3. Революции

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

…Вместо являющего многообразие форм, сросшегося с землей народа появляется новый кочевник, паразит, житель большого города, чистый, оторванный от традиций, возникающий в бесформенно флюктуирующей массе человек фактов, иррелигиозный, интеллигентный, бесплодный, исполненный глубокой антипатии к крестьянству (и к его высшей форме — поместному дворянству), следовательно, чудовищный шаг к неорганическому, к концу… Освальд Шпенглер. Закат Европы, 1918

Былого рая нету боле,

У каждого такое горе.

Приходится приноровиться

И вновь руке с лопатой слиться,

И вновь луга косить густые,

И вновь поля пахать глухие.

И сеять вновь, торить тропинки

И вновь полоть все сорные былинки.

Лишь так, когда прольем наш общий пот,

Рай новый нам произрастет.

Жорж Грос

Взрыв, 1917

Вечером 10 ноября 1918 года, в воскресный день, небо над Вильгельмсхафеном вдруг озарилось вспышками и сияющими звездами — красными, зелеными, ослепительно-белыми, когда сотни сигнальных ракет с треском взвились в воздух. В то же мгновение прогремели пушечные выстрелы портовых казарм. По всему городу сирены вступают в этот концерт оглушительным воем. Матрос Рихард Штумпф в испуге бросает работу. Он прикидывает, где можно укрыться, ибо что иное могут означать эти сигналы, кроме как оповещение о наступлении английского флота? Но потом упорно распространяется слух (и то, что он ложный, выясняется гораздо позже): фейерверк означает слияние коммунистических партий мира в Третий Интернационал и начало мировой революции. Городок на Северном море погружается в неуверенность и страх, пока не появляется листовка, которая наконец-то знакомит экипажи кораблей и жителей Вильгельмсхафена с настоящим положением дел. Штумпфу попадает в руки одна из них, и он читает листок с нарастающим ужасом. Это условия перемирия, которые просочились в прессу явно еще до подписания документов. В гневе он восклицает: «Вот награда за проклятое братство!» Потом, переполняемый чувствами, он забирается в укромный угол.

Когда взрывается последняя ракета и одна за другой смолкают сирены, в Вильгельмсхафене вновь воцаряется покой. Но в душе Рихарда Штумпфа неистовствует буря. Для него идея унижения непобедимой нации на таких условиях граничит с безумием. У него такое чувство, будто ему плюнули в лицо. И это награда за то, что матросы и портовые рабочие в Вильгельмсхафене жизнью рисковали во имя окончания войны?

С марта 1918 года Штумпф был приписан к судну «Виттельсбах», стоявшему в Вильгельмсхафене. Корабль не так давно был пришвартован здесь в качестве так называемого вспомогательного судна, то есть казармы на плаву. Служба на «Виттельсбахе» означала тупую, бессмысленную муштру, слишком много свободного времени и разнообразный ручной труд, как, например, плетение галош, что позволяло скоротать время и немного подзаработать. К осени 1918 года Штумпф давно уже разуверился в победе и приспособил текст утренней молитвы к текущим обстоятельствам: «Даждь нам мир, хлеб и счастье!» С октября начали множиться слухи о страшных потерях на флоте и возникло подозрение, что немцы «в подводной войне… обломали себе клыки».

Еще тогда Штумпф обнаружил, что многие из его товарищей после четырех лет войны, когда по очереди наваливались опустошенность, смятение и смертельная опасность, впали в крайне раздраженное состояние. «Злоба, злоба растет в душе большинства моих товарищей, большевистские идеи не одному юнцу вскружили голову». Хватит ли у них силы духа на окончательную битву, о которой то и дело говорили начальники? В атмосфере «безутешного настроя» Штумпф в это больше не верил. Мысли о гибели — не только флота, но и всего рейха — все чаще посещали его: «Неужели короткий промежуток с 1870 по

1914 год был нашим мимолетным звездным часом?»

Штумпф пока еще верит в существующий строй: «Не стоить думать, что такие слова приходят мне на ум из любви к Гогенцоллернам», — но еще за несколько недель до окончания войны он был убежден в том, что «корни всеобщего уважения к нам и вообще всех человеческих сил — в императорской власти». Образ врага у него сложился тоже на базе военной пропаганды: «Если мы последуем желанию бездушного плутократа по ту сторону Ла-Манша, если мы прогоним нашего кайзера ко всем чертям, то я всю жизнь буду стыдиться того, что я — немец».

Однако уже очень скоро оторопь матросов перерастает в сопротивление. Импульс для этого дала война: английские и американские соединения готовились к наступлению на немецкий Хельголанд. Через международную прессу союзники распространили информацию, что в случае поражения немцев весь флот отойдет к ним. Чтобы этому воспрепятствовать, военно-морское руководство 24 октября 1918 года выпустило приказ оказать последнее сопротивление противнику, бросив на это все силы. Было задумано решающее сражение. Между тем превосходство противника было столь существенным, что этот приказ был равносилен принесению немецкого флота в жертву. Разве можно было ценой тысяч человеческих жизней спасти нечто большее, нежели пресловутое представление нескольких офицеров о воинской чести? Двадацать седьмого октября, когда соединения, располагавшиеся на Балтийском море, должны были покинуть гавань, в Киле и Вильгельмсхафене началось сопротивление. Сначала свои рабочие места покинули кочегары нескольких судов; на других судах — ощерившихся пушками океанских гигантах — был погашен огонь под паровыми котлами. Другие экипажи остались на пришвартованных судах и не вышли своевременно на позиции в ожидании предстоящего сражения, как было приказано. Ко всему прочему на Балтику лег густой туман, сделав бессмысленными любые действия на море.

Рихард Штумпф «был глубоко опечален, что такое могло случиться». Но к печали примешивается злорадство: «Куда подевалось всесилие гордых капитанов и штабс-инженеров? Годами унижаемые как собаки кочегары и матросы узнали наконец, что без них ничего, ну ровным счетом ничего не может произойти». На «Тюрингии» матросы вообще арестовали своих офицеров. Никто не хотел больше бездумно ставить на карту собственную жизнь. Командующие флотом приказали окружить мятежное судно и угрожали команде пушками. Триста человек матросов было арестовано. Но это не помогло «Тюрингии» обрести боеготовность перед последним морским сражением.

Седьмого ноября, после того как в Киле появились первые убитые, отдельные случаи неповиновения перерастают в Вильгельмсхафене в открытое восстание. Толпы матросов покидают свои корабли, чтобы организовать демонстрации на берегу. Рихард Штумпф надевает парадную форму тоже и следом за мятежными товарищами сбегает по трапу на берег. На плацу перед портовой казармой уже собрался большой митинг. Для выступающих соорудили импровизированную трибуну. Подогреваемые овациями растущей толпы, ораторы выдвигают всё новые требования. Теперь, кажется Штумпфу, толпа закричала бы «Ура!», если бы кто-то призвал повесить кайзера.

Толпа начинает общее движение. Чтобы придать процессии хоть какую-то упорядоченность, оркестр кораблестроительного дивизиона наигрывает песни и марши. Музыка привлекает все новых матросов, которые стекаются с других кораблей. Иерархии командования для этих матросов больше не существует, толпой управляют инстинкты овечьего стада. У ворот казармы морского батальона стоит пожилой капитан с револьвером в руке. Первому матросу, который пытается войти в ворота, он угрожает взведенным оружием. Но тут же в ход идут кулаки, у него отбирают револьвер и срывают с плеч погоны. Раздается всеобщее ликование. А Штумпф втайне восхищается верным долгу офицером.

Поначалу среди демонстрантов еще наблюдается какая-то дисциплина, но чем дальше продвигается процессия, тем больше накаляются страсти. Раздается свист, матросы пристают к женщинам, вскоре появляются первые красные флаги. Штумпф не видит для себя особой чести в том, чтобы маршировать «под этой грязной тряпкой».

Приближается обеденное время. Собравшиеся начинают ощущать голод. Внезапно наступает полная тишина, когда один из ораторов зачитывает послание адмирала Крогига. Все требования, которые выдвинул Кильский матросский комитет, будут удовлетворены: в том числе отмена почтовой цензуры для матросов, соблюдение свободы слова, а также обеспечение того, чтобы матросские экипажи вне службы не находились в распоряжении вышестоящих. Толпа сопровождает оглашение послания восторженным шумом. Потом слово берет рабочий с верфей, он срывающимся голосом требует немедленного учреждения республики советов. Раздаются звуки одобрения, но довольно слабые, и вскоре они стихают. Наконец кто-то предлагает матросам вернуться назад на корабли, раз все их требования удовлетворены. Громкий хохот!

Однако толпа матросов и рабочих начинает постепенно расползаться. Не на корабли, а туда, где можно перекусить в этот обеденный час. «Революция победила бескровно». Штумпф использует слово, которое в Германии на протяжении десятилетий вызывало страх и ужас: «революция». Конечно, Вильгельмсхафенская революция отнюдь не была тем триумфальным победным шествием, которое предсказывали Каутский и Бебель. Да и с революционным Петроградом эта гавань на Северном море никоим образом не могла равняться. Вместо пролетариата здесь, по мнению Штумпфа, царят мелочность, глупость, неуверенность и нужда. Переворот, свидетелем которого Штумпф оказался, он не считает достойным, но не может отрицать, что события в Вильгельмсхафене увлекли и изменили его. Он кажется себе революционером против воли, против представлений о лучшей доле, жертвой обстоятельств, вовлеченной в круговорот времени: «Я стал старше на два дня, и за этот период у меня в душе произошел переворот, который я раньше считал невозможным. От монархиста — к убежденному республиканцу… Мое сердце, нет, — я плохо тебя знал». Немецкой революции были явно нужны более убежденные республиканцы, чтобы не только прогнать с трона Гогенцоллернов, но и чтобы с должным воодушевлением приступить к утверждению нового порядка.

Всякий раз, когда вагон подбрасывало на разбитых рельсах, простреленное плечо Марины Юрловой пронзала острая боль. В изнеможении лежит она вместе с другими ранеными в купе пассажирского поезда, который от Челябинска катится краем Уральских гор в сторону Западносибирской низменности. Хвойные леса за окном, простирающиеся до самого горизонта, так бесконечны и однообразны, что возникает чувство, будто поезд вообще стоит на месте. Хуже всего ночи в этом душном купе, наполненном храпом и стонами раненых, стуком колес и скрипом поезда, запахом грязи и кровавых ран. Новые чехословацкие товарищи Марины, освободившие ее из большевистской тюрьмы в Казани, взяли на себя командование составом из шестнадцати вагонов, которые тянул мощный локомотив по Транссибирской магистрали. Ехали в поезде в основном люди гражданские, а у чешских солдат были винтовки, поэтому они могли решать, кому разрешено сесть в поезд, а кто должен выйти и чьи продукты будут конфискованы.

