотизмом французского дореволюционного правительства".

Еще и еще возникают образы "уравнителей и санкюлотов" на троне — парадоксальное российское эхо французских событий.

В 1796 году Екатерина II спрашивала генерала Салтыкова о его воспитаннике и своем внуке Константине Павловиче: "Я не понимаю, откудова в нем вселился такой подлый санкюлотизм" (имелось в виду неуважение принца к аристократам, разумеется не с революционной, а с императорской "стороны"). Царица подозревала дурное влияние Павла.

Пушкин в 1834 году скажет брату царя великому князю Михаилу Павловичу:

"— Вы истинный член вашей фамилии: все Романовы революционеры-уравнители.

— Спасибо, так ты меня жалуешь в якобинцы! Благодарю, вот репутация, которой мне недоставало".

Наконец, Герцен назовет самодержавие XVIII–XIX века"деспотическим и революционным одновременно"; Павел у него действует, "завидуя, возможно, Робеспьеру", в духе "Комитета общественного спасения". Подразумевается огромная, подчас революционная роль той ломки, крутых преобразований, которые начинаются с Петра, производятся в России «сверху»; подразумевается, что мужик и барин в известном смысле равны перед всемогущим деспотизмом.

Якобинство и деспотизм; "равенство злое" и "благородное неравенство". Причудливые, противоречивые обстоятельства последних лет XVIII века приводили к удивительнейшим сочетаниям и парадоксам, когда "все смешивалось".