Глава 12 Европа и Россия перед битвой

Глава 12

Европа и Россия перед битвой

«Никогда праздники не были столь блистательными, как в эту зиму 1812 г. Балы и торжества следовали один за другим, и казалось, перекрывали своим веселым шумом подготовку к самой большой войне, — записала королева Гортензия в своих воспоминаниях и далее безапелляционно добавила: — Франция была счастлива»[1].

Действительно, никому в то время и в голову не могло прийти, чем обернется для наполеоновской империи война, которая вскоре должна была разразиться. Но что переживала, что чувствовала страна в эти месяцы, предшествующие грандиозному походу? Была ли она действительно счастлива?

Если почитать рапорты русских послов и особенно вездесущего Чернышёва, то вся империя только и делала, что изнывала под гнетом и мечтала о том, чтобы иностранные войска вступили в Париж и освободили страну от кровавого деспота. Русский агент, не по годам зрелый молодой человек, знал, что хочет читать его повелитель, поэтому передавал настроения страны настолько же извращенно, насколько верно копировал боевые расписания французских войск. Если что-то и было записано им правильно, так это брюзжание старых аристократок, вернувшихся из эмиграции и с раздражением видящих обновленную Францию. Однако, если бы Чернышёв спросил мнение 22 миллионов французских крестьян, которые составляли ? населения Франции (в старых границах), он, наверно, услышал бы совсем другое.

Для тех, кто работал на земле своими руками, император означал гарантию того, что свергнутый феодализм уже не вернется. За время революции и империи в стране появилось полмиллиона новых земельных собственников, которые отныне составляли становой хребет экономики и государства. Во Франции навсегда исчез смертельный голод, который время от времени возникал при Старом порядке вследствие природных бедствий и неурожаев. Это не значит, конечно, что французская деревня мгновенно стала сказочно богатой, но что не вызывает ни малейшего сомнения, так это действительно качественный скачок в положении народных масс, который невозможно отрицать.

Консервативный крестьянский мир мало интересовали вопросы свободы самовыражения, зато очень занимала проблема земельной собственности, а залогом сохранения этой собственности был режим империи. Жан-Антуан Шапталь, министр внутренних дел с 1801 по 1804 г., а позже сенатор, писал: «Можно было бы подумать, что система конскрипции и большие налоги должны были бы вызвать резко отрицательное отношение крестьян к императору, но это было бы ошибкой. Самые его горячие сторонники были в деревне, ибо он был гарантией того, что безвозвратно ушли в прошлое феодальные повинности, десятина, засилье сеньора, и, наконец, то, что земли эмигрантов навсегда остались за их новыми хозяевами»[2].

Как это ни удивительно, но Наполеон пользовался огромной популярностью не только у крестьян, но и у рабочих. Очень часто, говоря о положении рабочих, отмечают, что при Наполеоне сохранялся закон Ле Шапелье (1791 г.), который вводил рабочие книжки и запрещал объединения рабочих. Действительно, полиция эпохи империи стремилась не допускать забастовок, однако та же самая полиция бдительно следила за тем, чтобы предприниматели не ущемляли права рабочих, и неоднократно становилась на сторону последних. Конскрипция, забирая в армию более трети молодых мужчин, сделала так, что для предпринимателей рабочие руки становились все более и более ценными. Империя не знала безработицы. Средняя дневная заработная плата рабочего в Париже достигала 3–4 франков, иначе говоря, была близка к жалованью суб-лейтенанта. Квалифицированный же рабочий в Париже мог получать до 7 франков в день! Не случайно поэтому рабочие были одними из самых горячих сторонников империи, и еще долго после возвращения к власти Бурбонов людей в рабочих предместьях будут арестовывать за крамольные крики: «Да здравствует Император!»

Победы и слава императора льстили патриотическим чувствам народных масс, но не только. «Его симпатии были искренне на стороне простых людей: крестьян, солдат, ремесленников, рабочих, — писал выдающийся историк эпохи империи Луи Мадлен, — они угадывали ее и платили ему той же симпатией»[3].

«Я был не только, как говорили, императором солдат, я был императором крестьян, императором простых людей, всей Франции, — вспоминал Наполеон на острове Святой Елены. — Я вышел из рядов народа, мой голос отвечал его гласу. Вы видели этих новобранцев, детей крестьян… Я не льстил им, я обращался с ними порой сурово, но они от этого не любили меня меньше, они были до конца рядом со мной, они кричали „Да здравствует император!“»[4]

Что касается элит, их одобрение было не столь однозначным. Промышленная буржуазия в основном горячо поддерживала режим империи, а торговая, в связи с континентальной блокадой и многочисленными затруднениями для коммерции, вызванными войнами, естественно, относилась к империи скорее прохладно. Однако в общем и целом, несмотря на то, что капиталисты отрицательно восприняли испанскую войну, пока успех был на стороне императора, последний мог не сомневаться, что буржуазия на его стороне.