Даже здесь, в Сибири, в этой безлюдной местности, в тысячах километров от Петербурга и Москвы, свирепствует гражданская война между большевиками и «белыми». Когда поезд тормозит на маленькой станции, где стоит только деревянная сторожка железнодорожника, Марина видит собравшуюся возле нее разъяренную толпу. Мужчины и женщины, вооруженные винтовками, мотыгами, лопатами и ножами, окружили двух большевистских агитаторов, которые собрались ехать дальше на восток. «Смерть большевикам!» — кричит толпа. Один из пойманных большевиков, кряжистый белобрысый моряк-великан, кажется, не обращает никакого внимания на ярость окруживших его людей. Засунув руки в карманы, он равнодушно наблюдает, как прямо у него на глазах на станции сооружается виселица. Когда уже и веревка готова, он спокойным шагом подходит ближе, осматривает петлю и, вынув руки из карманов, сам надевает ее себе на шею. Толпа затихает. «Что такое, вы чего не дергаете?» — кричит он запыхавшимся мужичкам, которые добровольно вызвались быть палачами. Наконец те сбрасывают оцепенение и рывком тянут веревку вниз. Тяжелый здоровяк висит теперь в воздухе, а ступни, оторвавшиеся от земли всего на несколько сантиметров, кажется, пытаются найти опору, то и дело подрагивая. Обеими руками он до последнего держится за веревку, обвивающуюся вокруг шеи, потом руки разжимаются. Второй человек ведет себя так, как, по Марининой личной расовой теории, должен вести себя еврей-большевик: он бросается наземь перед своими палачами, обнимает их ноги и молит о пощаде. Так подтверждаются предрассудки, которые роднят Марину со многими противниками революции и антисемитами того времени: убежденность в том, что революция — это еврейский заговор, который они воплощают в России, а потом распространят на весь мир, и что дурные стороны революции в конечном счете суть следствие дурных сторон евреев. Так что Марина безо всякого сочувствия, а, возможно, даже с удовлетворением смотрит, как второй революционер тоже качается на веревке. Поезд весь день стоит на этой маленькой станции, перед Мариниными окнами болтаются на ветру оба трупа — предвестники гражданской войны и жестокой контрреволюции, которая шла по пятам за недавним переворотом в России.

В те ноябрьские дни кронпринц Вильгельм каждое утро просыпался от кошмаров. Его мучили мысли о собственном будущем, о будущем Гогенцоллернов и Германского рейха. С детства он привык к тому, чтобы другие указывали ему направление, а теперь он должен принять решение сам? Не настал ли момент, к которому его должно было подготовить все его воспитание сызмала, но который казался ему всегда таким далеким: момент его суверенной власти?

Уже 7 ноября Вильгельм собственными глазами увидел посланцев нового времени. Посещая войска недалеко от Живе, он проехал мимо захваченного солдатами поезда. Здесь он впервые воочию увидел символ революции: красный флаг. Из разбитых окон вагона раздавался кровожадный призыв восставших: «Гасить огонь! Достать ножи!»

Вильгельм приказал шоферу остановиться. Громким голосом он приказал солдатам выйти из поезда. Несколько сот мужчин в рваных мундирах выстроились в ряд. Прямо перед ним обращал на себя внимание «высокий как верста баварский офицер, в небрежной позе, руки демонстративно засунуты глубоко в карманы штанов, настоящий образец нарушения субординации». Вильгельм решил взять на себя бремя ответственности и прикрикнул на баварца тем казарменным тоном, который усвоил еще с юности. «Равнение держать, — закричал он, — как подобает немецкому солдату!» Старые рефлексы сработали, баварец выпучил глаза и вытянул руки по швам. Мгновенно восстановился порядок, и молодой парнишка с железным крестом на груди даже попросил прощения за своего товарища. Люди уже третий день в пути безо всякого провианта. «Мы же все вас очень любим. <…> Не сердитесь на нас». Кронпринц был растроган и угостил горе-революционеров папиросами.

На следующий день Вильгельма догоняет приказ его величества срочно прибыть в Спа. В густом тумане едет он через обезображенную войной местность. 9 ноября, незадолго до полудня, он добирается до виллы «Ля Фрэнёз» перед воротами в Спа. Здание незадолго до войны построил для себя по образцу Малого Трианона в Версале один промышленник. Навстречу Вильгельму выходит «его шеф», граф фон дер Шуленбург, «бледный и явно чем-то потрясенный». В нескольких словах он обрисовывает кронпринцу положение: в разговорах, которые с утра ведутся в «Ля Фрэнёз», главную скрипку играет Вильгельм Грёнер, новый человек из круга Гинденбурга в армейском командовании. Он не относится к числу доверенных лиц кайзера и говорит с монархом таким тоном, каким его предшественник Эрих Людендорф, по причине перемирия в срочном порядке покинувший страну в направлении Швеции, наклеив себе фальшивую бороду, — никогда в жизни не решился бы воспользоваться. Грёнер обрисовал непредвзятую картину военного положения и ситуацию на родине. Берлин находился в величайшем напряжении, «которое каждое мгновение могло прорваться, пролив на город реки крови». С разбитой армией о марше в защиту столицы от революции не приходилось и думать. Грёнер не высказывает этого вслух, но его рассуждения допускают только один вывод: кайзеру необходимо пойти на уступки в угоду загранице и уличным настроениям, чтобы лишить революционное движение его накала.

Вильгельм II был потрясен, но в ответ на рассуждения генерала не произнес ни звука. Потом слово взял Шуленбург, чтобы обрисовать более обнадеживающую картину происходящего. Он выступал за то, чтобы выиграть на фронте время, а войска тем самым успели прийти в себя. Революционный пожар погасить можно только умело применяемой оружейной силой. Но Грёнер не сдавался. Он выложил последний, убийственный аргумент: даже если Вильгельм II прикажет войскам отправляться в Берлин, они его уже не послушаются. Армия, включая офицерский корпус, ему больше не подчинится. Вильгельм II потребовал доказательств. Только если офицеры дадут ему письменный документ, что отказываются его сопровождать, он признает свое поражение. Но последние новости, доставленные из Берлина, подтвердили все, о чем предупреждал Грёнер: кровавые уличные бои, солдаты-перебежчики — и никакой возможности остановить ширящуюся революцию.

После этого рапорта кронпринц Вильгельм направился в осенний сад при вилле, где старые деревья сбросили уже увядшие листья, а грядки давно были вскопаны. Кайзер стоял, окруженный господами в мундирах. Мужчины «сгорбились, были подавлены, словно их загнали в тупик… они словно замерли в глухом молчании». Говорит теперь один только кайзер. Заметив сына, он подзывает его к себе. Только подойдя ближе, кронпринц как следует понимает, в каком смятении находится отец, видит, как подергивается от сдерживаемого волнения его исхудавшее, пожелтевшее лицо. Слова из уст монарха льются подобно водопаду. Наибольшее его негодование вызывает тот факт, что его, кайзера, даже не пускают на фронт, чтобы сражаться и умереть во главе своих войск. Опасность, что это может помешать ходу переговоров о перемирии, якобы слишком велика. В этот момент кронпринцу наверняка стало ясно, что кайзер больше не хозяин положения. Гогенцоллерны ни в коем случае не должны отказаться от королевской короны Пруссии, заклинает отца кронпринц. Дрожащим голосом он приглашает кайзера отправиться в его сопровождении в армейское расположение «Кронпринц Вильгельм». Во главе этой армии монарх и наследник престола плечом к плечу прошествуют обратно на родину! Шуленбург поддерживает идею принца. Большинство солдат остались верны своей воинской клятве верности кайзеру и Отечеству и, если потребуется, последуют за своим полководцем на смерть. Но Грёнер только пожимает плечами: «Клятва верности? Полководец? Ведь все это в конце концов просто слова — если хотите, это всего лишь идея, и все». Два мира — старая империя, построенная на верности и послушании, и новый, более гибкий и прагматичный современный взгляд на происходящее — столкнулись друг с другом.

У Вильгельма II вся краска сбежала с лица. Ища помощи, он обращает свой взор на Гинденбурга, но тот неподвижно смотрит в землю. Здесь, в бельгийском парке, стоит германский кайзер, господин полумира, само воплощение закона, верховный главнокомандующий всех войск, создатель имперского военного флота, суверен, хотевший обеспечить Германии место под солнцем, обеспеченный всеми приоритетами, облеченный всеми полномочиями, — и он стоит, опустив руки. Он слишком долго позволял генералам и советникам подсказывать себе, что надлежит делать, чтобы сейчас, в решающий момент, вновь перехватить монаршую инициативу. Похоже, слишком далеко зашел процесс распада выкованного на веки вечные Германского рейха и его гордой армии, чтобы сейчас ему удалось перехватить бразды правления. Слишком слаб монарх, слишком устал и слишком сбит с толку тем положением дел, которое ни в коей мере не совпадает с картинами величия и роскоши, которые на протяжении всей жизни связывались для него с имперским правлением. Хриплым голосом Вильгельм II дает поручение сообщить по телефону рейхсканцлеру Максу фон Бадену в Берлин, что он готов сложить с себя императорскую корону. Отметим, только императорскую корону, и все. Он остается королем Пруссии и как король Пруссии намеревается вести войско обратно на родину.

Общество отправляется в дом, чтобы приступить к завтраку, который больше напоминает поминальную трапезу. После десерта из Берлина приходит совсем уж скандальное известие: без долгих согласований со ставкой в Спа рейхсканцлер Макс фон Баден ничтоже сумняшеся объявил уже об отречении германского кайзера и (!) прусского короля, а также об отказе кронпринца от притязаний на трон. Новость уже распространили через телеграфное бюро Вольфа. Кроме того, в столице сформировано новое правительство. Революцию снизу дополнила революция сверху. Кайзер Вильгельм вне себя от гнева, но абсолютно бессилен. Именно в этот миг заканчивает свое существование немецкая монархия. Никакой героической борьбы, никаких громких слов или величественных жестов; кайзер, за спиной которого сотни лет семейной истории правления, с полным фатализмом покоряется своей судьбе. Сотни лет не помогли, четыре года войны обескровили рейх и привели его на грань гибели. Этот крах отчетливо выявил бездарность его правления. Поражение деморализовало кайзера, отняв у его режима былой блеск и остатки легитимности. Внезапно властитель полумира оказался усталым, старым человеком, перед которым никто больше не трепещет.

Девятого ноября 1918 года в центр Берлина хлынул поток листовок. Художнице Кэте Кольвиц в Тиргартене попадает в руки листок газеты «Форвертс». «Кайзер отрекся от престола!» — стояло на нем гигантскими буквами. Читая, Кольвиц идет от аллеи Победы к Бранденбургским воротам. Там собрались уже тысячи людей, которые все вместе шагают по направлению к Рейхстагу. Толпа настолько плотная, что Кольвиц не остается ничего другого, кроме как двигаться вместе с потоком, по течению. Перед гигантским порталом здания Рейхстага с надписью на фронтоне «Немецкому народу» люди останавливаются. На балконе массивного западного фасада видна группа людей. «Шейдеман», — многоголосо бормочут стоящие впереди, передавая эту весть назад. Тысячи людей смолкают, когда слово берет государственный секретарь, член СДПГ: «Рухнула старая гниль. Милитаризму конец!» И дальше следует историческое заявление: «Позаботьтесь о том, чтобы новая немецкая республика, которую мы построим, ни от чего не пострадала. Да здравствует немецкая республика!» Ликованию не было конца. Когда толпа все-таки успокаивается, со ступеней Рейхстага произносит речь сначала солдат, за ним матрос, потом — молодой офицер, который кричит, обращаясь к собравшимся, что «четыре года войны были не так страшны, как борьба с предрассудками и тем, что отжило свое». Офицер размахивает над головой фуражкой и восклицает: «Да здравствует свободная Германия!»

Поток людей уносит Кэте Кольвиц на бульвар Унтер-ден-Линден. Там над головами демонстрантов развеваются красные флаги. Солдаты срывают с себя кокарды и со смехом бросают их на землю. «Вот сейчас всё так. Становишься свидетелем событий и по-настоящему не можешь ничего взять в толк», — удивляется художница.

В то же мгновение в ее сознании всплывает образ Петера. Ее сыну было 18 лет, когда он в 1914 году, полный воодушевления, отправился на войну. С фронта он писал письма, полные героических фраз, звучавших так, будто они списаны с официозных воззваний. Несколькими неделями позже в почтовом ящике лежал конверт в траурной рамке. Тогда у нее было такое чувство, будто земля разверзлась и поглотила ее. Сегодня, в день зарождения республики, Петер снова с ней: «Я думаю, что если бы он был жив, он тоже бы в этом участвовал. И тоже сорвал бы кокарду. Но его больше нет в живых, а когда я видела его в последний раз, а более прекрасным он никогда не выглядел, на Петере была фуражка с кокардой, и лицо у него сияло».

