5. Обманчивый мир

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Волшебная страна времен перемирия, где каждый… мог живописать собственное будущее в фантастическом, пессимистическом или героическом ключе, закрыла свои двери.

Курт Херрман

Фламинго, 1917

В апреле 1919 года Милан Штефаник возвращается обратно в Париж. Как долго и с каким страстным нетерпением Луиза Вайс ждала этого момента! С лицом «бледным как смерть» входит ее возлюбленный в редакцию, опускается на стул и выкладывает все события последних месяцев. Ему удалось живым выбраться из Сибири и спасти большую часть своих людей. При морозе минус тридцать пять градусов он был награжден за это крестом французского Почетного легиона. Во время этой церемонии у французского генерала Мориса Жанена отмерзли уши. После этого началось путешествие назад через Тихий океан. О перемирии Милан Штефаник узнал в японском городе Кобе. А в Токио его догнала новость, что он избран министром обороны первого правительства Чехословацкой республики. Тем горячее стало его желание поскорее вернуться обратно в Европу. В своей новой должности Милану Штефанику не терпелось сыграть достойную роль в международных мирных переговорах, которые тем временем начинались в Версальском дворце под Парижем. В процессе переговоров речь шла также о международном признании чешской независимости. Но когда Штефаник наконец добрался до Парижа, переговоры уже шли полным ходом и другие политики, прежде всего новый премьерминистр Чехословакии Карел Крамарж и министр иностранных дел Эдвард Бенеш, давно заняли место за столом сильных мира сего. Даже попытки Штефаника уговорить французского генерала Фоша организовать операцию по спасению чешских товарищей, оставшихся до сих пор в Сибири, не увенчались успехом. После стольких невзгод и опасностей последних лет генерал Штефаник совершенно не так представлял себе возвращение в Европу! Здесь, в

Париже, он вообще ни на что повлиять не мог. Едва прибыв, он уже спешит в Прагу, чтобы хоть там удостоиться приема, положенного герою войны. Лучше всего было бы, мечтает Штефаник, опуститься на родину прямо с неба, долететь до Праги на самолете.

Все эти новости и рассуждения горячо, вплоть до мельчайших подробностей, интересуют Луизу Вайс. Она ни на йоту не растратила пыла своего давнего увлечения чехословацкой идеей и человеком, который явился для нее олицетворением этой идеи. Неужели настал наконец тот миг, когда она сможет плечом к плечу с ним сражаться во имя того, чтобы чешская независимость победила? Когда Луиза Вайс как-то приходит к Милану домой в его квартиру на Рю-Леклерк и осторожно переводит разговор с политических перспектив на личные, лицо Милана мгновенно омрачается и он пристально смотрит ей в глаза. Луиза Вайс чувствует, что он готов сделать ей признание. Немного поколебавшись, он открывает ей оглушительную правду: еще в апреле 1918 года, во время Конгресса угнетенных наций Австро-Венгрии, он познакомился с молодой женщиной, итальянской маркизой Джулианой Бенцони, и влюбился в нее. Чуть позже он встретился с ней еще раз. Вскоре после этого он обручился с нею.

Луиза не верит своим ушам. «А я?» — спрашивает она его, человека, которого считала мужчиной своей жизни. «Ты? — отвечает он, впервые доверительно обращаясь к ней по-свойски, а не на „вы“. — Я хочу, чтобы ты сказала мне, что я свободен. Я многим обязан тебе. Слишком многим! Кроме того, я никогда не смогу повелевать тобой полностью». Луиза оглохла от боли, а Милан тем временем продолжает бросать свои холодные аргументы, которые бьют по ней, будто удары кулаком: «Кроме того, ты не невинна, как вот эта жемчужина, которую я хочу подарить своей нареченной невесте». Он открывает шкатулку и показывает ей восточное украшение с жемчужиной розоватолилового цвета. Милан видит слезы Луизы, но не находит слов, которые могли бы ее утешить. «У тебя потрясающий опыт в политических делах, — продолжает он. — Ты мыслишь, как опытный государственный деятель… Ты полна идей. Но я хочу представить своему народу деву, женщину с девственным телом, но прежде всего — с девственной душой. Душой! Вот что ты должна понять». Воцаряется тишина. Луиза чувствует, что, несмотря на все ее таланты, у нее нет ничего, что на чаше весов перевесило бы в ее пользу. Она даже и не пытается ничего возразить; ей ясно, что красивая юная аристократка давно победила и что она в гораздо большей степени, чем Луиза, может помочь созданию легенды вокруг Штефаника, которая для журналистки столь же важна, как и для него самого. Но Милан еще не завершил череду своих жестокостей: «Я буду говорить с ней о тебе как о моей лучшей подруге. Я посоветовал ей, чтобы она, если у нее возникнут сложности, прежде всего обращалась к тебе. И ты ей поможешь. Обещаешь?» Луиза начинает плакать. «Ты необходима мне», — бормочет Штефаник. Внезапно Луиза ощущает, как в душе волной поднимается гнев: «Вы никогда не женитесь на Джулиане, — говорит она неожиданно. — Ни на ней, ни на мне, ни на ком. Вы принадлежите только себе самому». «Возможно, ма шери», — тихим голосом отвечает Милан и прощается. Некоторое время спустя он уезжает в Италию.

Весна 1919 года — это время не только расцветающей мечты, но и эра мечты гибнущей. В особенности это касается бесчисленных иллюзий, возникших за время переговоров воевавших сторон в Париже и Версале: великодержавных фантазий стран-победительниц, мечты о национальной свободе и независимости, веры в возникновение справедливого миропорядка, затаенной надежды потерпевших поражение стран, что последствия войны будут для них не такими катастрофическими, как все боялись. Обильный запас прожектов на будущее исчерпывается по мере приближения конца мирных переговоров в летние месяцы 1919 года, переговоров, определивших вехи послевоенного развития. Рано или поздно людям приходится заглянуть в лицо действительности. Обманутые надежды и многократное разочарование зачастую оборачиваются яростью. Так мирные договоры, призванные уладить всеобщий конфликт, становятся отправной точкой для новых афер.

Берлинский художник Курт Херрман изобразил в 1917 году белорозового фламинго с ослепительными перьями. Но роскошная птица уже не вышагивает гордо на своих длинных, изящных ногах, а лежит мертвая, с запрокинутой назад головой и выгнутой шеей у пустой кормушки. Возле ее клюва образовалась темно-красная лужица крови. Созданная на третьем году войны картина кажется символом конца надежд на славную победу и — в более широком смысле — символом конца «прекрасной эпохи», конца старого мира, старой элиты и ее блистательного времени. Однако кончина прекрасной птицы — если выйти за рамки узкого исторического контекста — это символ краха чего-то роскошного, грациозного, чего-то такого, что слишком изысканно, чтобы выстоять в атмосфере грубой действительности. То была судьба многих призрачных мечтаний весной и летом 1919 года.

Мировая война потребовала столь значительных жертв — и столь же многочисленны были обещания. Настолько же велики были ожидания, когда 18 января 1919 года в Зале с часами Министерства иностранных дел Франции на набережной Сены начались переговоры. На первом этапе, когда согласовывали свои действия только западные противники Германии и их союзники, так или иначе участвовали представители тридцати двух стран. Великобритания, Франция, Италия и США, составлявшие «Совет четырех», задавали тон. Чтобы подчеркнуть новую роль Америки в мире, ее президент Вудро Вильсон уже в декабре 1918 года приехал в Париж. Американская делегация составом более тысячи человек последовала за ним во французскую столицу. Своими «четырнадцатью пунктами», заявленными в январе 1918 года, которые, как и прежде, оставались «символом веры» американского президента, Вильсон уже за год до переговоров установил новые стандарты международной политики: право народов на самоопределение должно стать краеугольным камнем мировой политики и действовать даже для колониальных империй, а все нации мира должны объединиться в союз народов, который в будущем должен разрешать международные конфликты мирным путем. Только при том условии, что все названные уроки будут извлечены, Первая мировая война действительно могла бы стать войной, «заканчивающей все войны». С такими соображениями, которые мощная кампания в прессе распространяла по всему миру, Вильсон становился эпицентром всех надежд и чуть ли не мессианской фигурой. Луиза Вайс наблюдала американского президента и его супругу 14 декабря 1918 года во время личной встречи с ним. Американский мессия оставил неоднозначное впечатление. Он действовал как «протестантский папа» или даже как «Савонарола без прошлого», пишет журналистка в своих мемуарах. «Он резал вглубь до человеческой магмы, исходя из норм, которые существовали только в его философии, тогда как бедные европейцы, включая англичан, погруженные в свои интересы, со своими традициями, связанные по рукам и ногам своими протеже и своими вассалами, только готовились выступать с более или менее жизнеспособными предложениями». Французский взгляд на политику Вильсона, причем это не только взгляд Луизы Вайс, и в ходе дальнейших переговоров остается трезвым. Для измотанной войной Франции вопросы возмещения ущерба остаются более важными, чем высокие идеалы. Тот факт, что «четырнадцать пунктов» Вильсона в первую очередь пробуждают надежды людей на периферии колониальных империй, для Франции как матери «республиканской империи» был предметом озабоченности и раздражения.