Старая аристократия частично продолжала фрондировать, что давало хорошую пищу для рапортов Толстого или Чернышёва. Однако успехи императора и блеск его двора все более и более привлекали старую знать. Граф д’Оссонвилль вспоминал, что его дед, закоренелый роялист, узнав о блистательной победе Наполеона над пруссаками, воскликнул: «Какой человек, какой человек! Как жаль, что он не законный монарх!»[5] После брака с Марией-Луизой значительная часть даже самой старой и знатной аристократии поспешила присоединиться к системе. Что уж говорить, если даже виконт де Нарбонн, выходец из одной из самых знатных семей старой Франции, внебрачный сын короля Людовика XV, занимавший при Людовике XVI пост военного министра, рассматривал за честь стать генерал-адъютантом императора.

Однако не эти, даже самые лучшие представители старой знати определяли отныне облик страны и, хотя эти люди составляли во многом придворный штат, они не были главной элитой империи. Император желал вознаградить тех, кто жертвуют собой на службе стране. Наполеону удалось создать такую систему, при которой если и не каждый власть имущий был достойным человеком, то, по крайней мере, именно достойные люди определяли стиль поведения, нравы и ценности общества.

Перси, один из выдающихся хирургов того времени, добившийся славы, денег и высокого положения в системе официальной иерархии, записал в своем дневнике, который он вел лично для себя: «Небо благословило мою деятельность. Я старался выполнять мой долг как честный гражданин, без интриг, без способов, недостойных порядочного человека. И я сделал свою карьеру… Получилось, что, занимаясь людьми малыми в этом мире, я добился внимания великих»[6].

В обществе, созданном Наполеоном, во главу угла были поставлены прежде всего воинские добродетели — отвага, самопожертвование, воинская честь. В этих добродетелях император видел нечто большее, чем необходимые качества воинов-профессионалов. В воинском, рыцарском духе император искал моральный стержень общества.

Император решительно отвергал буржуазный социум, где ценность человека определяется только количеством денег на его банковском счете. «Нельзя, чтобы знатность происходила из богатства, — говорил он Рёдереру, видному политическому деятелю эпохи Республики и Империи. — Кто такой богач? Скупщик национальных имуществ, поставщик, спекулянт, короче — вор. Как же основывать на богатстве знатность?»

Одновременно, уважая традиции старого дворянства, император не считал, что достаточно происходить из знатного рода, чтобы иметь право на власть и почести. «Вы дали себе труд родиться, только и всего», — мог повторить Наполеон вслед за Фигаро, обращаясь к старой аристократии. По его мнению, происхождение из древней знатной семьи было хорошей форой для молодого человека, но не более.

Кровь, пролитая на поле сражения, самопожертвование во имя общего блага, воинская честь — вот что должно было, по мысли императора, стать основой для новой элиты. В обществе Старого порядка воинская элита сформировалась в незапамятные времена. Она стала чисто наследственной, и, признавая равенство всех людей перед Богом, средневековая знать и вельможи XVI–XVII вв. образовали замкнутую касту, почти непроницаемую для простолюдинов. Наполеон дал шанс вернуться к истокам и открыл возможность для всех без исключения тяжелыми ударами меча выковать свой дворянский герб.

«Когда кто-нибудь испрашивал у императора милость, будь то на приеме или на воинском смотру, он обязательно задавал вопрос просителю, был ли тот ранен? Он считал, что каждая рана — это часть дворянского герба. Он почитал и вознаграждал подобную знатность»[7], — написал в своих мемуарах генерал Рапп. Сам осыпанный почестями отважный воин мог подтвердить своим примером этот максим. Он всегда шёл первым в самое пекло боя и был ранен 23 раза!

«Действительно благородным является тот, кто идет под огонь, — совершенно однозначно высказался император в разговоре со своим адъютантом Гурго. — Я отдал бы мою дочь за солдата, но никогда — за администратора… Я могу любить только воинов»[8]. «Быть офицером — это значило тогда быть знатным, перед воинским мундиром все склонялось, и перед воинской славой меркло все остальное…»[9] — отмечал другой мемуарист.

Император старался сделать так, что воинская слава затмевала все остальное. Самопожертвование людей во имя отечества и общего блага должны были восславить художники и скульпторы, композиторы и музыканты, писатели и поэты. Мало того что достойного воина щедро вознаграждали, эту награду стремились преподнести так, чтобы поднять человека в его собственных глазах, заставить его почувствовать ответственность и проникнуться желанием совершить еще большие подвиги.

Вручая контр-адмиралу Верюэлю награду за удачный морской бой против англичан, Наполеон сказал: «Ваши блистательные заслуги, господин контр-адмирал, вызывают восхищение всех французов. Вы отбросили вражеские эскадры, как достойный преемник славы Дюге-Труэна и Рюйтера. Примите же от имени Победы лавры, которые заслужили ваша доблесть и ваше мастерство».

Если же герой погибал в бою, то император стремился воздать ему наивысшие почести. Когда тело маршала Ланна, павшего в битве под Эсслингом, привезли в Париж, по приказу императора была устроена такая пышная церемония, какой Париж еще не знал. Тело маршала везли в Пантеон на огромном катафалке, убранном пучками вражеских знамён, взятых в боях, его эскортировала целая дивизия: генералы и штаб в раззолоченных мундирах, пехота и конница в полном снаряжении, артиллерия с пушками и зарядными ящиками, инженерные войска. Огромный кортеж двигался между рядами всех войск гарнизона, стоявших под ружьем в парадной форме, склонялись знамена, звонили колокола всех церквей Парижа, и, не переставая, раздавался грохот пушек, отдававших артиллерийскими залпами честь герою, погибшему смертью храбрых.