Обстановка в Берлине остается опасной. Вечером на Унтер-ден-Линден стреляют. Во второй половине дня из дворца Гогенцоллернов республику провозглашают вторично, на этот раз ее объявил Карл Либкнехт, «из того самого дворцового окна, откуда обычно к народу обращался кайзер». В отличие от Шейдемана, Либкнехт провозглашает не «немецкую», а

«коммунистическую» республику. Это отличие показывает опасные полюса противостояния в революции, конфликт между партией социал-демократов и ее отколовшимся левым крылом — независимой социал-демократической партией Германии. Положение в городе напряженное. То и дело по улицам свистят выстрелы, горохом раскатываются по площадям пулеметные очереди, слышны даже порой пушечные залпы. Раз за разом толпа в панике бросается врассыпную, чтобы после — как притягиваемая магнитом — собраться опять в одном месте. Чтобы предотвратить грабежи, рабочий совет, сформированный революционерами, намеревается, по его заявлению, ввести практику расстрелов.

Кронпринц Вильгельм — он вообще-то еще принц или уже нет? чье слово вернее: кайзера или канцлера? — сразу после обеда покидает Спа. Он планирует вернуться к себе в подразделение. При расставании отец по-прежнему настаивает на том, что Берлинский манифест противоправен, что он остается королем Пруссии и в этом качестве собирается командовать своими войсками. Но не были ли это просто «слова», «всего лишь идея — и все»? И почему отец, а также прочие ответственные лица не потратили ни малейших усилий на одну простую мысль: что перворожденный сын этой династии в такой роковой момент мог бы встать к штурвалу. Разве это не было его призванием — всю жизнь стоять на страже интересов династии и быть наготове, когда трон зашатается? На мгновение складывается впечатление, что сын впервые собирается пойти собственным путем. Он направляется в свое подразделение. Вскоре после этого бело-золотой придворный поезд отца уже катится по Голландии. Кайзер становится изгнанником и просит убежища, надеясь на милость нидерландской королевы Вильгельмины, с которой его связывает близкое родство. Памятуя о судьбе царской семьи, она не хочет отказывать ему прямо на границе. Однако подданные Нидерландов бранят свою королеву за великодушие. Путешествие «Вильгельма Последнего» проходит через Маастрихт, Ниймеген и Арнхем, и конечной целью является Амеронген. Во время путешествия на всех вокзалах его встречают разъяренные толпы людей, которые громко бранят человека, развязавшего войну на четыре года, ибо считают его ответственным за разрушение их городов, за голод, бедность, болезни и за массовую гибель людей.

Сын добирается до штаба своей группы войск в бельгийском городке Вьельсальме. В голове у него неотступно роятся одни и те же мысли: должен ли он оказать сопротивление, которое не оказал его отец? Он ведь остается командующим своего войскового подразделения и может направить войска на Берлин. Во время разговора с Шуленбургом из Спа приходит известие о том, что генерал-фельдмаршал Гинденбург перешел на сторону нового правительства и предоставил себя его услугам. Идол кронпринца и множества других людей в стране сделал выбор в пользу республики, за перемирие, против продолжения кровопролития, против борьбы, в которой немцы должны были сражаться против немцев. Для наследника трона все было ясно: он должен и он хочет последовать за заместителем своего отца.

Чтобы защитить себя от посягательств, Вильгельм перемещается поближе к линии фронта, где еще сохранился хоть какой-то порядок в войсках. В учебной войсковой части для рекрутов раздаются радостные крики, когда наследник проезжает мимо. «Все эти парнишки не хотят верить в революцию и просят меня откомандировать их части на родину и чтобы я отправился вместе с ними. Они грозят разнести всё в щепки!» Дальше кронпринц передвигается на автомобиле по разбитым дорогам. Маршрут ему указывают неправильно; автомобилю приходится продираться через «бесконечный лес, где царит ночной мрак». В некоем замке, в котором находится школа прапорщиков, скитальцам наконец удается узнать верную дорогу в штаб 3-й армии. По дороге туда, в железнодорожном узловом пункте Ла-Рош-ан-Арден, им открывается «чудовищное зрелище, быстро проносящееся перед глазами: разгулявшиеся, гомонящие отпускники, забывшие всякую дисциплину», идущие с фронта. Поездка застопоривается на небольшой железнодорожной станции, где сталкиваются две артиллерийские колонны, марширующие в противоположном направлении. Ни вперед, ни назад. Автомобиль все больше утопает в грязи, дорогу развезло от зарядивших дождей. Только после полуночи машина добирается до Главного штаба. Кронпринц вскоре ложится спать, но ночь не приносит успокоения.

На следующий день, а это было 11 ноября 1918 года, удается наладить телефонную связь со штабом Вильгельма во Вьельсальме. Оттуда опять можно говорить с Берлином. Но нет никаких новостей по вопросу, который волнует его больше всего: останется ли он при новом режиме командующим своей группы войск? Он подозревает, что молчание Берлина означает «нет». Ранний осенний вечер спускается на местность. Вильгельм стоит в сумерках у окна охотничьего замка, где располагается штаб, и смотрит на голые деревья и на снег с дождем, падающий с неба. За окном по улице шагает рота. Солдаты поют: «Ох, на родину тянется душа…» До этого момента кронпринцу удавалось сохранять самообладание, но теперь, в одиночестве, в темноте, слезы так и хлынули у него из глаз.

Поздно вечером появляется известие, что новое правительство действительно отстранило кронпринца от командования. Проходит еще одна бессонная ночь, и внутренний бунт уступает место покорности: Вильгельм хочет, чтобы все осталось позади, хочет избежать кровопролития и обрести покой. На двух автомобилях, вместе с узким кругом верных людей, он выезжает в сторону голландской границы. Последнее письмо к своим солдатам кронпринц подписывает еще как «Верховный главнокомандующий Вильгельм, кронпринц Германский и Прусский». Но, в конце концов, это только «слова» и «идеи». Его сопровождающий вручает ему шапку пехотинца, чтобы его не так легко было узнать. Но Вильгельм хочет оставаться в высокой черной гусарской шапке с изображением черепа — последний раз побыть прусским офицером. По плохим дорогам они добираются до места за линией фронта, где армия находится уже в состоянии развала. Возле Вренховена они останавливаются перед колючей проволокой. Чтобы сделать несколько шагов через границу, Вильгельму приходится собрать в комок всю свою волю. Молодой голландский офицер на той стороне в полном недоумении: что делать с этим внезапным высоким гостем? Кронпринцу приходится сдать оружие, и только через несколько часов он добивается разрешения ехать дальше, до Маастрихта. По дороге ему достаются враждебные взгляды и ругательства. Голландское правительство не считает себя обязанным предоставлять ему убежище в Нидерландах.

Жорж Грос — родившийся под именем Георг Гросс, но, чтобы отмежеваться от находящейся в милитаристском угаре немецкой родины, в 1916 году взявший себе художественный псевдоним Жорж Грос — проводит ноябрь 1918 года в состоянии переезда. В начале месяца он еще живет в своем ателье в мансарде доходного дома в Берлинер-Зюдэнде, на юге. Здесь, вплоть до самого переезда на Нассауэр-штрассе в Вильмерсдорфе, долгие годы находилось средоточие его мира. Художник работал, окруженный мебелью, которую сам соорудил из расписных сундуков. Вдоль стен выстроились пустые бутылки, этикетками с которых он украшал стены. С лампы свисал большой черный паук, сделанный из проволоки. Осколки разбитого зеркала, размещенные по всему ателье, бросают раздробленные отражения на многочисленные фотографии на стенах; среди прочих — фото автомобильного миллионера Генри Форда с посвящением, которое Грос сам приписал. Грос преклонялся перед Фордом и вообще перед всем, что приходило из Америки: регтайм, золотоискатели, доллары, небоскребы, бокс, неоновые лампы, бурбон, томагавки. Его пристанище выглядело «как ярмарочная палатка», отапливалось оно газовым автоматом, который запускался с помощью десятипфенниговых монеток, брошенных в щель.

Когда новости об окончании боевых действий на западном фронте достигают столицы рейха — Берлина, Гросу все равно кажется, что война понастоящему никогда не кончится. «А может быть, она вообще никогда и не заканчивалась? У нас объявили мир, но далеко не каждый был пьян и счастлив. По сути своей люди остались прежними, но с некоторой разницей: некогда столь гордый немецкий солдат превратился в побитого, уставшего от войны солдата, а народная армия распалась так же быстро, как хлопчатобумажные униформы и патронташи из кожзаменителя. То, что война была проиграна, меня не расстраивало. Меня расстраивало исключительно только то, что люди эту войну годами терпели и выносили, что тем немногим голосам, которые выступали против массовой бойни, никто не внял».

Сам Грос мировую войну не вытерпел и не перенес. Если говорить точно, он благородно провел это время в горизонтальном положении. Первый призыв он пропустил из-за воспаления придаточной пазухи носа. На пути второго призыва встал — настоящий или разыгранный — нервный срыв. Он был найден в полубессознательном состоянии, c головой, засунутой в унитаз. Георг Гросс, как он тогда еще себя именовал, поступил в лазарет, потом в лечебницу, где его пичкали «сушеными овощами» и «капустно-свекольным кофе», «серыми военными булочками» и «серо-зеленым искусственным медом». Он, воспринимавший восхищение войной у своих соотечественников в 1914 году как пандемию, ни в первый, ни во второй призыв не видел фронта собственными глазами. Но даже позади всех линий фронта он различал следы опустошения, разрушения, уязвимости и смерти, оставленные войной. Грос зарисовывал в блокнот все, что с ужасом видели его глаза. «Для меня мое „искусство“ было тогда чем-то вроде отдушины — клапана, чтобы выпустить пар, — писал он в своей автобиографии. — Если было время, я давал волю своему негодованию в рисунках. В блокнотах и на почтовых конвертах я набрасывал эскизы того, что меня больше всего не устраивало: звериные лица товарищей, злые инвалиды, надменные офицеры, развратные медсестры и т. д.». В зарисовках и живописных работах главным для него было «запечатлеть смехотворность и гротескность окружающего… мира деловитых, смертельно обозленных муравьишек».

Он вновь и вновь зарисовывает результаты воздействия насилия, высвобожденного войной, на архитектуру, на природу, на тела и души людей. Все вновь и вновь, со смесью отвращения и восхищения, он изображает на листах с подписями «Покушение» или «Авиабомба» взрывы и их губительные последствия. После того, как художник был окончательно комиссован из армии в мае 1917 года, появляется живописное полотно под названием «Взрыв».

На картине с помощью резких контрастов огненно-красного и антрацитовочерного показан город, разорванный на части взрывом. Эпицентр взрыва находится на уровне верхних этажей домов, как это обычно бывает, когда сбрасывают авиабомбу. От силы взрыва город распадается на части. Линии обрушиваются вниз, фасады накреняются, в окнах виден ослепительный сполох пожара, а все небо заполоняет облако жирного черного дыма. В нижней части картины, где преобладают черный, зеленый и синий тона, угадываются силуэты людей, которые пытаются спастись от катастрофы, а также останки тех, кому это не удалось, и теперь они проваливаются в зияющую тьму. Но все фигуры изображены как едва намеченные силуэты неких личинок, прозрачные, далекие от реальности.