Нгуен Ай Куок во время мирных переговоров по-прежнему находится в Париже, пытаясь заработать на жизнь фотографией. В журнале «Вив уврьер» он размещает объявление: «Если вы хотите, чтобы память о ваших родителях была живой, закажите ретушь ваших фотографий у Нгуена Ай Куока. Красивый портрет и красивая рамка к нему за 45 франков». Но спрос невелик. Нгуен попрежнему перебивается с хлеба на воду.

Ежедневно приходящие сообщения о ходе мирных переговоров приводят Нгуена, как и прочих мигрантов из колоний Франции и Великобритании, в лихорадочное состояние. Вьетнамец — как и многие другие противники колониальной системы — с особым вниманием вчитывается в программные заявления Вильсона. В Версале и Париже решаются судьбы мира. Если сейчас, как заявил Вильсон, пробил час самоопределения, тогда его родина, французская колония Индокитай, не может быть исключена из этого процесса. Нгуен видит в этой парижской весне шанс, который ни в коем случае нельзя упустить.

Вместе с другими активистами он пишет петицию от имени «группы вьетнамских патриотов». В продолжение «четырнадцати пунктов» Вильсона здесь выдвинуто восемь требований. О «самоопределении» и тем более о независимости в петиции речь не идет. Требования касаются исключительно того, чтобы предоставить вьетнамцам больше прав: честную юстицию, свободу печати, образования и собраний, более широкое демократическое представительство Вьетнама во французском Национальном собрании. Необходимо также освободить всех политических заключенных. Все это требования, которые для родины прав человека — Франции, — казалось, были само собой разумеющимися. Однако Франция со времен Великой революции так и не удосужилась наделить подвластные ей народы по всему миру теми правами и свободами, на которых зиждется ее гордость и ее национальная идентичность. Но ныне мир испытывает потрясение, которое может привести к падению колониальных империй, некое мировое содрогание, которое вызывает возникновение новых независимых государств и беспорядки в странах, находящихся далеко одна от другой: в Египте, Японии, Индии, Корее, Мексике. В такую эпоху французская колониальная империя тоже может пострадать от потрясений или вообще низвергнуться в пропасть.

Нгуен подписывает требования относительно своей родной страны — Вьетнама, но и хотел бы лично проследить за тем, чтобы документ достиг адресата. Поэтому его можно увидеть в вестибюлях Версаля, где он сам вручает каждой делегации эти требования. Он даже пытается встретиться с Вудро Вильсоном и берет напрокат приличный костюм. Но дальше президентской приемной его не пускают. Ответные письма различных делегаций убеждают Нгуена в том, что требования смягчить колониальный режим в Индокитае были с полной ответственностью восприняты переговорщиками. Помимо этого, 18 июня 1919 года Нгуену удается опубликовать вьетнамские требования в газете «Юманите» и тем самым сделать их достоянием широкой публики, читающей по-французски.

В этот самый момент французская полиция начинает обращать внимание на нелегально проживающих мигрантов. Силы безопасности не только выдворяют Нгуена из Версальского дворца; с этого времени он под колпаком у тайной полиции. Во вьетнамские круги сопротивления в Париже внедряют шпиона, у дверей жилища Нгуена выставляют наблюдательный пост. Впрочем, предупредительные меры полиции находятся в определенном противоречии с явным отсутствием успехов у вьетнамской ячейки: судьба Индокитая не играет на переговорах в Версале никакой роли. Франция, держава-победительница в Первой мировой войне, не дает отвлечь себя ни от прекрасных — и не совсем бескорыстных при этом — идей Вудро Вильсона, ни от своего главного интереса: наказать заклятого врага Германию за войну, а также укрепить и расширить свое мировое господство. Для самого Вудро Вильсона колониальный вопрос ни в коей мере не является главным. Он даже боится, что действия борцов за независимость могут подорвать усилия по созданию нового мирового порядка. В первом проекте устава союза народов, который Вильсон предлагает на конференции 14 февраля 1919 года, слово «самоопределение» уже отсутствует.

«Кажется, в настоящее время все здесь», — пишет Томас Эдвард Лоуренс своей матери в январе 1919 года. Под «здесь» в данном случае подразумевается Париж, куда приезжают делегации для мирных переговоров. Даже принц Фейсал, сын Гусейна I, короля Хиджаза и боевой товарищ Лоуренса, прибыл во французскую столицу. Лоуренс отправляется с ним вместе на Сену покататься на гребной лодке и погрести самому — все это, чтобы избежать толпы корреспондентов, которые не щадя сил направляют свои камеры на принцахашимита в белых развевающихся одеждах. В 6 часов утра оба они уже на ногах, мужчины, которые так много опасностей перенесли вместе на полях сражений Ближнего Востока. От отеля «Континенталь» на улице Риволи они распоряжаются доставить их в Булонский лес на окраине Парижа, где и начинается их с принцем гребной поединок.

То, что Фейсал, представитель арабских народов, получил право участвовать в переговорах, — это был успех, который Лоуренс вырвал у англичан. Он радел за интересы арабов и в частных внутренних беседах, и публично. Издателю «Таймс» он 17 ноября 1918 года пишет: «Арабы вступили в войну, не заключив предварительно с нами договор, и они всегда умели противостоять соблазнам со стороны других держав. У них никогда не было ни пресс-агентов, ни публичной агитации за свое дело, но боролись они так ожесточенно, как только могли (за это я могу поручиться), и в трех кампаниях подряд преодолевали все невзгоды и смирялись с потерями, что позволило вынудить к сдаче противника более опытного, чем они сами».

Выбирая такие слова, Лоуренс мог рассчитывать на определенную открытость со стороны британцев, но у французов одно только присутствие Фейсала вызывает большое недоверие. Арабский принц вынужден давать разъяснения французскому предпринимателю средней руки: «Я пришел не обманывать, а показать миру, что арабы освободились от турок не для того, чтобы попасть в новое рабство или поделить свои территории. Ставлю вас в известность, что я сражался за то, чтобы быть свободным и суверенным, и что за свои принципы мы готовы умереть. И я не собираюсь отдавать Англии хотя бы часть моей страны!» Но Франция настаивает на том, чтобы британскофранцузское соглашение 1916 года соблюдалось невзирая на борьбу арабов за независимость от Османской империи. Так называемое соглашение Сайкса и Пико предусматривает, что на Ближнем Востоке зоны влияния делят между собой Англия и Франция. Однако Лоуренс и Фейсал надеются на поддержку американцев, чтобы добиться самоопределения арабских народов и создания Сирии.

Президент Вильсон пугает французов своим предложением отправить в Сирию комиссию, чтобы изучить волю тамошнего арабского населения. Франция делает все, чтобы воспрепятствовать претворению в жизнь этого предложения. Лоуренсу удается организовать встречу Клемансо и Фейсала в надежде, что это поможет сгладить расхождение во мнениях. Лоуренс настолько серьезно относится к необходимости участвовать в этом деле, что не покидает Париж даже тогда, когда приходит известие о смерти отца. Только когда он уверяется в том, что вожделенная встреча точно произойдет, он берет неделю отпуска, чтобы съездить к матери и побыть с ней.

Встреча Фейсала и Клемансо происходит в середине апреля, и она явно не стоит тех усилий, которые Лоуренс и Фейсал на нее затратили. Клемансо будто бы делает шаг навстречу Фейсалу, заявив о готовности предоставить Сирии независимость, если Фейсал признает, что независимая Сирия будет находиться под французским мандатом. Но управление под контролем Франции независимостью не является, и надежды Фейсала на успех терпят, таким образом, крах. Он покидает Париж — огласив перед этим свое завещание — на самолете французских военно-воздушных сил.

Чуть позже, в мае, Томас Эдвард Лоуренс, в свою очередь, ступает на борт британского самолета, чтобы лично заняться поисками документации Арабского бюро, на которое он работал во время войны. Он тоже раздосадован, и в своих воспоминаниях описывает это так: «Молодежь смогла победить, но удерживать победу не научилась. Она оказалась позорно слаба по сравнению со стариками. Мы думали, что работали во имя нового неба и на благо нового мира, а они приветливо поблагодарили нас и зажили своей мирной жизнью».

Во время промежуточной посадки в Риме пилоту не удается своевременно сбросить скорость самолета, в котором находился Лоуренс, на посадочной полосе. Поэтому он вновь нажимает на гашетку, но при новой попытке поднять самолет тот запутывается в ветвях деревьев и падает на землю. Пилот гибнет на месте, второй пилот умирает несколькими днями позже от сильной травмы головы. Томаса Эдварда Лоуренса удается вытащить из-под дымящихся обломков. Чудесным образом он отделался только переломом ключицы и несколькими царапинами. Через несколько дней он продолжает поездку в Каир. Авиационному технику Фредерику Доу, который спас ему жизнь, он посылает в июле письмо с чеком на десять фунтов и пишет: «Купите себе какую-нибудь безделицу в память о нашей, скорее жесткой, посадке в Риме! Мне-то было совсем не весело висеть там, в этом обгорелом остове. Был Вам весьма благодарен, что Вы меня оттуда вытащили!»

Ситуация на Ближнем Востоке в это время отнюдь не безоблачная. Арабскому населению становится все более ясно, что переговоры в Париже не способствуют продвижению их интересов. Учащаются нападения арабов не только на британские войска, по-прежнему располагающиеся в регионе, но и на еврейских поселенцев в Палестине. Хотя Фейсал отчетливо обозначил в Париже свою позицию по отношению к сионистам, а в январе даже подписал с их главой, Хаимом Вейцманом, соглашение, гарантирующее евреям создание в Палестине собственного государства, но это соглашение не опиралось на арабское население и никогда не вступило в силу. Фейсал готов был оказать поддержку в том случае, если независимость арабов получит международное признание.

В отсутствие Лоуренса и Фейсала французские, британские и американские позиции начинают сближаться. Готовится промежуточное решение, которое для арабской стороны выглядит по меньшей мере как частичный успех: если британцы возвращаются в Палестину, Франция получает контроль над Бейрутом и над Сирийским побережьем, а арабы владеют континентальной частью Сирии. Освобожденный в ходе боев Дамаск мог бы стать столицей нового арабского государства. Когда приходят первые новости о таком единодушном решении, Лоуренс не может этому поверить и пишет благодарственное письмо британскому премьер-министру Дэвиду Ллойду Джорджу, в котором отчетливо выказывает свое удивление: «Должен признаться Вам, что в глубине души всегда был убежден, что Вы бросите арабов в беде. Поэтому теперь у меня просто не хватает фантазии придумать, как мне Вас благодарить. Дело касается меня лично, потому что еще во время военных походов Вы были для меня залогом того, что наши обещания будут выполнены, и дали честное слово, что бы оно ни значило. Теперь Вы в своем соглашении по Сирии сдержали все обещания и дали им, возможно, даже больше, чем они заслуживают, и мое облегчение по поводу того, что я выхожу из этого предприятия с чистыми руками, очень велико». На короткое время начинает казаться, что до независимости арабов рукой подать.

Ганди неустанно упрекает себя в том, что совершил «ошибку величиной с Гималаи», призвав индийцев к гражданскому неповиновению. Его кампания против чрезвычайных законов колониального режима привела к беспорядкам, полицейским расправам и насилию. Ганди ощущает свою долю вины в гибели множества людей, в страданиях близких и — к удивлению и недовольству своих слушателей в различных индийских городах — публично признает эту свою вину. Как только могут его сторонники бросаться камнями, останавливать поезда и даже ранить людей, если он призывает их к ненасильственному сопротивлению? Между тем его мучает мысль о том, что своей активностью он подтолкнул индийцев к тому, чтобы они сделали второй шаг раньше, чем первый. После случившихся беспорядков он все больше и больше убеждался, что сопротивлению должен предшествовать долгий процесс созревания. Только когда люди уже выучились повиновению и самодисциплине, когда они готовы следовать законам государства и морали, — тогда они могут проводить целенаправленные и разумно спланированные коллективные акции гражданского неповиновения против отдельных, избранных мероприятий властей. Только так, уверен теперь Ганди, можно воспрепятствовать тому, чтобы протесты вышли из берегов и тем самым дали противоположной стороне повод к применению насилия. Довольно отчетливо слышна в высказываниях Ганди критика колониального режима, но одновременно он осознает, что может изменить этот режим только в том случае, если усовершенствует как само движение, так и его способность к политической мобилизации. Шагом в этом направлении является создание группы активистов более зрелого уровня, которые призваны помочь ему воспитать массы в готовности к «сатьяграха», то есть к ненасильственному сопротивлению. Как издатель журнала «Янг Индиа», он также способствует массовому распространению печатного слова.

Не только Ганди винит себя в трагических всплесках насилия в 1919 году, противоположная сторона тоже считает его ответственным за эти события. Перед комиссией Хантера, расследующей обстоятельства бойни в Амритсаре, бригадный генерал Реджинальд Дайер описывает Ганди как главного виновника беспорядков — хотя тот находился в сотнях километров от места событий. Человек, отдавший приказ стрелять в гражданских людей, не выказывает во время допроса никакого раскаяния. Его действия и теперь не кажутся ему неверными: ни тот факт, что он не отдает приказа прекратить стрельбу, пока толпа полностью не рассеялась, ни решение отказать в помощи раненым после кровавой бойни. Последнее вообще не входило в его задачи, для этого, в конце концов, существуют больницы. Дайера тем не менее объявляют виновным в ложном представлении о долге и увольняют с военной службы. Вместе с тем движение за независимость не может согласиться с выводами комиссии Хантера, так как мнение жертв не учитывалось. Ганди прилагает все усилия к тому, чтобы был опубликован альтернативный доклад.

Через несколько месяцев Ганди в своей речи перед мусульманами в Дели впервые употребляет слово «нон-кооперация», «не-сотрудничество». Он чувствует, как от толпы исходят ярость и страх. Он знает, что его слушатели возмущены не только положением дел в Индии, но и ходом мирных переговоров в Версале, которые не оставляют никаких надежд на то, что ситуация с индийскими мусульманами может улучшиться. Понятие «несотрудничество» кажется подходящим, чтобы мобилизовать людей против того, что их возмущает. Оно пришло на ум Ганди прямо во время выступления, хотя у него не сложилось еще четкого представления, что же он имеет в виду. Но слово, похоже, воодушевляет публику. Когда он произносит его, толпа взрывается аплодисментами. И только по мере развития мысли в речи, а также в дальнейшем постепенно вырисовывается концепция и приобретает конкретные очертания само это понятие, и именно оно обеспечит дисциплинарные нормы гражданского протеста, которых Ганди до сих пор так не хватало.

Центральными компонентами «не-сотрудничества» становятся отказ индийских чиновников от службы в колониальных администрациях и отказ от английских товаров в пользу отечественной продукции. Кроме того, Ганди выступает за распространение ткацких станков, которые позволят простым способом изготовлять индийские ткани и тем самым обеспечить заработок людям из низов индийского общества. Это начало движения «кхади».

Париж, если смотреть на него из Дели, кажется одновременно очень далеким и очень близким: есть сведения, что Ганди и представители индийского национального движения в январе 1919 года присутствовали на открытии мирной конференции. Такое решение было принято на заседании Индийского национального конгресса в декабре 1918 года. В действительности, однако, колониальное правительство Британской Индии отправило в Париж делегацию, чтобы представлять там интересы империи и повлиять на место Индии в международном сообществе народов. Делегацию возглавил британский статссекретарь Эдвин Самюэль Монтегю. Хотя среди представителей делегации был также член Национального конгресса, но он принадлежал к его умеренному крылу, неустанно подчеркивавшему тот факт, что в мировой войне 1,2 миллиона индийцев сражались на стороне империи, и теперь они вправе ожидать за это возмещения.

Причина, по которой Ганди не отправился в Европу, могла заключаться в том, что он предчувствовал: там он сможет добиться гораздо меньших результатов, чем в борьбе у себя дома. Он не принадлежал к тем индийским борцам за свободу, которые усвоили риторику Вильсона о «самоопределении», а пытался выработать собственные концепции, с помощью которых смог бы отмежеваться от западных идеологов. Помимо этих тактических соображений, у Ганди была еще одна причина отказаться от поездки. Дело в том, что его старый испытанный соратник, Бал Гангадхар Тилак, еще с октября 1918 года находился в Лондоне и оттуда пытался повлиять на происходящее в Париже. Тилаку на тот момент было шестьдесят два года, и он был опытным политиком, который уже на протяжении десятилетий оказывал существенное влияние на развитие индийского движения за автономию.

В январе 1919 года Тилак обращается к лидерам союзников, к Ллойду Джорджу, к Клемансо, но прежде всего, конечно, к американскому президенту Вудро Вильсону, обещания которого вызвали в Индии широкий позитивный отклик: «Надежды всего света на мир и справедливость направлены на Вас, на человека, провозгласившего важнейший принцип самоопределения». К письму он прикладывает листовку: «Самоопределение для Индии». На ней изображена карикатура гигантского океанского лайнера. Люди со всех континентов поднялись на борт, чтобы совершить путешествие «от автократии к свободе». У старшего офицера черты Ллойда Джорджа. Индия, изображенная в виде женщины в сари, тоже хочет отправиться в путешествие. Но у офицера нет для нее билета.

В качестве ответа от личного секретаря Вильсона приходит только письмо со словами благодарности и некоторыми прохладными обещаниями. Вплоть до возвращения в Индию в ноябре 1919 года Тилаку не удается даже получить от британского правительства паспорт, который позволил бы ему отправиться из Лондона в Париж. Впрочем, цель официальной индийской делегации добиться для Индии места в содружестве народов была достигнута. Результат парадоксален: представители Индии могут теперь голосовать за независимость других народов, но их собственная страна независимой не является.

В редакции у Луизы Вайс скрещивают шпаги делегации, прибывшие на Версальские переговоры. Разумеется, великие мужи международной политики являются к ней не собственной персоной. Однако, привлеченные именем газеты и репутацией ее издательницы, к ней толпами идут консультанты, сотрудники и специалисты, чтобы получить самую новую информацию и через газету повлиять на общественное мнение. Ей показывают географические карты, делятся самыми дерзкими планами, приглашают на закрытые ужины. Луиза Вайс, несомненно, становится довольно влиятельным человеком в Париже. Однако мать Луизы не в силах смириться с популярностью дочери: «Если она поддерживала мои начинания, то только из идейных соображений, а не из симпатии. Ей хотелось, чтобы я всю жизнь соблюдала рамки приличий, и она огорчалась, что мое имя, все более окутывавшееся сиянием славы, было в то же время и ее именем». Это — продолжение длившейся всю жизнь драмы матери и дочери, которую внезапно затмила трагедия еще более страшная. Луиза Вайс узнает ужасную новость из газет.