В этой картине, как, собственно, и во всех других, Грос обнажает агрессивную и разрушительную сущность человеческого существования. За фасадом монархического буржуазного порядка произрастает, по его мнению, гнилое, жестокое и извращенное общество. Его впечатления о войне только подтвердили его самые худшие представления. Так, он вспоминает об одном случае весной 1917 года, когда после многомесячного пребывания в госпитале один врач решил объявить его выздоровевшим. Грос отказался вставать с койки и напал, войдя в раж, на фельдфебеля санитарной службы, который якобы поставил ему неправильный диагноз. «Никогда не забуду, — пишет он позже, — с какой радостью и почти упоением другие „товарищи“, числом что-то около семи, которым разрешено было вставать, добровольно набросились на меня. Один, пекарь по своей гражданской профессии, всем телом навалился на мои скрюченные от судороги ноги, радостно вопя: „По ногам ему, по ногам, вот тогда, поди, и успокоится“». Война представляется Гросу апогеем человеческой мерзости. В картине «Взрыв» он уловил тот момент, когда цивилизацию разносит в клочья сила порожденного ею зла. Она катится в пропасть, которую сама себе создала.

Его описание Берлина в ноябрьские дни 1918 года показывает город, от которого изображенная во «Взрыве» катастрофа оставила только руины. Былая столица Германского рейха похожа теперь на «серый каменный труп. Дома все в трещинах. Штукатурка и краска обвалились, и в мертвых немытых глазах оконных проемов в тех местах, где жители смотрели вслед тем, кто больше никогда не вернется, остались следы пролитых слез».

Еще в последние месяцы войны Грос ощутил необходимость воздействовать на общество не только с помощью своего искусства. Свою магическую притягательность имеет для него революция, достигшая столицы за несколько дней до завершения боевых действий. У него было такое чувство, будто появилась возможность воплотить в действия всю свою ярость и все презрение к старой Германии, словно теперь он может участвовать в подготовке взрыва и даже сделаться самим взрывом. Грос становится желанным оратором на собраниях «Союза Спартака». Где-то в глубине души он наверняка чувствовал, что протагонисты и жестика революции для него столь же достойны презрения, как общество кайзеровского рейха и общество, ведущее войну. Но внешне он становится защитником нового времени, динамичность и театральность которого отвечают его натуре. Особенно он не жалеет слов, рассуждая о необходимости создания новой системы образования. Новое образование больше не будет привилегией богатых! Академии и университеты должны открыть свои двери для всех! В канун Нового года художник вместе с несколькими своими товарищами-живописцами вступает в члены вновь основанной Коммунистической партии Германии. Членский билет ему собственноручно выдала Роза Люксембург.

Четвертого ноября 1918 года Вальтер Гропиус приезжает из Берлина в Вену, чтобы добиться от своей супруги Альмы Малер-Гропиус права опеки над их общей дочерью Манон. В письме он поясняет, почему намерен заняться воспитанием Манон: Альма определенно не готова отправить на все четыре стороны своего любовника Франца Верфеля. Кроме того, даже если Манон переедет к нему, у нее так или иначе останется дочка от первого брака и новорожденный ребенок — маленький Мартин. Прочитав письмо, Альма разражается слезами и до самого вечера уже не может успокоиться.

После обеда у нее встречаются оба: муж Гропиус и любовник Верфель. Альма устраивает им драматическую сцену и заявляет, что готова расстаться с обоими. Отныне она хочет жить одна. Но только пусть ей оставят ее троих детей. Гропиус мало что мог противопоставить пылкому выступлению Альмы, он, видя ее отчаяние, сожалеет о своем суровом требовании и просит у супруги прощения.

Брак Гропиусов продержался неполных три года. Познакомились они еще в 1910 году, когда первый муж Альмы, композитор Густав Малер, был жив. Это случилось во время пребывания на роскошном курорте Тобельбад. Альме казалось, что знаменитый супруг пренебрегает ею, и страсть между ней и Гропиусом разгорелась не на шутку. Но ничего более, кроме обострения брачного кризиса в доме Малеров и дальнейшего повышенного внимания композитора к своей значительно более юной, чем он, жене, из этого первого знакомства не вышло. Когда в 1911 году Малер умер, оба поначалу держались подальше друг от друга. Молодая вдова спасалась интрижкой с безгранично пылким, но болезненно ревнивым молодым художником Оскаром Кокошкой.

Потом началась мировая война, и Вальтер Гропиус ушел воевать. Четыре года подряд он непрерывно участвовал в боевых действиях на Западном фронте и в Италии. Короткий отпуск в феврале 1915 года стал первой возможностью для новой встречи Вальтера и Альмы. Тридцатипятилетняя вдова возобновила общение с ним совсем незадолго до этого. В действительности былая любовь вспыхнула сразу, когда они снова стояли друг перед другом. С этого момента они почти каждый день обменивались письмами. Он писал с фронта, она — из Вены. Альма приправляла свои письма нежностями и эротическими намеками, полными «дикарского» чувства. В августе 1915 года, во время очередного увольнения с фронта, возлюбленные тайно обвенчались в Берлине. Впрочем, после свадьбы в письмах Альмы появился совершенно иной тон. Вместо того чтобы упиваться любовью и тоской, она жаловалась на долгую, бесконечную разлуку, говорила о его «тайнах» и «пренебрежении» ею. Мучимая ревностью, она подозревала его в неверности, упрекала в том, что на фронте он ходит в бордель. То, что Гропиус ежедневно на передовой рисковал жизнью, что этому молодому архитектору с каждым днем все тяжелее было смиряться с тем, что он стал частью «разрушающей, а вовсе не созидательной военной машины», не играло в этих письмах никакой роли. Он не хотел отягощать ее этими данностями, да и сам не питал к войне никакого интереса.

В октябре 1916 года Альма Малер-Гропиус произвела на свет дочь, которая в честь бабки с отцовской стороны получила имя Манон. Она была беременна вторым ребенком, когда Гропиус в последнее лето войны попал на лечение в венский лазарет. Физически он почти не пострадал, но испытал сильное душевное потрясение. Он оказался единственным выжившим после артиллерийского обстрела, недалеко от местечка Суассон, когда искали людей под обломками разбомбленного дома. Как только Гропиусу разрешили вставать, он отправился к Альме. Было 25 августа 1918 года. В ожидании жены он стал свидетелем телефонного разговора, во время которого та подозрительно задушевным голосом разговаривала с каким-то мужчиной. Гропиус в ярости призвал жену к ответу и наконец узнал правду: в последнюю зиму, когда ожидание супруга сделалось невыносимым, она вступила в связь с венским поэтом Францем Верфелем. От него, наверное, и ребенок, которому скоро суждено родиться, призналась она. Истощенному психически и физически во время погребения под обломками Гропиусу эти новости оказались не по плечу.

«Как громом пораженный», он упал на землю.

Но уже на следующий день Гропиус овладел собой, самообладание к нему вернулось. Он отправился в путь и постучался в дверь любовника своей жены. Верфель, воплощенный поэт, еще лежал в постели и Гропиуса не слушал. Гропиус оставил ему открытку с рыцарственными словами: «Пощадите Альму. Может произойти несчастье. Сильное возбуждение — и наш ребенок погибнет». Последующие дни Гропиус, погрузившись в мучительные размышления, провел на больничной койке, пока его — явно слишком рано — не призвали обратно на фронт, назад, в ту самую разрушенную войной местность в Аргоннах. Даже не отдышавшись, Гропиус из огня ревности и упреков попал в полымя битвы.

В октябре 1918 года военные врачи наконец проявили снисхождение к выгоревшему за четыре года сражений лейтенанту Гропиусу, и ему вновь был предоставлен длительный отпуск. Только на этот раз, вернувшись в родной Берлин, когда предвестий скорого окончания войны стало больше, Гропиус осознал всю двусмысленность своего положения. Четыре года подряд он отдавал все свои силы и весь свой талант борьбе с врагами Германии. Он трижды был ранен, его наградили Железным крестом. Теперь, когда он больше ни на что не способен и остро нуждается в любви и заботе, его брак превратился в груду обломков. В своей профессиональной области, в архитектуре, он уже четыре года не работал, и все его прежние прекрасные связи утрачены. Здесь, в Берлине, когда он задумался о всей безнадежности экономической ситуации, его начали мучить страхи, выживет ли он: «Приеду домой — без лейтенантского жалования — и у меня ничего не будет, а тут еще и подорожание вокруг».

И тут, когда Гропиус пребывает в состоянии отчаяния, он начинает понимать, что должно начаться что-то новое, что-то принципиально другое. У него было такое чувство, будто «в него ударил луч света», так он описывает это состояние. Если до войны он со своими передовыми проектами находился во главе архитектурного авангарда, то политически он оставался консерватором. Однако в ноябре 1918 года он внезапно ощущает настоятельную необходимость встать на совершенно новый путь: «После войны передо мной забрезжил новый путь… со старым хламом было покончено». Поездка в Вену и споры с Альмой из-за Манон были первыми шагами в стремлении организовать свою личную жизнь по-новому. В Берлине он бегает от одной двери к другой, пытаясь найти постоянную работу или отдельные заказы, чтобы открыть собственное архитектурное бюро.

Но на необходимость перемен он смотрит гораздо шире, нежели в масштабах собственной жизни. Он хочет стать частью грандиозного преобразования, которое приведет в движение все вокруг него. Вместе с другими художниками и архитекторами он создает «Рабочий совет по делам искусства». В паре со своим коллегой Бруно Таутом он формулирует манифест новой архитектуры: «Непосредственное воплощение духовных сил, вместилище ощущений… — это архитектурное сооружение. Такое сооружение может создать только полномасштабная революция духа». Они мечтают о больших «народных сооружениях» на свободных землях вне густонаселенных центров. И не в мегаполисе, который, «прогнив сам по себе, исчезнет точно так же, как и старая власть. Будущее будет строиться на освоенной новой земле, которая будет кормить себя сама». Такие образцовые новые поселения будут располагать всей инфраструктурой настоящих городов: улицами, площадями, парками, магазинами, гостиницами, ресторанами, культурными и образовательными учреждениями. Новые пригороды, по мысли Гропиуса и его соратников, должны стать инкубаторами нового общества. С землей, отведенной под сельское хозяйство, разумно организованные, чистые, справедливые и здоровые, они после годов разрушения призваны обеспечить возрождение и стать архитектурной кулисой новой эры, которая до сих пор держит свое обещание — стоит только взглянуть на современное социальное жилье. Гропиус и Таут создают эскиз мира после взрыва, изображенного Гросом, они проектируют возрождение мира из разрухи бесплодных пейзажей войны, из руин старой империи и старого общества.

Чуть позже Гропиус — который способен не только выдумывать фантастические видения, но и, будучи офицером, относится к умелым организаторам — становится председателем Рабочего совета. Он с наслаждением общается с творческими людьми, и в нем укрепляется уверенность, что потребовалась война, чтобы запустить в его душе

«внутреннюю очистку» и чтобы ниспровергнуть в Германии ограничительные барьеры всего старого. Гропиус не может дождаться того дня, когда он начнет строить вожделенные города будущего.

Пока Луиза Вайс, сидя в маленькой парижской клетушке с голубыми обоями в помещении редакции, пытается идти в ногу с грандиозными мировыми событиями, Гиацинт Филуз, издатель газеты собственной персоной, сидит в парадном зале на редакционном этаже. Он встречает прибывших, болтает, откупоривает бутылки, курит и приветствует нескончаемый парад гостей. А еще Филуз поручил одной малоталантливой художнице украсить редакционную кухню, чтобы вечером устроить там пирушку. Позже вино и шампанское текут рекой, и ко всему приглашаются юные девушки с сомнительной репутацией, которые не смутятся, если их слегка ущипнуть за попку. Когда веселье уже перетекает через край и соседи жалуются на шум, консьержа подкупают чаевыми.