Четвертого мая Милан Штефаник садится в самолет, чтобы лететь из Италии в Чехословакию. Границу Богемии они уже пересекли. Но при посадке самолет теряет управление, разбивается, и Милан погибает. Несмотря на горькую предысторию их отношений, для Луизы рушится весь мир. Для кого ей теперь делать всю эту нескончаемую работу, проводить ночи в типографии, а воскресенья — с политиками на приемах? Как ей существовать дальше без друга и всего того, что было с ним связано, даже если этот друг ее сильно разочаровал? Плача по Милану, Луиза плачет и по себе самой. Она подчинила свою жизнь служению ему и его делу. Что теперь придаст смысл ее существованию? Первым ее побуждением было полностью переключиться на свое личное счастье, как это делали многие женщины ее времени. Все честолюбие, культивируемое годами, исчезает. Политика во мгновение ока теряет для нее всякий интерес. Луиза чувствует себя выброшенной из жизни. Но неужели она теперь замкнется в своем горе и «вместо того, чтобы пожирать планету, будет пожирать самое себя»? В таком случае она превратится в другого человека. То есть — по-прежнему вперед? Но во имя чего, под чьим именем? Луиза подталкивает саму себя и придумывает девиз: во имя памяти! «Полная решимости и несчастья, я стала опираться на это внутреннее оправдание».

В тот же вечер, когда Луиза маялась от бессонницы, ее посетила незнакомка. В комнату для гостей вошло утонченное создание с блестящими черными глазами. Дама бросилась в объятия Луизы и прошептала на ломаном французском: «Я Джулиана. Милан сказал мне, что, если у меня будет горе, я должна обратиться к тебе. Я специально приехала из Рима. Ах! Я так его любила». Луиза сразу поняла, кто перед ней. В сущности, ей надо было тут же отправить эту особу подальше. Но самый облик скорбящей молодой женщины растопил ее сердце. Луиза Вайс предлагает ей ночлег и выслушивает ее. Джулиана показывает подарки, которые Милан привез ей из Японии. Итальянка уверяет, что она не забудет Милана никогда и останется безутешной.

Во время своего путешествия по Транссибирской магистрали на восток Марина Юрлова знакомится с тремя молодыми русскими дамами. Они одеты в элегантные платья с глубоким декольте и выдают себя за курсисток из Смольного института в Петербурге. Во время поездки эти мнимые воспитанницы Института благородных девиц безо всякого стеснения заводят шашни с каким-то богатым русским, да и после прибытия в русско-китайский Харбин их больше всего интересуют местные мужчины.

«Уже девять», — призывно кричит Катя, все трое вскакивают и начинают переодеваться. Такого дорогого белья Марина за всю свою жизнь никогда не видела. Превращаясь в соблазнительные существа категории люкс, все трое обмениваются совсем не утонченными русскими ругательствами. «Пошли с нами, — зовет ее Надя, — мы приглашены на китайскую вечеринку. Море удовольствия». У Марины нет никакого желания всю ночь сидеть в этом скудном пристанище, где она оказалась благодаря своим новым знакомым. Поэтому она тоже встает с постели и начинает одеваться, хотя, кроме казачьей формы, у нее ничего нет.

По темным улицам ночного Харбина четыре юные дамы идут к респектабельному ресторану. Швейцар провожает их в роскошный обеденный зал, где стол уже накрыт и украшен цветами. Откинута портьера, и пять изысканно одетых китайских господ входят в зал. Марина чувствует себя неловко в тяжелой армейской шинели. Официант приносит крепкие напитки, разговор далее ведется по-французски, и вот наконец начинается ужин, состоящий из бесконечной череды сменяющих друг друга мисочек с китайскими и европейскими деликатесами. Марина французского не знает, сигаретный дым заползает в легкие, а от спиртного голова начинает кружиться.

Голова ее медленно склоняется на стол между двумя чайными чашками.

Когда Марина через какое-то время открывает глаза и нетвердо встает на ноги, сцена уже совершенно изменилась. Надя наигрывает на пианино танго, мужчины сидят на подушках, прислонившись к стене, а Катя под музыку начинает потихоньку раздеваться. В своей розовой нижней юбке она делает похотливые телодвижения, шелковый чулок сполз по ноге вниз, распущенные волосы обрамляют раскрасневшееся в танце лицо, а мужчины бросают банкноты, стараясь ее распалить.

Соня, заметив Марину, подходит к ней той собранной походкой, какая бывает у очень пьяных людей, берет ее за руку, тащит к толстому мужчине и толкает к нему на колени. Мужчина начинает тискать Марину, ощупывая ее всю от плеч до коленей, а Надя за пианино принимается играть марш. Подходит второй мужчина и начинает возиться со средней пуговицей на Марининой шинели. Она непомерно долго исполняла в жизни мужскую роль и совершенно не ожидала, что кто-то может воспринимать ее как женщину. Именно в этот миг принудительного превращения обратно в женщину Марина вдруг совершенно трезвеет. «Я тебя не хочу!» — кричит она и вскакивает. «Выведите меня отсюда», — шепчет она своим спутницам. «Ты, мелкая потаскушка, сама понять не можешь, чего тебе надо!» — разражается бранью Соня. Но провожает Марину к выходу и там находит ей рикшу. Поскорее прочь отсюда, ближайшим же поездом — во Владивосток.

Джеймс Риз Юроп после увольнения из армии развивает лихорадочную деятельность. Ему ясно, что момент славы в первые месяцы после демобилизации он обязан использовать. «Гарлемские дьяволы» по-прежнему — кумиры чернокожих в той же степени, как и белой Америки, а их оркестр до сих пор называют «фанфарами победы». В марте 1919 года, через несколько недель после большого парада Победы в Нью-Йорке, бывший полковой оркестр 269-го полка совершает десятинедельное турне по Восточному побережью Америки и по Среднему Западу. Первый концерт проходил на престижной сцене Манхэттенского оперного театра Хаммерстайна. Любимец публики, певец Нобл Сиссл, исполнил ряд сольных номеров. Концерт имел грандиозный успех. Публика неистовствовала и кричала «бис» снова и снова. Газеты заходятся в восторге от этого «эха бивачной жизни». Из Нью-Йорка оркестр едет в Филадельфию, а оттуда в Бостон, где встречает прием не менее восторженный.

После этого в двух автобусах они отправляются на Запад, чтобы выступить в Чикаго, Буффало, Кливленде и Сент-Луисе. Повсюду на родине джаза экстравагантные композиции, квакающие звуки духовых с сурдиной, мастерство и увлеченность исполнителей биг-бенда вызывают бурные овации. Репертуар очень широк: от французских маршей и американских народных песен до сочиненного Ризом хита военного времени «On Patrol in no Man’s Land», где с помощью звуковых и световых эффектов имитировались грохот бомб и стрекот пулеметов. Публике предлагались даже синкопированные версии классических композиций, вроде сюиты «Пер Гюнт». «Чикаго Дефендер» ликует: «Игра „дьяволов“ достойна сравнения с лучшими оркестрами мира». Во многих смыслах эта игра оставляет позади всех: ведь никакая группа в мире не может тягаться с этой в интерпретациях блюза, джаза и «черного фолка». Во время одного из выступлений в местечке Терре-Хот к этой грандиозной бочке меда подмешивается ложка дегтя. Директор местного оперного театра настаивает на том, чтобы чернокожие и белые зрители сидели в театре раздельно, как это всегда у него заведено. Общественность гневно реагирует на эту несправедливость, противоречащую миссии, которую несет полковой оркестр вместе со своей уникальной музыкой: эмансипации чернокожих американцев. В вечер представления разъяренные женщины собрались перед зданием театра и раздавали листовки, направленные против «позора расовой сегрегации». В результате Джеймс Риз Юроп и его оркестр играли перед публикой, состоящей из двухсот белых и лишь двух чернокожих зрителей, которых пресса назвала «предателями». На 10 мая 1919 года был запланирован заключительный концерт в Гарлеме. Джеймса Риза Юропа ждал оглушительный успех. В тридцать девять лет композитор и лидер биг-бенда достиг вершины своей славы, комета его успеха, начавшая восходить во время войны, продолжала сиять на небе и в мирное время. Но это успех чернокожего мастера шоу-бизнеса, а не чернокожего солдата и уж подавно не чернокожего гражданина.

Для вернувшегося домой после большого парада в Нью-Йорке Генри Джонсона тоже расстилают красную ковровую дорожку. Америка хочет видеть бойца по прозвищу Черная Смерть, который способствовал победе американской армии на полях сражений во Франции. Некий агент предлагает ему 10 тысяч долларов за поездку с докладами по Америке. Но Джонсон отказывается. Он не доверяет белому агенту.