Луизе такие увеселения не интересны. Ее интересует вселенская революция. Похоже, из России эта волна покатилась по всему земному шару. Не только в Европе и в странах Османской империи наблюдаются решительные перемены, они есть и в Америке, и в Японии, — да и по Китаю идут ударные волны революционных потрясений. На обломках старого мира возникает новый мир. Луиза Вайс должна все об этом узнать и все сообщить. Против воли Филуза, для которого главное — чтобы газета зарабатывала как можно больше денег и не шутила шуток с влиятельными людьми, тон журнала «Л’Эроп нувель» становится все более требовательным. Луиза Вайс и ее соратники убеждены в том, что Европе необходима не только русская, а целая серия революций, чтобы после большого пожара повернуть мир на новую орбиту. В Германии, в АвстроВенгрии, на европейском Востоке, на Балканах, в Балтике и в Украине, да даже

в Японии и Китае начались преобразования. Но что с Францией, матерью революций? Неужели волна революций разбивается о границы странпобедительниц? Даже если Франция вышла из войны с победой, эта страна созрела для капитальных изменений: она нуждается в выборах нового правительства, расширении прав рабочих, новой концепции отношений с колониями. Но прежде всего необходимо, чтобы французские женщины получили наконец-то полноценные политические права — и в первую очередь избирательное право.

Между тем революцией можно было без вопросов назвать то, что происходит в Чехословакии, на родине Милана, — и Луиза с восторгом наблюдает за этим. Население Богемии уже давно перешло к открытому протесту против господства Габсбургов: демонстрации, митинги и забастовки — в обычной повестке дня. Пока платонический возлюбленный Луизы Милан Штефаник пытается спасти в Сибири остатки армии, которой предстоит стать опорой нового чехословацкого государства, его соратник Эдвард Бенеш, находясь в Париже, набросал конституционные основы этого независимого государства — впрочем, пока они существуют только на бумаге. Бенеш часто подолгу сидит в редакции «Л’Эроп нувель» и, выражая свое мнение, во многом определяет направленность издания. В тот день, когда Луиза Вайс, устав от фокусов Филуза, собирается уволиться, не кто иной, как Бенеш, уговаривает ее остаться. Он знает цену и ей, и самому журналу. Благодаря ей сохранялся интерес общественности и многих значительных политиков к чешской теме. Благодаря публикациям Луизы Вайс мир узнал, что Бенеш в сентябре 1918 года сформировал чешское правительство в изгнании, которое 18 октября 1918 года объявило независимость чехов. В ноябре, после того как разразилась революция в Вене, Луиза Вайс поясняет читающей публике, что отречение австрийского императора Карла I окончательно расчищает путь новому чехословацкому государству.

Для Альмы Малер-Гропиус, которая была композитором, светской дамой в венском обществе, а также музой, революционная активность Вальтера Гропиуса обернулась, по крайней мере, временным облегчением. До того момента он в письменной и устной форме выражал протест против ее любовника Верфеля. Он просил ее прекратить любовную интрижку и приехать к нему в Берлин. Он грозил последствиями. Но она с сомнамбулической уверенностью следовала своему внутреннему компасу, который безошибочно направлял ее к молодым, необычайно талантливым и неуклонно идущим к успеху поэтам. Сцена 4 ноября и коллапс Гропиуса означал, что его сопротивление внебрачным связям потерпело крах. Несколькими днями позже революция в Берлине на некоторое время отодвигает все личные проблемы на задний план. Тем самым для Альмы и Франца Верфеля открываются ворота в общее будущее, то будущее, в котором они могут быть вместе без игры в прятки. Через несколько недель она записывает в своем дневнике: «Счастливейшая ночь! Верфель был у меня. Мы прижимались друг к другу и чувствовали проникновеннейшую проникновенность наших любящих душ. Это величайшее растворение моей жизни».

В то же время она воспринимает как «внутреннюю правду» то, что ее любовь к Верфелю не исключает и прежних сердечных связей: «Всё существует сразу. Я никого не могу отрицать. Густав Малер, Оскар Кокошка, Гропиус… все было и осталось былым!» Даже про свою юношескую любовь — Густава Климта — она написала по случаю его смерти: «Как я его когда-то понимала! И я никогда не переставала его любить — хотя и в очень причудливой форме». Каждый любимый мужчина оставил следы и воспоминания после себя. Она не хочет ни об одном умолчать, ни одного отдать. В старой Вене, столице австрийско-венгерской монархии, принято было иначе, здесь следовало сохранять фасад женской благопристойности; но в конце войны такая амурная ветреность уже не вызывала общественного порицания. «Брак, эта санкционированная государством тирания, мне претит, и, уклоняясь от нее, я выбираю свободу любовных связей», — пишет Альма Малер-Гропиус. Это маленькая сексуальная революция.

Венскую революцию, которая разражается 12 ноября 1918 года, через считаные дни после берлинских беспорядков, Альма Малер-Гропиус встречает в своем красном музыкальном салоне. «Так называемая революция» представляется ей «глупой и жуткой одновременно. Мы видели процессию пролетариев, идущих к парламенту. Нелепые фигуры… красные флаги… мерзкая погода… снег с дождем, все кругом серое. Потом выстрелы, видимо из парламента. Штурм! Еще недавно вполне стройная вереница людей теперь с криками, совершенно позорно посыпалась назад. Кто-то из участников был у меня. Пришлось достать мои пистолеты». Еще накануне австрийский император Карл I отрекся от престола и ночью покинул Вену. После Германской империи завершила свое существование и империя Габсбургов.

Тринадцатого ноября Франц Верфель стоит перед дверью квартиры Альмы. На нем военная форма; он пришел за ее одобрением, потому что намеревается примкнуть к восставшим. Но для нее это «фальшивая революция», ее сердце против. Верфель умоляет ее так долго, что в конце концов она сжимает его голову руками, целует и отпускает как нерадивого ученика, которого ничему невозможно научить. Когда поэт глубокой ночью возвращается, она видит, что он в чудовищном состоянии: «Глаза у него были налиты кровью, лицо опухло и было все в грязи, руки в пятнах, мундир — весь испорчен. От него несло сивухой и табаком». Поэт с гордостью рассказывает, что на Ринге он взобрался на скамью и оттуда выступал перед народом, что он призывал штурмовать банки и вместе с коллегами-художниками основал «Красную гвардию». Альма строга к нему, она говорит с упреком: «Если бы ты сделал что-то прекрасное, то сейчас бы и выглядел прекрасным». Затем отправляет вонючего, перепачканного революционера ночевать к другу. Таким она его у себя в доме видеть не хочет.

Выкрутасы Верфеля привлекли внимание полиции. И в конце концов не кто иной, как Вальтер Гропиус, отправляется к Верфелю, чтобы предупредить его о слежке. Поэту удается скрыться, пока все не улеглось. Гропиусу ни на секунду не приходит в голову идея воспользоваться благоприятным стечением обстоятельств и предоставить полиции возможность уничтожить соперника. И ведет он себя так не только по причине порядочности, но и потому, что Альма, которая, понимая, что под угрозой ее возлюбленный, его репутация, его слава, была близка к нервному срыву.

В отличие от своих мужчин, Альма Малер-Гропиус ненавидела революцию с самого начала, да и позже все равно не могла примириться с «красной Веной». Ее личная жизнь сильно выиграла от свобод нового времени, но не менее сильна была ее тоска по «прекрасной эпохе». По прошествии нескольких месяцев она будет писать, что хотела бы возвращения императора и даже «дражайших, плодотворнейших эрцгерцогов, которым страна обязана была оказать поддержку». Она хотела бы всего лишь «возвращения роскоши наверху и подчинения, безмолвной покорности рабского фундамента человечества. А вопли масс — это музыка ада».

Комнатка Нгуена Тат Тхана в Париже такая крохотная, что в нее с трудом помещается узкая железная кровать, стол и стул. Мойщик тарелок переселился из Лондона во французскую столицу. Он живет в дешевой гостиничке на востоке Парижа, в рабочем квартале. Рано утром он варит себе чашку риса с рыбой: половину съедает, а другую оставляет на ужин. Поскольку стоит зима, он не забывает каждое утро перед работой засунуть в кухонную печь гостиницы кирпич. Возвращаясь вечером, он вытаскивает его из пекла, оборачивает газетной бумагой и кладет себе в постель, чтобы ночью не замерзнуть. Нгуен живет за счет случайных заработков. После работы он идет в городскую библиотеку читать и учить французский; больше всего его восхищают Эмиль Золя и Анатоль Франс. По вечерам, если не слишком устал за день, Нгуен посещает доклады о политике.

С момента своего приезда в Париж Нгуен узнал французов с новой стороны. На родине, в Индокитае, они выступали исключительно в роли народаповелителя, который силой угнетал и эксплуатировал местных, утверждая при этом, что несет им западную цивилизацию. Во время своих долгих плаваний на кораблях по всему земному шару Нгуен видел, что такова судьба не только его земляков. Со страхом вспоминал он одну сцену в порту Дакар в африканском Сенегале. Тогда шторм не давал судну, на котором он служил, войти в порт. Волны вздымались так высоко, что даже не было никакой возможности спустить на воду шлюпку. Чтобы установить связь с судном, портовая надзорная служба приказала одному африканцу плыть к кораблю. Зная, что он не имеет права ослушаться приказа, несчастный прыгнул с причальной стены в воду. В первые мгновения пловцу еще удавалось держаться на поверхности. Но как только он выбрался из гавани в открытое море, волны обрушились на него с такой силой, что он потерял сознание и утонул. После него послали второго, затем третьего, и даже четвертого. Но ни один из них не добрался до корабля, ни один не выжил. Эта сцена, напомнившая Нгуену похожие случаи времен юности, глубоко врезалась ему в память.

И только в метрополии он узнал, что бывают не только богатые и могущественные французы. Уже во время самой первой остановки на французской земле, в порту Марселя, он обратил внимание на проституток, которые поднимались к морякам на корабль. «Почему, — с негодованием спрашивал он у других матросов, — французы не приобщили к цивилизации сначала своих соотечественников, прежде чем взялись за нас?» Позже, в

Париже, Нгуен убедился, что целые кварталы великолепного города находятся в ужасном состоянии и люди там живут в бедности. Одновременно его восхищало то, что неравенство между богатыми и бедными здесь, во Франции, это не только факт, но и политический вопрос. Все чаще его видели на политических сборищах социалистов. Сначала он только слушал, потом стал сам выходить на ораторскую трибуну и произносил спокойные и взвешенные слова. Он всегда умел развернуть тему собрания и применить ее к ситуации в колониях, в Индокитае. Поскольку, как правило, он был единственным оратором не из Франции, его слушали с особенным вниманием. В общем и целом, по его впечатлению, французы были у себя на родине более приветливы, чем в колонии Индокитай. Возможно, этот вывод связан и с тем, что он все больше на них походил и выступал всегда вежливо и сдержанно. Он был гостем, чужаком во Франции и хотел, чтобы его принимали всерьез, хотел производить впечатление вдумчивого человека, а не бунтаря. Только так он мог воплотить в жизнь свою мечту о независимом Вьетнаме.

Но вскоре ему стало до боли ясно, что интересы французских социалистов к ситуации в колониях очень невелики. Одна из немногих левых газет, которая вообще обращалась к теме Индокитая, была «Ле пёпль». Ее главная редакция находилась в Брюсселе, но с конца Первой мировой войны у газеты во Франции появилась дочерняя редакция. Парижским бюро руководил Жан Лонг, внук Карла Маркса, который входил даже в число членов Национального собрания.

Наконец Нгуену удается поговорить с ним самим, и он поражен тем, насколько по-дружески политик вел с ним разговор. Он называет его «дорогой товарищ» и даже уговаривает написать очерк об Индокитае в «Ле пёпль». Нгуен воодушевлен, но он понимает также, что его французский не годится даже для того, чтобы писать короткие сообщения. Но терять шанс он, разумеется, не хочет. Поэтому он просит одного своего земляка, который владеет французским не в пример лучше, писать небольшие заметки по его тезисам. Соотечественник согласен, но не хочет публиковать тексты под своим именем. Так что Нгуен подписывает их псевдонимом Нгуен Ай Куок, что переводится как «Нгуенпатриот». Далеко не сразу Нгуен, который не всегда был доволен текстами своего тайного спичрайтера, решается писать сам. Поначалу это всего лишь несколько строк, которые издатель затем подвергал изрядной правке. Но Нгуен сравнивает свой текст с напечатанным в газете и учится на собственных ошибках, так его статьи становятся все лучше и заметно обширнее.

Продолжается путешествие Марины Юрловой поездом по Транссибирской магистрали на восток. Ландшафт между тем исчезает под толстым слоем снега. В окно вагона видна только белизна, столь вездесущая, что кажется, она вот-вот поглотит поезд. Посреди этого бесконечного пространства вдруг скрипят тормоза, локомотив сбрасывает скорость и останавливается где-то в неведомом краю. Когда офицеры спрашивают у машинистов, что случилось, те дают неутешительный ответ. Город Иркутск, ближайшая большая станция у них на пути, перешел в руки большевиков. Машинисты отказываются ехать дальше. Обратно следовать тоже невозможно, потому что Томск, который они уже проехали, тоже сейчас, по слухам, ненадежен. Поезд замер, черный червяк на белом просторе.

Чехословацкие солдаты сооружают рядом с остывающим локомотивом бивак: ставят пару шатров и разводят огромный костер в снегу, у которого греются несколько молодых барышень-дворянок, оказавшихся в поезде. Что делать? Дожидаться, когда большевики догонят их на своем паровозе и всех убьют? В конце дня у одного из офицеров терпение кончается: он хочет нарядиться крестьянином и незаметно пройти через Иркутск. Манчжурия к востоку от города вроде бы большевиками еще не захвачена. У этого плана оказывается много сторонников, но остается главный вопрос: как посреди сибирской зимы попасть в Иркутск, до которого еще несколько сот километров?

Однако, отправившись в разведку на местности, посланные солдаты наткнулись на монгольскую деревню. В ходе нелегких переговоров с жителями они описали свой план и договорились о цене за зимнюю одежду и за сопровождение по конной тропе в Иркутск. К переходу хотели примкнуть почти сто пассажиров поезда. Они и дали деньги из своих походных кошельков, чтобы оплатить монгольских проводников. Чуть позже чешские солдаты вместе с русскими пассажирами вытягиваются в длинную вереницу на белой равнине. Монголы едут впереди на лошадях, которые столь низкорослы, что ноги всадников почти касаются земли. Ничто в их морщинистых лицах не выдает того, что они думают о пришельцах, забредших в их страну, и об их намерениях. Тропу они знают наизусть, хотя местами ее полностью занесло снегом. Они знают также, где по соседству есть селения и где можно заночевать.

Путь по однообразной заледенелой местности кажется Марине бесконечным. Через несколько дней экспедиция добирается до обезлюдевшей русской деревни. Двести мертвых закоченевших тел с почерневшими от мороза лицами лежат в снегу. Картина эта потом преследует Марину во сне.

Еще через несколько дней воздух внезапно прорезает свист локомотива. В мгновение ока монгольские проводники исчезают, словно их поглотила земля. Путники отправляют вперед разведчиков, которые через несколько часов возвращаются с хорошими новостями: Иркутск в тридцати милях, и в нескольких часах пешего хода на пути есть русская деревня. Но самая лучшая новость заключалась в том, что чехословацкие войска отвоевали Иркутск обратно. Вскоре Марина уже увидела вдали башни города. Прибытие в Иркутск кажется спасением, хотя это опять всего лишь остановка в пути, хотя руки и ноги у нее начинает невыносимо ломить, когда после стольких дней страшных морозов по ним вдруг растекается тепло.

В своем домике в Ричмонде, где от камина исходит уютное тепло, Вирджиния Вулф с максимальной сосредоточенностью работает над рукописью своего романа «Ночь и день». Поскольку Леонард строго ограничил ее рабочие часы, ей остается черпать сведения из газет, которые приносят в Ричмонд известия о мировых событиях. 9 ноября, получив сообщения о беспорядках в немецких портовых городах, но еще в неведении о конце Германского рейха, Вирджиния Вулф записывает в своем дневнике, что германский кайзер «до сих пор носит на голове что-то вроде фантомной короны». «А то иначе началась бы революция &, думает он, наверное, нечто вроде частичного пробуждения со стороны населения по отношению ко всему происходящему. Предположительно мы проснемся тоже?»

Писательнице ни в коей мере не чужда та мысль, что для победоносной Англии тоже наступают неспокойные времена. С сейсмографической точностью она отмечает те небольшие колебания в атмосфере, которые для Ричмонда и прилегающих к нему мест несет момент, когда совершается переход от войны к миру. Так, она описывает происшествие на Шефтсбери-авеню, свидетельницей которого стала. Простой солдат прямо на улице, на глазах у всех угрожал офицеру, что пустит пулю ему в лоб. Такие сцены, по убеждению Вирджинии Вулф, возвещают о переменах. Пьяные солдаты и толпы людей на улицах тоже есть подтверждение: что-то пришло в движение. Но в каком направлении?

«Мир, — пишет она, — быстро растворяется в воздухе, в свете повседневности». Много быстрее, чем ожидалось, жители Ричмонда меняют свои ценностные ориентиры: «Вместо того чтобы днями напролет и по дороге домой по темным улицам ощущать, что весь народ, по своей воле или против воли, сосредоточен на одной единой цели, люди теперь чувствуют, что толпа разлетается в разные стороны, что грандиозный толчок влечет всех в разных направлениях. Мы превратились по большей части в нацию индивидуумов. Ктото футбол любит; другие предпочитают скачки и бега; кто-то — танцы, еще ктото, ну да, они все с удовольствием разбегаются в разные стороны, снимают униформу и вновь предаются своим личным пристрастиям». Приведет ли окончание войны и исчезновение общего врага к росту внутренней напряженности в английском обществе? Писательнице сложно дать отчетливые ответы на эти вопросы. Мир упал «как камень в мой омут, & водовороты крутятся до сих пор, достигая дальнего берега».

Роман «Ночь и день», появившийся в начале 1919 года, — это свидетельство вопросов, которые задала война Вирджинии Вулф. На примере судьбы пяти персонажей, существующих в сложных параллельных мирах друг рядом с другом, роман показывает ограниченность английского общества перед войной и скованность всех, особенно женщин, рамками приличий, правилами и законами супружеской иерархии. Не была ли эта невыносимая общественная узость причиной войны? Какую такую «свободу» Великобритания отстаивает в войне? Действительно ли это общество достойно того, чтобы за него гибло так много народу?

В разговорах Вирджиния Вулф слышит самые разные мнения насчет того, что означает конец войны для политики Великобритании. Некоторые из ее друзей, например художник Роджер Фрай, убеждены, что Англия находится «на грани революции». «Низшие классы ожесточены, нетерпеливы, могущественны &, конечно, разума у них не хватает. <…> Непроницаемая стена консервативности среднего класса никогда не была более неприступной. Динамит может превратить ее в пыль».

В ноябрьские дни 1918 года Теренс Максвини вместе с другими арестованными бойцами «Шинн Фейн» (название этой политической организации в переводе означает «мы сами») находится в грязном трюме под палубой одного корабля. Этот корабль вышел из гавани ирландского Дублина, чтобы пристать к английской земле. Как только судно оказывается в открытом море, начинается сильная качка. Большинство людей тут же заболевают морской болезнью и, страдая, болтаются в койках на своих местах. Теренс Максвини находит маленький люк, который не задраен. Он становится перед отверстием так, чтобы лицо овевал свежий морской воздух и пена от волн брызгала в лицо. Его не заботит, что он весь вымокнет. Кто знает, когда еще доведется подышать свежим воздухом?

Цель путешествия, величественное кирпичное здание тюрьмы Линкольна на востоке Англии, похожее на средневековый рыцарский замок, Максвини знает хорошо по прежним тюремным срокам. Он знаком с разными тюрьмами в Ирландии и Англии. Незадолго до начала мировой войны он записался в тайную добровольческую армию своего родного городка Корка в Южной Ирландии, целью которой было достижение независимости Ирландии. Он верил, что небольшой авангард бойцов, готовых пожертвовать своей жизнью, сможет вовлечь весь ирландский народ в восстание. С тех пор он, уже известный своими выступлениями за независимость в статьях, стихах и книгах, ушел в подполье. Он готовил людей, форму, боеприпасы и деньги, чтобы во всеоружии встретить день, когда все созреет для решающего восстания.

Британская полиция давно шла по пятам за ирландским революционером. Хотя до сих пор он не совершил ни одного доказанного тяжкого преступления, он все равно рано или поздно оказывался перед судом и в тюрьме. Тот факт, что в родном городке Максвини Корке во время ирландского Пасхального восстания в апреле 1916 года все было тихо, — что Максвини до конца дней своих считал личным просчетом, — ничего по сути не изменил. Его жена Мюриэл, происходившая из богатой коркской семьи, видела Максвини крайне редко. Слишком опасно для него было долгое время находиться на одном и том же месте. Когда Максвини сидел в тюрьме, Мюриэл по крайней мере знала, где он, и супруги обменивались нежными любовными письмами. Когда в июне 1918 года у них родилась первая дочь Майра, Мюриэл пришлось принести младенца в тюремную комнату для свиданий, чтобы отец смог подержать дитя на руках. В письмах супруги уверяют друг друга, что судьба Ирландии должна стать для них важнее личного счастья. Максвини пишет об этом: «Никакой мужчина не имеет права бояться, что тех, кого он любит, надо будет испытывать огнем, но, опираясь на свою силу, он должен показать им, как такое испытание выдерживают и как надо доверять величию истины».

По прибытии в тюрьму Линкольна для Максвини вновь начинается слишком знакомая ему, однообразная тюремная повседневная жизнь. Лишь скудные новости с родины приносят в его камеру волнующий аромат ирландской революции. Так, еще до Рождества Максвини узнает, что — несмотря на его заключение — его избрали в Британский парламент в качестве представителя Ирландии. Партия независимости «Шинн Фейн», от которой Максвини также был выдвинут кандидатом, смогла добиться 14 декабря 1918 года на выборах в Нижнюю палату грандиозной победы, потеснив умеренную Ирландскую парламентскую партию, а также своих врагов — юнионистов. Но вместо того чтобы занять места в британском парламенте в Вестминстере, представители «Шинн Фейн» решаются на более радикальный шаг: они без дальнейших консультаций с кем бы то ни было объявляют независимость Ирландии и создают свой собственный ирландский парламент, «Дайл Эйреанн». Когда 21 января 1919 года «Дайл» проводит свое первое заседание и принимает Ирландскую конституцию, Максвини узнает об этом только из устных рассказов. Он бы все на свете отдал, чтобы занять место среди членов этого парламента!

Ровно в тот же день, об этом Максвини слышит в тюрьме, а потом читает в газетах, его соратники Сеан Трейси и Дан Брин с семью другими борцами за независимость укрылись в засаде у дороги, ведущей к каменоломням Солохедбег, недалеко от ирландского местечка Типперари. Туда направлялась повозка со взрывчаткой под охраной полицейских, которую ирландцы и поджидали. Но больше, чем необходимость захватить взрывчатку, их интересовал сам факт войны: нападение на повозку должно было прежде всего стать сигналом к возобновлению военных действий против британского господства. Долгие дни они провели в томительном ожидании, пока их лазутчик не различил вдали повозку. Каждый немедленно отправляется на свое место, стараясь сохранять самообладание. На крытой повозке, которая приближается, сверху сидят полицейские, которые основательно подготовились к сопровождению груза. У ирландских борцов за независимость, наоборот, нет никакого опыта управляться с оружием. Они были лишены возможности поупражняться в стрельбе, потому что патронов у них имелось очень мало и вообще они боялись клацаньем затвора выдать себя.