Но слава ему по душе. В марте 1919 года он сопровождает полковника Хейварда, командующего его подразделением, на представление, во время которого продаются облигации. Чуть позже он соглашается выступить в СентЛуисе за 1500 долларов. Там при большом стечении публики должен был праздноваться вклад американцев в победу. Джонсон прежде всего требует себе гонорар, пока со сцены священник разговаривает с толпой. Он отмечает подвиги чернокожих солдат как начало новой эпохи в Америке, причем важной не только в военное, но и в мирное время. Он рисует картину будущего, в котором черные и белые американцы будут жить гармонично, признавая заслуги друг друга. Когда Джонсон, с орденом на груди, ковыляет по сцене, ликованию публики нет предела. В этот миг он кажется символом новой Америки. Он подходит к микрофону. Но уже с первых фраз каждому становится ясно, что Джонсон ни в коей мере не собирается поддержать гармонию общего благостного хора. Он хочет поделиться правдой о войне. И начинает рассказывать публике все, что ему довелось испытать с самого начала, с призыва: как плохо велось обучение, как не хватало обмундирования, сколько было презрения со стороны белых солдат, не хотевших сидеть в окопах рядом с чернокожими. На фронте, говорит он, тоже не было солидарности между белыми и черными. С солдатами из Гарлема обращались как с малоценной рабочей силой, пригодной для вспомогательных работ да еще в качестве пушечного мяса. Их допускали до передовой только тогда, когда ситуация для белых казалась слишком опасной. «Пошли этих негров на фронт, и тогда в НьюЙорке их станет меньше», — слышал он из уст одного офицера. Накопившаяся ярость, воспоминания об унижениях и обидах хлынули потоком: «Да, я видел мертвых. Я видел такие груды мертвых тел, что если потом встречал живого, поверить не мог, что он настоящий».

Он считает себя героем, но не хочет быть лживым героем белых, и у него есть сомнения, что Америка поблагодарит его за его заслуги. «Если бы я был белым, то стал бы сейчас губернатором Нью-Йорка», — выкрикивает он в толпу. Чем дольше он говорит, тем более явным становится недовольство публики. Сначала раздается ропот, потом выкрики и свист. Когда Джонсон заканчивает, зал взрывается громом возмущения. Собравшиеся здесь чествуемые герои войны со всего города и священники пытаются угомонить толпу. Они приносят извинения за разгневанного оратора, пытаются разрядить обстановку.

Только после завершения всего мероприятия становятся слышны голоса, которые до этого в зале были почти неразличимы. На выходе Джонсона встречают громом аплодисментов и ликующими криками. К нему протягивают руки, его поднимают на плечи и проносят через весь город как трофей. Женщины осыпают его цветами и поцелуями. В зале он был предателем, но на улицах Сент-Луиса он — герой. На следующий день пресса обвиняет Джонсона в том, что он спровоцировал «расовые волнения» в Сент-Луисе.

Этому выступлению Джонсона суждено было стать последним большим публичным выходом на сцену. После того, как его освистали в Сент-Луисе, ни один устроитель мероприятий не хотел предоставить ему возможность выступать. Он перебивается случайными заработками. Боль в искалеченном теле и в израненной душе он начинает глушить алкоголем. В 1923 году от него уходит жена. С этого момента Генри Джонсон, Черная Смерть, остается один на один со своими воспоминаниями и обидами.

Один из последних концертов в ходе турне, которое Джеймс Риз Юроп провел по Северной Америке, состоялся 9 мая в Бостоне. Холод и дождь затянули все восточное побережье. Поскольку Бостонский оперный театр был занят, оркестру пришлось выступать в старом и продуваемом насквозь Механикс-холле на Хантингтон-авеню. Вот уже несколько дней, как Джеймс Риз Юроп чувствует нарастающие симптомы гриппа, но он полон решимости выполнить план выступлений этого успешного турне. Утром они отработали хорошо, и Юроп еще раз собрал все силы, чтобы сыграть вечерний концерт.

То, что происходит в этот вечер, описано в отпечатанной на машинке рукописи тенора Нобла Сиссла: концерт идет как надо до самого перерыва. Но когда музыканты покидают сцену, два ударника — Стив и Герберт Райт — отправляются прямиком в гардеробную к Джеймсу Ризу Юропу. Они разъярены, и Юроп пытается найти нужные слова, чтобы их урезонить. Тишина, после чего Герберт взрывается: «Я работаю на вас, и я стараюсь! Посмотрите на мои руки, они распухли, потому что я делаю все возможное, чтобы держать такт. Но Стив то и дело ошибается, а вы ему ничего не говорите». Герберт получает в ответ гору комплиментов, на которые сам только что напросился, и выходит, но вскоре возвращается к Юропу абсолютно вне себя. Он швыряет свой барабан в угол гардеробной и орет: «Я укокошу всякого, кто плохо со мной обращается, Джим Юроп, я укокошу тебя!» Все, замерев, смотрят, как Герберт достает из кармана перочинный нож. Юроп хранит спокойствие и хладнокровно говорит взбесившемуся ударнику: «Герберт, проваливай!» В это мгновение Райт кидается на Юропа и вонзает ему в горло нож.

Форменная рубашка Юропа пропитывается кровью, рану кое-как заматывают полотенцем и вызывают карету «скорой помощи». Лидер биг-бенда успевает отдать распоряжение, чтобы концерт доиграли до конца под руководством его ассистента: Сиссл должен следить и за тем, чтобы подготовка к следующему концерту прошла гладко. Мол, до того, как поднимется занавес на следующий день, он вернется назад.

Но этого не будет. Врачам не удается остановить кровотечение. Когда Нобл Сиссл после выступления приезжает в клинику, членов оркестра просят срочно сдать кровь для своего дирижера. Но через несколько минут выясняется, что даже это уже не может помочь. Джеймс Риз Юроп мертв.

Во время свадьбы Элвину Йорку становится ясно, что и у себя на родине в горах он тоже стал героем. Более тысячи гостей приходят на торжество и рассаживаются за самым длинным праздничным столом, какой деревушка ПэлМэл когда-либо видала. Люди со всей округи заботятся о том, чтобы столы ломились от жареной козлятины, свинины и индюшатины, яиц, маисовых лепешек, молока, варенья и пирогов.

Когда все гости разъезжаются, Элвин Йорк принимается за работу. Он понял, что отнюдь не слепой случай призвал его на войну и забросил в бескрайний мир, что он недаром выжил. Бывший пацифист пришел к убеждению, что в войне есть свой смысл. Однако это не тот смысл, который пытаются приписать войне политики и полководцы, а некий абсолютно личный смысл. Господь подверг его опасности и потом спас, чтобы внушить ему свое поручение: Йорк должен был увидеть смерть, чтобы понять, насколько ценна жизнь. Ему предстояло объехать весь мир, чтобы обнаружить, как узок и замкнут тот мир, из которого он родом. Он должен был уразуметь, как мало он понимает, и сделать из этого свои выводы.

Прежде всего Йорк отправляется в дорожное управление штата Теннесси и убеждает ответственных лиц построить дорогу в Пэл-Мэл. До сих пор он считал, что горы защищают жителей долины от опасностей мира. Теперь ему стало ясно, что из-за этого его земляки лишены многих веяний современной жизни. Дорога, строительство которой вот-вот начнется, должна положить начало установлению связи с миром.

Еще более значимым оказалось для Элвина осознание того, почему он так потерялся, когда покинул тесный мирок своей родины. Элвин Йорк прочувствовал на войне меру своего невежества и своей необразованности и хотел бы, чтобы детям в его местечке жилось лучше. Он собирает деньги на строительство новой школы и оплату новых учителей. Через несколько месяцев действительно появляются новые здания, учителя и учебные пособия. Элвин Йорк приглашает в свою школу окрестных детей, из которых многие не умеют ни читать, ни писать. Позже он собирается открыть еще профессиональное училище и библиотеку, построить детскую площадку, организовать медицинское обеспечение. Дети должны получать знания, они должны учиться, чтобы узнать, как прокормить себя квалифицированным трудом. И в один прекрасный день они изменят жизнь в горах: появятся дороги, современные дома, медицинские учреждения, электричество. Пусть им живется лучше, чем ему, потому что он чувствовал себя маленьким и глупым перед величием войны, перед многообразием людей, встреченных им на войне, перед Бостоном, Парижем и Нью-Йорком. Вот так он решил воплотить в жизнь то знание, которое открыл ему Господь во время войны.

В Веймарском княжеском дворце, где располагается правительство немецкой республики, Маттиасу Эрцбергеру удается снискать к себе еще большую нелюбовь, чем было и без того уже с момента подписания Компьенского соглашения. Хотя в январе 1919 года он избран депутатом Национального собрания от швабских земель и включен в качестве министра в состав кабинета Филиппа Шейдеманна, но его позиция на Парижских мирных переговорах вызывает сильное возмущение как во внутренних кругах немецких политиков, так и у немецкой общественности. Инициативы Эрцбергера, исходящие из реального положения дел, кажутся некоторым недопустимыми. Самое позднее с момента встречи с Фердинандом Фошем ему стало ясно, что Германия в мирных переговорах не может рассчитывать на послабления. То, что сообщают ему надежные американские источники из Парижа, подтверждает самые худшие его опасения. Похоже на то, пишет Эрцбергер в своих воспоминаниях, что Германия обречена на «вечную рабскую службу» державам-победительницам.

В мае 1919 года представителям германской делегации в Париже вручают условия заключения мира. Прихватив с собой этот документ, возлагающий всю вину за ведение войны на Германию, посланники едут в Веймар: «После того как стали известны вражеские условия заключения мира… это сначала вызвало какой-то ступор, но потом раздался крик возмущения по поводу нарушения торжественных обещаний учредить правовой мир на основе принципов Вильсона». Вопрос о том, как следует реагировать Германии на предложение Парижа, раскалывает веймарское правительство. Одна сторона, к которой принадлежит рейхсканцлер Шейдеманн, хочет громко заявить о том, что эти условия для Германии «неприемлемы» и рассматриваться не могут. В Национальном собрании канцлер высказался еще менее дипломатично: «Чья

рука не отсохнет, налагая на нас такие кандалы?»