Когда повозка подъехала, ирландцы крикнули охранникам, чтобы те сдавались. Полицейские и не подумали сдаваться. Они укрылись за повозкой, зарядили винтовки и угрожающе направили их на спрятавшихся ирландцев. Мгновение царит напряженная тишина; стволы направлены навстречу друг другу. Тогда из укрытия стреляют одновременно девять револьверов, и оба полицейских замертво падают на землю. Стрельба пугает местных жителей. За несколько мгновений здесь может собраться целая толпа зевак, а следом сотни полицейских. Преступники поспешно прыгают в повозку, изо всех сил понукая старую лошадь. Взрывчатку в кузове подбрасывает на ухабах, а они слышали, что от сильного сотрясения она может детонировать и взорваться. В конце концов они добираются-таки до места, где в земле подготовлена яма, чтобы спрятать добычу. Затем они исчезают под прикрытием вьюги, которая как раз в это время разыгралась.

Примерно в то же время Мохандас Карамчанд Ганди выздоравливает после кишечного заболевания, находясь в индийском Матеране. Болезнь была столь серьезна, что он почитал себя уже на пороге смерти. Впрочем, доктор Далал обещает вылечить его полностью только в том случае, если он нарушит свой обет — отказ от молока. Ганди слаб настолько, что «сама мысль о еде вызывает у него страх», а каждый позыв сходить по нужде оборачивается мучительными болями. Тем не менее необходимость принять решение, не совпадающее с его принципами, заставляет его испытывать муки совести. Лишь после долгих размышлений инстинкт самосохранения и желание продолжить начатую борьбу за независимость Индии берут верх. Коровье и буйволиное молоко не рассматриваются вовсе, но Махатма разрешает принести козье молоко.

Пока к нему потихоньку возвращаются жизненные силы, Ганди обдумывает сенсационную политическую новость. С концом войны потеряли силу те чрезвычайные законы, с помощью которых британские колониальные власти держали под контролем растущее движение за независимость. Чтобы исправить положение, была создана комиссия под председательством судьи сэра Сидни Роулатта. Она разработала пакет законов, важнейшей целью которых была попытка дать британским властям подручное средство против общественных беспорядков. Ганди начал организовывать сопротивление этим законам, как только об этом узнал. «В последнюю ночь мне во сне пришла идея, что надо призвать всю страну ко всеобщему харталу». Пусть все люди в Индии «прекратят в этот день работу и отметят его как день поста и молитвы». Если индийцы действительно последуют этому призыву, это будет самой впечатляющей демонстрацией стратегии пассивного сопротивления и воспрепятствует или хотя бы смягчит введение законов в действие. Исполненный ожиданий, Ганди устанавливает связь с соратниками по всей стране.

После матросского восстания и перемирия экипажи судов в Вильгельмсхафене погружаются в повседневные дела. Рихарду Штумпфу все это напоминает 1914 год: то же деловитое усердие. Только портовые краны на этот раз не поднимают боеприпасы на борт, а сгружают их, чтобы направить затем в душную угольную пыль складских помещений. Это те же самые снаряды, на которых моряки еще совсем недавно писали оскорбительные приветствия англичанам. Теперь вместо этого корабли готовили, согласно договору о перемирии, к передаче англичанам в числе судов германского военного флота.

В сущности, это хороший день, ведь Германия лишается орудий уничтожения. Но Рихард Штумпф воспринимает все это как подготовку к похоронам. Ибо передача флота — это не начало всеобщего разоружения, которое однажды могло бы принести миру вечный мир. Это — свидетельство предательства, и условия перемирия Штумпф рассматривает именно так. Он уверен, что этот позор будет теперь веками отягощать Германию. В один прекрасный день немецкие военные суда, переходящие сейчас в руки англичан, могут направить свои орудия против самой же Германии.

Жизнь на борту изменилась коренным образом. Дисциплина расшаталась, и новому матросскому комитету не удается поддерживать спокойствие и порядок. Воровство и драки становятся повседневностью. Но хотя бы с кормежкой экипажа стало теперь получше, а три раза в неделю даже дают пунш. Все эти замечательные вещи они получают из офицерской кают-компании. Там можно найти пока еще столько виски, что вполне хватит на настоящую попойку, которой члены матросского комитета отмечают свою победу. С громкими хвастливыми возгласами мечутся они по палубе, горланя песни. Как точно сказал некий выступающий на митинге матрос на второй день революции: «Мы взбунтовались, потому что с нами обращались, как с детьми!» Верно, думает Штумпф, они и ведут себя, как дети.

До сих пор Штумпф радовался своему увольнению с флотской службы. Теперь этот миг приблизился, и он понял, что не испытывает никаких чувств. Не будет ни музыки, ни цветов, ни чествований. Вместо этого колоссальное напряжение войны, за которую Штумпф рисковал собой, заканчивается позором поражения, катастрофой потопленного флота, стыдом несправедливого перемирия, слабостью нового режима, и прежде всего — мучительной мыслью о том, что в решающий момент ты сам приложил руку к этому исходу.

Восемнадцатого ноября 1918 года Штумпф наблюдает, как линейный корабль «Фридрих Великий» уходит из Вильгельмсхафена в свой последний поход под германским командованием. Его сопровождает «Король Альберт», а позже присоединяются остальные корабли германского флота. Наступает очередь подводных лодок. Экипажи стоят у причальной стены с ранцами в руках и видят, как плавучие крепости исчезают за горизонтом.

Хорошо, что Вильгельм, бывший кронпринц Пруссии, не увидел, как кайзеровский флот, гордость его отца и опора рейха, со снятым вооружением уходит в направлении Англии — как назло именно Англии! В Маастрихте Вильгельма и его свиту устраивают в зале префектуры. На площади перед зданием стоит разъяренная, ревущая толпа. Проходит много времени, каминные часы словно остановились. Один из сопровождающих со стоном корчится от болей в желудке на диване, обтянутом красным бархатом. Мысли Вильгельма крутятся вокруг событий последних дней и часов, он углубляется в воспоминания о войне и о Цецилии, о детях, которых он оставил в Потсдаме, в Новом дворце. Так близко к столичным мародерам.

Проходит еще почти две недели, пока судьба кронпринца не решается окончательно. Новое германское правительство предложило его выслать; другая же сторона потребовала, чтобы его интернировали. В ходе сложных переговоров международная дипломатия приходит к выводу, что человек, с которым будут связаны планы на будущее для всех, кто лелеет еще надежды о возвращении монархии, должен быть изолирован на острове в заливе Зёйдерзе. В порту Энкхёйзен Вильгельма встречают вспышки фотоаппаратов, репортеры, упреки и поношения. Голландцы показывают кронпринцу, чего он, по их мнению, заслуживает, ребром ладони проводя по горлу. По мглистому морю дорога идет на остров Виринген, где Вильгельм должен отныне коротать свою жизнь. Его везут в скрипучей повозке, терпко пахнущей старой кожей, в местечко Остерланд. Отныне его резиденция будет состоять из нескольких деревянных хижин под сумрачным зимним небом. Повозка останавливается перед домом пастора. Там бывший кронпринц видит две выстуженные, скудно обставленные комнаты, где он и будет пребывать в изгнании.

В Берлине упорно ходит слух о том, что кронпринца убили. Кэте Кольвиц слышит эти толки 12 ноября 1918 года, когда сопровождает свою подругу Констанс Хардинг-Крайль во время поисков работы. Попав в послереволюционный полицай-президиум на Александерплатц, они обе знакомятся с лабиринтом нового режима, где никто ни в чем не разбирается, никто ни за что не отвечает и где их безрезультатно посылают из одного бюро в другое. Когда они в отчаянии прекращают свои попытки, дорогу им преграждает вахтенный солдат у главного входа, потому что у них с собой нет удостоверений. Им приходится выйти из здания через черный ход. Описание их хождения по инстанциям вызывает в воображении исчезнувший мир романа Генриха Манна «Верноподданный», который буквально через несколько дней впервые выходит на немецком языке; русский перевод был издан еще в 1915 году.

Городская электричка переполнена, когда Кэте Кольвиц отправляется к себе домой в мастерскую. Теперь вокзалы заполоняют преимущественно демобилизованные солдаты. Кэте Кольвиц слышала, что в этих поездах, доставляющих солдат с фронта домой, то и дело насмерть давят кого-нибудь из них. В вагоне, стиснутая толпой, стоит старуха с корзиной, из которой слышится мяуканье. Кошка испугалась стрельбы и укрылась у нее в доме, рассказывает старуха. Да и с нее самой уже хватит. Теперь едет в деревню и кошку с собой забрала. Вокруг все смеются, довольные.

В эти первые дни сразу после крушения старого режима Кольвиц еще не теряет надежды на победу социализма. Но реальность происходящего она тоже игнорировать не хочет. Те способы борьбы, которые применяют коммунистыспартаковцы, для нее непереносимы. Она решает держаться от них подальше, не в последнюю очередь потому, что среди населения до сих пор слишком сильнó неприятие любого радикально иного общественного порядка. Принудительная социализация против воли большинства немцев — это в глазах Кольвиц воплощенное противоречие. Она призывает к терпению, уповает на демократический путь конституционного собрания и надеется на «постепенное врастание в социализм»: «Все это слегка разочаровывает, казалось, что вот он, уже в досягаемости, а теперь нам говорят, что надо еще подождать». Но готовы ли те, «кто надеется на победу с приходом социализма», ждать дальше? Разве они не собираются приложить все усилия, чтобы использовать благоприятный момент прямо сейчас?

Поражение армии, безмолвное отречение кайзера и конец империи оставили после себя незаполненный вакуум. Не только в Германии ответственные за порядок власти, которые сплачивали вокруг себя государства и общества, стали слабее или вовсе рухнули. Революционные движения различных оттенков осваивают новые, неожиданные для себя арены действий. Внезапно стало возможно вывести на улицу тысячи людей или провозгласить с балкона новый режим. Но и в Германии, как и во многих других странах, встал вопрос, как восстановить стабильность старого мира, как перенести ее на новый фундамент. Как Германский рейх, так и многие из бывших государств Австро-Венгрии и Османской империи стояли на пороге хаоса. Вырисовывается главная задача: опираясь на это состояние, создать новые, признанные органы центральной власти и через государственный аппарат, полицию и армию придать им фактические силовые ведомства.

Маттиас Эрцбергер, попав в Берлин 13 ноября 1918 года, был сильно сбит с толку: его служебную машину без его согласия украсили красным флагом. Он заменяет его на черно-красно-золотой, отражающий цвета борьбы за единство страны в XIX веке. На улице он становится очевидцем крайне напряженной обстановки. Каждую секунду можно ожидать новых всплесков насилия и даже дальнейшего ниспровержения — народных избранников и Эберта могут заменить на коммунистических ставленников. Министр обороны нового правительства Хайнрих Шойх, который по вечерам приходит в гости в гражданской одежде, уверяет его, что в Берлине нет больше никакой возможности обеспечить военную защиту от революционных сил.

В Компьен Маттиас Эрцбергер поехал в качестве уполномоченного кайзера, а когда он 13 ноября 1918 года возвращается в Берлин, его встречает группа из пяти народных избранников, принадлежащих к новому немецкому правительству под руководством социал-демократа Фридриха Эберта. Эрцбергер сообщает новым государственным мужам о переговорах и о первых шагах по воплощению результатов в жизнь. С большим облегчением он слышит слова о том, что новое правительство понимает: руководимая им делегация трудилась «в тяжелейшие времена на благо немецкого народа». Уже сформированная комиссия по перемирию должна осуществлять надзор за выполнением условий договора. Тем самым по инициативе Эрцбергера новый режим получил благословение и, как и его предшественники, вынужден был смиряться с неизбежным. Да и для него лично эта беседа расставляла вехи в дальнейшей деятельности, ибо он покидает их в убежденности, что он, служивший правительству кайзеровского рейха, теперь будет служить новому режиму. Для обеих сторон это уместный компромисс. Тем самым социалистическое правительство демонстрирует открытость по отношению к гражданским инициативам. Как идеолог-центрист, он не готов закончить карьеру профессионального политика и может теперь содействовать дальнейшему развитию своей католической партии при новом режиме и противодействовать дальнейшему сползанию правительства влево. Правда, Эрцбергер идет на этот шаг без достаточной внутренней убежденности. Для него революция — это фундаментальная ошибка, следствие бессилия старой империи и ее краха. «Командир гвардейского корпуса, запретивший солдатам стрелять в восставших, должен сам пойти под расстрел», — бранится Эрцбергер, отвечая графу Гарри Кесслеру, пацифистски настроенному публицисту и покровителю искусств.

Тем не менее Эрцбергер с чувством осознанного долга приступает к новым задачам. Они заключаются прежде всего в том, чтобы организовать надзор за претворением в жизнь достигнутых в Компьене договоренностей. Попутно он пытается найти хотя бы тысячу надежных солдат, чтобы охранять важнейшие правительственные здания в Берлине. Это оказывается невозможным, но зато перед лицом такого рода инициатив он убеждается в том, насколько велика ненависть людей, стремящихся развивать революцию дальше. Наконец ему — как и вновь избранному канцлеру социал-демократу Эберту — становится ясно, что немецкий народ должен максимально быстро избрать конституционное национальное собрание немецкого народа. Только так, по его мнению, можно по-настоящему легитимизировать новый режим, который до сих пор основывался исключительно на революционных беспорядках, стихийно создаваемых рабочих и солдатских советах и на обновлении правительства в результате государственного переворота.

Двадцатого ноября 1918 года Кэте Кольвиц с тысячами других берлинцев теснится в зале ожидания на вокзале в Потсдаме. Поезд, которого с таким нетерпением ждут она и ее муж Карл, опаздывает. Когда он приходит и вернувшиеся с войны солдаты устремляются из дверей вагонов, платформу оцепляют. Кэте Кольвиц взбирается на перила и с бьющимся сердцем вглядывается в серые лица прибывших. Но вот она находит в толпе Ханса. Он тоже узнает ее и машет. Вскоре мать и сын могут наконец обняться.

Дома место Ханса за столом украшено цветами. К обеду припасено вино. Пьют за возвращение, за «жизнь и будущее Германии» и поднимают бокал в память брата Петера, место которого за столом навсегда останется пустым.

«Странно, — думает Кэте Кольвиц, — как мало боли в воспоминании о Петере. Раньше я думала, что будет иначе. Но оказалось по-другому».

Надо ли вывешивать флаг в знак приветствия возвращающимся солдатам? И какой именно флаг? Кэте Кольвиц долго обсуждает это с мужем. В конце концов они все же решаются на черно-бело-красный флаг Германского рейха, «наш милый германский флажок». Но к древку они прикрепляют еще и красный вымпел республики, а также еловый венок — как дань памяти «навеки оставшимся там». Ведь не только Кэте, многие друзья потеряли своих детей.

Рудольф Гесс, так, во всяком случае, написано в его автобиографии, находится в это время еще на пути с фронта домой. Ему ни в коем случае не хотелось попасть в Палестине в плен к британцам. Поэтому он, как унтер-офицер, спросил своих подчиненных, готовы ли они под его командованием прорываться в Германию. Командование корпусом настоятельно отговаривало от такого рода личных инициатив, но все солдаты, из которых многие были значительно старше него, изъявили готовность последовать за ним. Это будет авантюрный поход через Анатолию, Черное море, через Балканы до Австрии. «Без карт, опираясь только на школьные знания географии, добывая пропитание для людей и лошадей по дороге», люди прорываются на родину. «Там никто не ждал нас назад». Это путешествие по рухнувшему миру: распадающиеся империи, социалистические революции, борьба за национальную независимость и антиколониальные войны, не говоря уже о голоде, болезнях и нужде.

Ощущается «чудовищная разобщенность теперь», записывает Кэте Кольвиц в своем дневнике. В Берлине ежедневно проходят собрания, каждый день демонстрации, каждый день насилие. Даже увечные «инвалиды войны» вынесли на улицы свою уязвимость и свои требования: «Мы не хотим милосердия, мы хотим справедливости!» Социал-демократия близка к расколу. Союзники отказываются вести с революционным правительством мирные переговоры или хотя бы отправить продовольственную помощь в Германию, пока там не установится демократически избранный режим. Сердцем Кэте Кольвиц на стороне коммунистов, ведь без них и война бы не кончилась, и кайзера бы не прогнали. Как левая радикалка, она хочет, чтобы революция шла вперед, не останавливаясь. Но разумом она понимает, что Германия близка к распаду: «Сейчас придется их [спартаковцев] поприжать, чтобы выйти из состояния хаоса, и у нас есть на это определенное право». Она сожалеет, что приходится так думать и идти против тех, кто подставлял себя под огонь пулеметов, чтобы бороться против войны и против голода.

В сочельник в центре Берлина рвутся газовые снаряды и слышны пулеметные очереди. Есть раненые и убитые, как со стороны армии, так и со стороны «народной военно-морской дивизии», которая засела в Берлинском замке и в Маршталле и захватила в заложники социал-демократа Отто Вельса. Еще до сочельника коммунисты вышли из Совета народных депутатов, и это внесло раскол в ряды социал-демократической партии. Двадцать девятого декабря улицы вокруг Унтер-ден-Линден заполняются людьми: здесь одновременно проходят демонстрации спартаковцев и умеренных социалистов. Кэте Кольвиц в толпе потеряла Ханса. Она старается выбраться из слепо ползущей, враждебно настроенной людской массы.

В канун Нового года Кэте Кольвиц подводит осторожные итоги: по крайней мере, семья опять собралась вместе, по крайней мере, здоровы те, кого война пощадила. Но «мира еще нет. Мир наверняка будет очень плохой. Но это все равно не война. Можно сказать, что взамен мы получили гражданскую войну».

С растущим беспокойством художница наблюдает, как тлеющий с ноября конфликт между различными революционными течениями в начале января 1919 года вдруг разгорается. «Здесь, в Берлине, бастуют всюду, во всех местах», — записывает Кэте Кольвиц в дневник, и позже опять: «Отключают электричество. Водопровод тоже отключили, потому что бастуют рабочие водонапорных станций. Мы набрали полную ванну воды». Видя, что городская инфраструктура и снабжение населения полностью нарушены, левые силы переходят в наступление. Они хотят любой ценой помешать формированию социал-демократической республики и вместо этого учредить социалистическую республику советов.

Пятого января Ханс приходит с демонстрации, в завершение которой, как он в замешательстве сообщил, осадили редакцию журнала «Форвертс». Находившийся там агитационный материал, готовившийся для национального собрания, был публично сожжен на улице. Другие редакции социалдемократических и либеральных газет тоже явно уже оказались под контролем революционеров: «Ни одной газеты, кроме свободы и красного знамени». Правительство социал-демократов может обращаться к людям только с помощью экстренных листовок. Оно призывает берлинцев к демонстрациям сопротивления. Кэте Кольвиц и ее муж Карл присоединяются 6 января к шествию масс, вставших на защиту молодой республики. Они теряются в толпе. Позже, когда Карл в изнеможении добирается до дома, он приносит очередную шокирующую новость: «У правительства нет оружия». Все оружие конфисковано. Тем не менее вечером слышны пушечные залпы. Кто стреляет, если у правительства оружия нет? И где Ханс?

Единственный оставшийся в живых сын приходит домой поздно, возбужденный и вымотанный, но целый и невредимый. Рассуждает вслух, не стоит ли примкнуть к правительственным войскам. «Я спрашиваю, имеет ли он в виду пойти туда с оружием в руках? Он говорит: да». Карл ночью еще раз отправляется в город и видит, что вокруг полицейского управления идут бои. Одиннадцатого января появляется сообщение, что редакция «Форвертс» освобождена. Кэте Кольвиц решает, что это успех правительственных войск. Но вскоре становится ясно, что здесь задействованы другие силы. «Форвертс» освободили правительственные войска с помощью «Свободного корпуса Потсдам», так называемых фрайкоровцев — нелегального объединения бывших фронтовиков, которые отбили революционеров оружием, оставшимся еще от войны — огнеметами, мортирами, пулеметами. Следующей ночью отбито также и полицейское управление. Кэте Кольвиц все больше испытывает внутреннее напряжение: «Я подавлена, очень подавлена. Несмотря на то, что я согласна с тем, что спартаковцам надо было дать отпор. Но у меня возникло смутное подозрение, что войска призвали не случайно, что реакция наступает. Кроме того, это грубое применение силы — расстрел товарищей — таких, уж какие есть, — это отвратительно». В последующие дни контрреволюционные силы проявляют себя все заметнее. На одной сходке в цирке Буша разворачивают черно-бело-красное имперское знамя. Мужчины поют «Славься в венке победном» и «Германия превыше всего». Восстание «Союза Спартака» стоило ста пятидесяти человеческих жизней.

Шестнадцатого января, когда, казалось бы, волна насилия улеглась, появляется еще одна страшная новость: убиты Роза Люксембург и Карл Либкнехт. Для Кэте Кольвиц это «подлое, возмутительное убийство». Неужели за этим деянием стоит новое правительство?

Тот факт, что несколькими днями позже происходят выборы в Национальное собрание, против которых среди прочего было направлено восстание «Союза Спартака», — это слабое утешение. Теперь и Кэте Кольвиц тоже может пойти на выборы — впервые в жизни. Девятнадцатого января республика впервые реализует избирательное право для женщин: «Я с такой радостью предвкушала этот день, а теперь, когда он настал, я полна нерешительности и противоречивых чувств. Выборы в пользу большинства — социалистов. <…> Я по своим ощущениям несколько левее».

Двадцать пятого января хоронят Либкнехта и с ним еще тридцать одного погибшего. Кэте Кольвиц хочет зарисовать героя левых и отправляется рано утром в морг. «В прощальном зале его гроб стоял на носилках среди других. На изуродованном выстрелом лбу красные цветы; гордое лицо, рот приоткрыт и болезненно искривлен. Слегка удивленное выражение лица». В это время в городе собирается мощная колонна демонстрантов, направляющаяся во Фридрихсхайн. Там за гробом идет необозримая толпа. Кэте Кольвиц осталась дома и дорабатывает зарисовки Либкнехта, но Карл и близкие друзья сообщают ей о массовом наплыве берлинцев, о толкучке и стычках даже возле гроба, о вдове Либкнехта, которая от чувств теряет сознание, но и о фрайкоровцах, расставленных по всему пути шествия. «Как мелочны и фальшивы все эти меры. Если Берлин — большая часть Берлина — хочет похоронить своих павших, то это к революции отношения не имеет. Даже когда идут сражения, всегда есть часы тишины, чтобы похоронить мертвых. Недостойно, унизительно, когда шествие за гробом Либкнехта провоцируют военные. И то, что правительству приходится это терпеть, — признак его слабости». Кольвиц, однако, должно быть ясно, что ее желание сохранить умеренную республику без вмешательства фрайкоровцев обречено на провал. Так она в определенном смысле принимает участие в подписании того договора, который молодая республика заключает с дьяволом.