        Эрцбергер, напротив, выступает за объявление условий «трудновыносимыми и малоосуществимыми». Он опасается, что слово «неприемлемые», хотя и вызовет в немецком обществе «мощное однодневное ликование», но за это через несколько недель придется заплатить высокую цену, если — в виду отсутствия политических альтернатив — подпись под мирным договором окажется неизбежной.

Эрцбергер бросает на весы весь свой политический вес и грозит отставкой, если мирный договор не будет подписан. В особом меморандуме он излагает причины, по которым он выступает за подписание: Германия абсолютно не в состоянии возобновить войну. С подписанием договора, по мысли Эрцбергера, улучшится экономическое положение и отступит голод. Только если Германия сегодня в Париже покажет свое благоразумие, завтра может возникнуть перспектива для обсуждения как репараций, так и роли Германии в мире, в частности в содружестве народов. В многодневных горячих дебатах с верхушкой государства Эрцбергер подчеркивает однозначность своей позиции: «Если кто-то, приставив мне револьвер к виску и заковав руки в кандалы, потребует от меня подписать клочок бумаги, согласно которому я обязуюсь за 48 часов вскарабкаться на Луну, то любой мыслящий человек, — чтобы спасти свою жизнь, — подпишет бумажку, однако открыто предупредит, что указанное требование невыполнимо».

Лица, принимающие политические решения в Веймарском дворце, находятся под сильным давлением, и не только со стороны правой прессы. Ночью накануне прибытия делегации из Парижа заключенные Веймарской тюрьмы устраивают побег и пытаются проникнуть во дворец. В последнюю минуту удается перекрыть ворота. Беглые узники открывают стрельбу из винтовок по окнам дворца. Пули попадают в спальни министров Носке и Бауэра, находящиеся прямо под комнатами Эрцбергера. При этом беглецы кричат, что всех министров надо повесить.

Девятнадцатого июня 1919 года Шейдеманн распускает рассорившийся кабинет, бывший министр труда Густав Бауэр формирует новое правительство, в котором Эрцбергер занимает пост министра финансов. Он осознает, что это одна из самых неблагодарных должностей во всей немецкой политической системе. Потому что, находясь в новой должности, он вынужден будет требовать у немцев деньги для выплаты репараций. До самого конца Эрцбергер надеется хотя бы на небольшое смягчение договора — так же как в Компьене ему удалось в последний момент выторговать послабления. Но в этой напряженной атмосфере бомбами взрываются две оглушительные новости.

Первая приходит с севера Европы, с Оркнейских островов, из гавани под названием Скапа-Флоу. Там находился под наблюдением державпобедительниц переданный им в ноябре 1918 года германский флот. Двадцать первого июня 1919 года в 11 часов утра командующий флотом, как и прежде, немецкий контр-адмирал Людвиг фон Ройтер отдает приказ своим офицерам затопить суда. Забортные клапаны открывают и затем уничтожают, водонепроницаемые переборки раздраивают и блокируют. Пока суда уходят на дно в спокойную воду, экипажи на спасательных шлюпках перебираются на близкий берег. Этим упрямым и своевольным приказом Ройтер реагирует на новости о содержании мирного договора и его предстоящем подписании. Если вновь разразится война, в распоряжении англичан уже не будет немецкого флота. Хуже момента просто нельзя было выбрать.

Вторая — с точки зрения Эрцбергера, катастрофическая — новость приходит из Берлина и со скоростью света распространяется по всему миру: в качестве реакции на новости из Версаля в столице бывшей Германской империи публично сжигают французские флаги, некогда завоеванные в ходе Франкопрусской войны 1870/1871 года. Получив эти сообщения, державыпобедительницы заявляют, что время для принятия решения истекло. Германия должна немедленно подписать договор, в противном случае военные действия будут возобновлены немедленно.

Веймарское правительство перед лицом грозящей вражеской интервенции развивает вдруг лихорадочную активность. Разве не очевидно, что союзники первым делом совершат авианалеты на Берлин и Веймар? Одновременно до Эрцбергера доходят сигналы из офицерского корпуса, что рейхсвер не готов защищать правительство, если оно подпишет договор. На принятие решения остается менее двадцати четырех часов. Двадцать второго июня Национальное собрание наконец принимает решение согласиться на мир. Незадолго до этого ручную гранату кидают в окно, за которым, как полагают, находится спальня Эрцбергера. Нового министра финансов ради безопасности перевозят в другое место из этого веймарского адского котла.

После смерти Милана Луиза Вайс начинает свыкаться с потерей в свойственной ей манере: она с головой погружается в работу. С величайшей тщательностью готовит она номер «Л’Эроп нувель», посвященный мирному договору. Номер должен быть таким, каким его хотел бы видеть Милан. Ведь он был из тех, кто задает тон в новой Европе, которая, казалось, вот-вот появится. «Моя работа станет самой прекрасной, хотя и тайной надгробной речью Милану. Может быть, в один прекрасный день эта работа залечит мои раны?» Но Луиза Вайс — не наивный ребенок. Она прекрасно знает, погружаясь всецело в подробности дела, что люди, ставящие последнюю точку в переговорном процессе, не святые. Они борются за интересы своих стран, своих правительств и ради успеха готовы поступиться идеалами лучшего мира. В своих материалах она отражает и эти внутренние коллизии, которые с самого начала осложняли переговоры.

Любой ценой Луиза Вайс хотела добиться того, чтобы ей разрешили лично присутствовать в тот исторический момент, когда в Зеркальном зале, где почти пятьдесят лет назад прусский король Вильгельм I унизительным актом провозгласил Германскую империю, будет подписан мирный договор с этой Германской империей. Двадцать восьмого июня 1919 года Луиза Вайс садится в поезд, который из Парижа везет ее вдоль Сены в Версаль. Погода неустойчивая, белые облака, лучи солнца и редкие капли дождя то появляются, то исчезают над дворцом Людовика XIV, где — в знак уважения к проигравшим — не вывешены вообще никакие флаги.

Фердинанд Фош на церемонии не присутствует. Он не согласен с некоторыми ключевыми пунктами договора. Непростительной ошибкой он считает то, что Франция не сделала Рейн своей восточной границей. Нескончаемая вереница чествований, которые выпали на его долю после окончания войны, ни на йоту не изменила его позицию в отношении Германии.

Из протеста этот инженер общей союзной победы не появляется в Версале, хотя в договоре к главному врагу Франции — Германии — выдвинуты достаточно жесткие требования. Первый параграф договора устанавливал, что Германская империя несет единоличную вину за развязывание войны. В следующих пунктах договор предусматривал возврат Эльзаса и Лотарингии — Франции, а также расширение территории Польши за счет Западной Пруссии и Познани. Саарский бассейн и его угольные копи поступают под мандат Лиги Наций, в Рейнскую область вводятся оккупационные войска союзников. Профессиональная армия Германии ограничивается 100 тысячами человек. Возмещение ущерба противники Германии в войне получат в виде репараций, размер которых еще предстоит установить.

Луизе Вайс этот вариант мирного исхода кажется не шагом к примирению сторон, а продолжением войны другими средствами. Насколько нов этот новый мировой порядок, о котором так много говорят? Разве во всем мире не сохранилась прежняя политика интересов, нечестная возня вокруг влияния в колониях? Разве в задающем тон совете Лиги Наций за тайные ниточки дергают не все те же старые мировые державы? И разве эта неповоротливая конструкция, не оснащенная настоящими исполнительными органами, будет когда-нибудь в состоянии предотвратить войну?

«Зеркала играют свою привычную роль, повторяя в вечности одно и то же мгновение, в данном случае: эфемерные жесты управления миром». Представители Германского рейха, которым надлежало подписать договор первыми, вызывают у Луизы жалость. Учитывая рост немецкой экономики, им, этим «болванам», стоило лишь немного подождать, и лидеры Европы безо всякой войны кинулись бы к ним на поклон. Но и французского премьерминистра Клемансо, ведущего церемонию, ей жаль тоже. Несмотря на свой триумф, президентом он не станет никогда. Даже положение Вильсона вызывает у нее беспокойство. Во время войны, когда нужны были солдаты, к нему еще прислушивались. Но теперь его игнорируют вместе с его возвышенными планами и Англия, и Франция. Наконец, сочувствие Луизы Вайс распространяется и на английского премьера Дэвида Ллойда Джорджа. Разве он в данный момент не занимается отделением своего острова от континента, вместо того чтобы сделать его частью новой Европы?

В «сочувствии», которое ощущает Луиза Вайс, отражается неоднозначность мирного исхода: неприкрытая политика преследования собственных интересов со стороны победителей; шок проигравших, которым только сейчас суждено понастоящему понять, что поражение будет иметь для них необратимые последствия; обманутые надежды всех тех государств, которые поверили в «право на самоопределение» по Вильсону. Разве не были в таком случае и победители в каком-то смысле проигравшими, даже те, кто получит репарации и сможет закрепить свои позиции мировой державы? И те и другие не сочли возможным отнестись друг к другу после завершения боевых действий в новом конструктивном духе равенства. Мечта о более справедливом и более мирном мировом порядке была принесена в жертву на алтарь государственных интересов. Сильных механизмов защиты мира не было выработано и после Версальского договора, зато остались тлеющие конфликты, из которых в будущем разгорится пламя новой войны.

Вирджиния Вулф с восторгом наблюдает, как на прилавки в первые же месяцы после заключения перемирия возвращаются товары, исчезнувшие ближе к концу войны: глазированные пироги, булочки с изюмом и горы сластей. Ассортимент по сравнению с довоенным пока еще скудноват. Послужит ли мирный договор верным признаком возвращения к нормальной жизни? Вулф упоминает версальские события в своем дневнике только вскользь, походя и с некоторым опозданием. Празднование окончания войны тоже мало вдохновляет писательницу; она сомневается в том, что «стоит ради этого так стараться». Праздничное шествие в своем родном городке Ричмонде, происходящее под проливным дождем, Вирджиния Вулф наблюдает из окна. Она чувствует себя «покинутой, пыльной & утратившей иллюзии». Только после обеда она собирается с силами, чтобы высунуть нос на улицу. Дождь тем временем прекращается. В ресторанчике на углу пьяные поющие пары кружатся в танце. С холма Вирджиния и Леонард Вулфы наблюдают фейерверк или, точнее говоря, то, что дождевая сырость от него оставила. «Красные & зеленые & желтые & голубые шары медленно поднимаются в воздух, лопаются, расцветают в ореоле огней, которые крошечными точками опускаются вниз & гаснут. <…> Красивое зрелище, когда они вот так поднимаются над Темзой, среди деревьев».

От праздничных мероприятий в Лондоне Вирджиния Вулф держится подальше. И отмечает только орнаменты из мусора в окраинных районах, остающиеся после торжественных церемоний. А еще служанки с восторгом рассказывают о своих приключениях на Воксхолльском мосту, где «генералам & солдатам & танкам & медсестрам & оркестрам потребовалось два часа, чтобы промаршировать мимо них. Они говорят, что это было самым грандиозным спектаклем в их жизни». На Вирджинию Вулф все это произвело впечатление «праздника посыльных; чего-то, что затеяли, чтобы удовлетворить & успокоить „народ“… В этих мирных радостях есть что-то заданное сверху & политическое & нечестное. Кроме того, они проявляются без какой-либо доли красоты & без малейшей спонтанности. Флаги там & сям. <…> Вчера в Лондоне обычная липкая, неряшливо скомканная масса людей, хитрых & тупых, как гроздь промокших пчел, ползущих через Трафальгарскую площадь, & пульсирующая туда-сюда по боковым улицам». Писательница чувствует себя крайне неважно со своим критиканством по поводу столь важного события. Но стоит ли делать хорошую мину при плохой игре, как на «детском дне рождения»?

В это время бывший кронпринц Пруссии влачит свои однообразные дни в голландском изгнании за кузнечными работами. Деревенский кузнец Ян Лёйт, посвятивший его в свое ремесло, был одним из первых, с кем потомок Гогенцоллернов познакомился на острове Виринген, где он провел на тот момент уже около полугода. Завязались также и первые дружеские отношения с семьей пастора, в доме которого был размещен Вильгельм. Кронпринц читает, немного пишет, купается в море, время от времени принимает гостей.

Отчетливое неприятие со стороны жителей острова, с которым принц столкнулся поначалу, постепенно смягчается. Кронпринц выказывает простонародные манеры, даже ходит в кломпах, голландских деревянных башмаках, и знает, что при входе в дом их полагается оставлять перед дверью. Скука — злейший враг Вильгельма, и злее ее только страх перед тем, что союзникам удастся добиться от Нидерландов его выдачи.

Тот факт, что бывший наследник германского трона здесь не на курорте, как все остальные, подтверждается интересом, который проявляют охотники за сувенирами к продуктам кузнечного мастерства Вильгельма. Сначала является некий американец, который платит кузнецу двадцать пять фунтов за подкову, которую выковал Вильгельм, снабдив ее вензелем «W». Кузнец тут же понял, что открылось новое поле деятельности и новый источник дохода; вскоре ему приходится по ночам тайком выковывать подковы с вензелем принца, чтобы удовлетворить растущий спрос. Принц, узнав об этом, только качает головой: «Люди неизменно готовы взращивать манию величия у таких, как мы, — даже если мы находимся вдали от ярмарки жизни, на маленьком зеленом острове в море. Раньше они собирали сигаретные окурки, которые я швырнул в сторону, а сейчас какой-нибудь сноб вышвыривает на ветер сумму, которая на родине помогла бы бедному человеку вырваться из нужды. <…> Меня не удивляет, что кое-кто из них стал таким, так и должно было случиться в конце концов!» Однако торговля сувенирами вновь порождает недовольство: как же так, разве можно допустить, чтобы избалованный сынок Гогенцоллернов, всю свою жизнь сидевший на горбе своих подданных, даже после свержения умудрялся обогащаться таким способом? Лишь позже всем становится известно, что выручка за подковы наполовину доставалась кузнецу, а вторая половина шла на поддержание нуждающихся семей в Вирингене.

В летний покой островов Северного моря грозой врываются известия о Версальском мире. Вильгельм в отчаянии от «версальского диктата», от условий договора, подобных «шпицрутенам», которые изготовила «слепая жажда мести. <…> Непомерные требования, которые невозможно выполнить как ни старайся, грубые угрозы, которые предусматривают немедленную удавку для тех, у кого не хватает сил. Ко всему этому глупость беспримерная — документ, увековечивающий войну, несуразность и горечь». Если же говорить о том, на что Версальский договор позволял надеяться, так это лишь на то, что изгнанник сможет снова вернуться на родину. Хотя кронпринц в ноябре 1918 года по собственному желанию уехал в Голландию, но решение о его возвращении зависит от доброй воли голландцев, а также от нового правительства Германии. Надолго ли он прикован к этому острову? И что ждет его на родине? Если смотреть на ситуацию трезво, новая власть будет терпеть его только в том случае, если он откажется от любой публичной роли.

Кэте Кольвиц благодарна маю 1919 года за предвестие весны и в отчаянии от предвестия мира: «Ласточки прилетели! Возвращаясь с заседания академии, я прошлась под липами. <…> Все было чудесно, небо пронизано светом, зелень еще нежна, кругом все лучезарно. Я снова ощутила, что Берлин — это родина, которую я люблю. Как давно уже я все это знаю… А что теперь, когда нам грозит этот чудовищный мир? Дворец еще даже не привели в порядок, балкон, с которого когда-то говорил кайзер, наполовину разрушен выстрелами, фасады повреждены ужасно. Символ разрушенного блеска». Новости из Версаля приносят в Берлин, где только начала устанавливаться мирная повседневность, очередную волну беспокойства. В мае через центр города снова начинают шагать толпы людей. Позиция властей никому не ясна. Идут демонстрации за и марши против принятия условий мира, диктуемых союзниками, и в этой ситуации раскола и эмоциональной взвинченности столкновения интересов неизбежны.

Берлинская художница не участвует в публичных выступлениях. Она пытается отразить опыт времени в искусстве: ее темы теперь — это утрата, смерть, горе и голод. Но эта работа дается ей несказанно тяжело. Раньше она могла часами предаваться одному и тому же занятию, вдохновенно погружаясь в творчество. Теперь она ощущает беспокойство, озабоченность, и каждое произведение кажется ей неудачным еще до того, как она его закончила.

Двадцать девятого июня 1919 года газеты объявляют, что новое правительство рейха подписало мирный договор. Как долго она с нетерпением ждала этого дня, и каким горьким он кажется ей теперь. «Как я раньше представляла себе этот день! Флаги на всех окнах. Я все время думала, какой флаг мне хотелось бы вывесить, и пришла к выводу, что лучше всего было бы вывесить белый флаг и на нем красными буквами написать: „Мир“. А на древке и на острие его должны висеть гирлянды и цветы. Потому что я полагала, что это будет мир взаимопонимания, и день его провозглашения станет днем „постижения истины в слезах“, днем плачущего счастья, что мир есть». Плакать ей сейчас и вправду хочется, но не от счастья.

Но ей ничего другого не остается, только продолжать свой труд. Ее мужу приходится приноровиться к возрастающему числу пациентов, из которых большинство страдает от нужды, а не от болезней. Жизнь должна продолжаться. Она приводит в порядок комнату своего погибшего сына, чтобы разместить в ней мать, больную деменцией. «Это такая печальная работа». В красном шкафу она находит его кисти для живописи, блокноты с эскизами, свидетельства его интересов, его жизни, его таланта. «Его комната была священной». Теперь она становится повседневной.

Со дня подписания мирного договора Маттиас Эрцбергер становится «самым ненавистным из всех немецких политиков», как сформулировал это его современник, богослов и философ Эрнст Трёльч. Коллекционер искусства граф Гарри Кесслер рассказывает, как однажды в поезде какой-то пожилой господин громко бранил Эрцбергера и грозил сунуть рейхсминистру финансов «пару гранат под дно вагона». Впрочем, самые разнузданные нападки принадлежат депутату от Народной партии немецкой нации Карлу Хельфериху, который публикует большую серию статей в консервативной газете «Кройццайтунг». В них он припоминает Эрцбергеру не только политические решения последних лет, но и упрекает в том, что он на высоких постах занимался личным обогащением. Эрцбергер, который, будучи министром финансов, должен подготовить сейчас самую масштабную финансовую реформу за всю немецкую историю, защищается, как может, от обвинений Хельфериха. Согласно трактовке последнего, он несет главную ответственность за «позорный мир», изображается как исчадие ада, средоточие всего негодного в новой республике, как «разрушитель рейха» и даже как «раковая опухоль». В августе 1919 года тирады Хельфериха выпускаются отдельной брошюрой под заголовком: «Эрцбергер — вон!»

Вскоре после подписания мирного договора Арнольду Шёнбергу на его квартиру в венском округе Мёдлинг приходит письмо от некоего господина Фромейжо из швейцарского городка Винтертура, который приглашает венских композиторов к участию в движении, ширящемся в Париже. Целью движения является восстановление того «интернационала духа», который был разрушен военной мобилизацией всех художественных и интеллектуальных сил. Ответ Шёнберга подробен и отличается тем циничным остроумием, с которым композитор высказывался всегда, когда что-то в корне противоречило всему его нутру, — а это бывало часто. С внешним дружелюбием Шёнберг в своем ответном письме выражает радость по поводу того, что движение примирения исходит от Парижа, ибо «именно оттуда с самыми агрессивными намерениями от начала войны и до самого ее конца, да и помимо войны, делалось все, чтобы уничтожить этот интернационал, особенно что касается Германии». Но только не так-то просто это восстановить. Нельзя делать вид, будто ничего не произошло, и выступать с обычным приглашением, которое выглядит почти как знаменитый «допуск» в Лигу Наций. Ибо кое-что с тех пор случилось! А случилось то… что Сен-Санс и Лало совершенно определенным образом высказались о немецкой музыке и «дурном влиянии, проникавшем из-за Рейна»; да и Клодель уже после объявления перемирия говорил о «бошах». Шёнберг допускает, что и в Германии кое-кто «не без греха». Но никогда и нигде никто еще не заходил так далеко, как это случилось в Париже. Он готов участвовать лишь в начинаниях таких интеллектуалов, которые не держатся за ошибки недавнего прошлого. Все остальные должны быть исключены «из сообщества, в котором может иметь место только одна война — война против подлости, и использоваться только один метод борьбы — умение отворачиваться». О месье Фромейжо Арнольд Шёнберг больше никогда не слышал.

Когда Луиза Вайс после подписания мирного договора в Зеркальном зале видит пустое помещение и в беспорядке сдвинутые стулья, ей становится ясно, что это не только конец света, но и для нее лично что-то кончается. Пережив эту весну, когда все надежды превратились в разочарования, она внезапно понимает, что не может себе представить дальнейшую жизнь в тесных комнатах редакции. Она хочет оставить Париж и собственными глазами увидеть Европу, о которой так много писала. Она хочет узнать всю планету и работать где и как угодно ради мира, в который она верит и в который верил Милан.

У Луизы Вайс почти нет сбережений, но это не может помешать ее планам. Ее ценят как журналистку, и у нее хорошие связи. Газета «Ле пти паризьен» ежедневно продает более миллиона экземпляров, ее открытая поддержка какого-нибудь политика может оказаться решающей на выборах. Луиза Вайс встречается и беседует с главным редактором газеты Эли Йозефом Буа, которому ее рекомендовал новый министр иностранных дел Чехии Эдвард Бенеш. Буа с недовольным видом поднимает глаза от заваленного бумагами письменного стола: «Чем я могу быть вам полезен?» Луиза Вайс понимает, что у нее мало времени и переходит прямо к делу: «Сделайте меня своей корреспонденткой в Праге, и “Пти паризьен”, которая здесь на первых местах, станет первой и там». Буа поднимается со стула и начинает ходить взад-вперед. Потом он берет ее за плечи: «Нет, это не обсуждается!» В места, где идут военные действия, он не может послать репортера в юбке. «Но у меня есть талант!» — парирует Луиза Вайс. Это главный редактор вынужден признать. Ну, так и быть, и да благословит ее Господь! «Но я ничего не могу вам обещать. Отправьте мне несколько статей. Если шефу понравится, я буду вас публиковать».

Большой парад Победы 14 июля 1919 года — последнее, что видит Луиза Вайс накануне отъезда из французской столицы. Войска союзников парадным строем проходят от Триумфальной арки по Елисейским Полям в направлении Лувра. Это апофеоз славы маршалов Жоффра и Фоша. Но Луиза Вайс испытывает стыд перед чернокожими солдатами из колоний, перед индийскими войсками, которые были призваны в Европу, чтобы убивать и умирать за дело, которое не было их делом. Она не знала как, но знала, что все должно измениться. Культивировать войну, «приводить ее в систему, ограничивать ее, ухаживать за ранеными, торжественно чтить убитых, „гуманизировать“ саму войну — ну что за комедия! Войну нельзя уважать. Она должна быть уничтожена».

Теплым августовским вечером Луиза садится в поезд на парижском вокзале Гар де л’Эст, направляясь в Прагу. Некоторые вагоны в поезде еще остались бронированными. У журналистки нет иного вооружения, кроме «тысячи пятисот франков сбережений, двадцати шести лет и ее веры». До вокзала ее никто не провожает. Не пришли даже родители, чтобы пожелать ей удачной поездки.

Двадцать первого октября 1919 года Вирджиния Вулф получает по почте шесть экземпляров своего романа «Ночь и день». «Разве я нервничаю? Нет, совсем чуть-чуть. Скорее волнуюсь и горжусь, чем нервничаю. Во-первых, вот он наконец вышел & довольно; потом я немножко почитала & мне понравилось; и тогда я поверила в то, что людям, чье мнение для меня хоть что-то значит, это тоже может понравиться; и вдобавок я знаю, что даже если это не так, я все-таки опять начну & напишу свою новую историю».

Первые отклики, которые доходят до Вирджинии Вулф в письмах, дают повод надеяться. «Бесспорно, это гениальное произведение», — пишет ее свекор Клив Белл. «Скажу честно, я обрадовалась; но не уверена, что все так, как он пишет. Тем не менее это знак: я права, что не боюсь». То, что в узких литературных кругах ее звезда начинает восходить, Вирджиния Вулф замечает еще и потому, что от заказов на рецензии ей уже некуда деваться… Она печатает двумя руками, разбирает иногда по роману в день, а руки у нее ноют, как от ревматизма. Появляются первые рецензии и на нее, почти сплошь хвалебные, но есть и обзоры, где ей ставят в упрек, что ее литературные занятия ниже уровня ее собственных запросов. Сможет ли она когда-нибудь перестать заниматься поденной работой ради хлеба насущного? Пока Леонард лечится от очередного обострения малярии, которой он заразился когда-то на Цейлоне, Вирджинии Вулф в очередной раз становится ясно, в какой полной мере ее вес «зависит от опоры на него (Леонарда)», писательница шаг за шагом фиксирует свой профессиональный взлет, сдабривая описание иронией и самокопанием. Позже у лорда и леди Сесил состоится ее «первое выступление в качестве маленькой знаменитости». Кроме сына хозяев присутствует также князь Антуан Бибеско и его супруга Элизабет, дочь бывшего премьер-министра Герберта Генри Асквита. Они хотят, наконец, познакомиться с романисткой, о которой все так много пишут. Наследница одного из лучших домов Англии не на шутку волнуется, когда они с Вирджинией Вулф уединяются в эркере, чтобы поболтать. Она не дает себе труда высказать остроумные замечания, хотя обладает в высшей степени натренированным умом, а одна ее тетка — тоже писательница. Она не отваживается возражать Вирджинии Вулф, как будто не желая связываться с «интеллектуалами». Вирджиния Вулф не может избавиться от приятного чувства превосходства. Похоже, это успех.

Той же осенью 1919 года Рудольф Гесс с тысячей фрайкоровцев добровольческого корпуса Росбаха отправляется в путь по направлению к Балтике, хотя имперское правительство в октябре 1919 года строжайше запретило дополнительным немецким соединениям участвовать в боях к югу от Балтийского моря, и министр рейхсвера Носке даже пригрозил расстрелом каждому, кто пересечет границу. Но нелегальные формирования это предписание игнорируют. Когда они подходят к восточным границам рейха, то направляют свои пулеметы на пограничные посты, а те в ответ отдают салют и пропускают солдат через заставы. Такое своевольное поведение позже приводит к роспуску добровольческого корпуса Росбаха, который затем продолжает существовать нелегально.

В Прибалтике группы фрайкоров примыкают к русским подразделениям и к отрядам прибалтийских немцев и имперских немцев, входящим в Западнорусскую освободительную армию. Они хотят сражаться против новоиспеченной республики Латвии и против русской революции. О боях в Прибалтике Гесс будет вспоминать до конца дней своих из-за чудовищных зверств по отношению к гражданскому населению, хотя он, разумеется, приписывает их исключительно противнику. «Схватки отличались какой-то дикостью и ожесточенностью, какой я не видел ни до того во время мировой войны, ни после во всех добровольческих боях. Фронта как такового не было, враг был всюду. И там, где дело доходило до столкновения, начиналась мясорубка вплоть до полного уничтожения». Гесс видел, как поджигали дома и как жители сгорали живьем. Картина выжженных домов и обугленных человеческих тел преследует Рудольфа Гесса до конца жизни. «Тогда я еще мог молиться — и молился».