Неслучайно поэтому вся молодежь Франции только и мечтала, что о воинской карьере. На уроках в лицеях и военных школах беспрестанно изучали деяния героев древности, а Плутарх с его «Сравнительными жизнеописаниями» был поистине заменителем Библии. «Мысли о воинских подвигах кипели в голове всех молодых людей, — рассказывает капитан Блаз, — а бессмертные свершения нашей армии заставляли биться сердца и наполняли их благородным энтузиазмом»[10].

В такой обстановке несложно вообразить, что слухи о подготовке новой военной экспедиции вызвали не ужас и не обращенные к Наполеону коленопреклоненные просьбы остановиться, а бурный, почти что исступлённый энтузиазм. Все офицеры, все, кто каким-то образом относился к армии, жаждали принять участие в этой «последней войне империи». Да, так ее уже окрестили, эту будущую войну, потому что никто не сомневался, что, закончившись блистательной победой, она приведет к тому, что воцарится всеобщий мир.

Каких только ужасов не найдешь в мемуарах, написанных с высоты знаний о том, что произойдет впоследствии, о каких только мрачных предчувствиях, сновидениях, знамениях не повествуют авторы! Конечно же, все они осуждали Наполеона за подготовку этого похода, и каждый на своем уровне только и делал, что пытался его удержать…

А вот что можно прочитать в дневнике, написанном 1 марта 1812 г. офицером, который выразил чувства, которые действительно охватывали тогда его и многих подобных ему офицеров: «Я узнал с невыразимым удовольствием, что мои самые пылкие желания сбудутся. Она начнется, эта новая кампания, которая так превознесет славу Франции! Гигантские приготовления завершены, и скоро наши орлы взлетят над теми краями, которых наши отцы не знали даже названия… Мои мысли — это мысли всей армии. Никогда еще она не горела таким нетерпением устремиться навстречу новым триумфам…»[11]

В то время как французскую армию охватил воинственный пыл, французское общество уже стало уставать от славы, и на приближающуюся войну люди штатские смотрели без особого энтузиазма, хотя и без особой тревоги.

Что касается России, то очень сложно поймать подлинный вектор настроений русского общества. В мемуарах, написанных, разумеется, много лет спустя после войны, мы видим массу свидетельств тревоги, беспокойства, ожиданий надвигающейся грозы, ужас перед приближающимся нашествием и, разумеется, патриотический подъем.

В истории лейб-гвардии Семеновского полка Дирина П. Н. можно найти очень характерное описание этих настроений такими, какими они представлялись уже после войны 1812 г.: «В ясные зимние ночи в глубине морозного синего неба в России появилась комета. Толковники грамотеи из народа объясняли, что это „планида ходит по аэру“, народ же называл ее „хвостатою звездою“, или „звездою с помелом“, и, вздыхая, говорил: „не к добру все это: пометет она землю Русскую!“ Состояние умов было тревожное; все ждали не то голода, не то мора, но в большинстве общее мнение склонялось к тому, что „быть войне великой!“… Само имя Наполеона, озаряемое неизменным блеском кровавых побед, нравственно влияло на умы современников, заключая в себе какое-то безотчетное понятие о безграничной силе, а на темную массу простого народа наводило даже панический ужас, словно бы имя таинственного духа»[12].

Словом, почти что Европа накануне тысячного года, когда люди с суеверным ужасом ожидали конца света! Без сомнения, для художественного эффекта это очень красиво, хотя свидетельства, относящиеся ко времени непосредственно перед войной, куда менее драматичны. Если обратиться к подчас сухим дневникам, самое удивительное, что ничего страшного их авторы обычно не замечали. Конечно, разговоров о войне было немало, ведь одни войска стояли на границе, другие к ней выдвигались. Но об этом говорили больше военные, а гражданское общество?

Среди записок, сделанных накануне войны, дышат непосредственностью строки, написанные Варварой Ивановной Бакуниной (урожденной Голенищевой-Кутузовой), женой гражданского губернатора Петербурга. Вот что записала эта хорошо осведомленная дама в январе — феврале 1812 г.: «Январь… мало перемен, особливо в сравнении прошлогодняго (с прошлым годом).

С нетерпением ожидали желаннаго мира с турками. Надежда на оный казалась основательною по благоразумным распоряжениям М. И. Голенищева-Кутузова и неожиданном успехе во всех его предприятиях противу неприятеля, который, в ужас приведенный, более нас еще желал мира.

6-го числа не было парада Крещенскаго, но войска не распущены; новый повод к предположению, что ожидают повседневно известия о мире и войска удержаны для торжества.

13-го числа большой парад, день рождения Имп. Елисаветы Алексеевны; каждаго пешаго полка гвардии третьяго баталиона арестованы все офицеры, худо маршировали, от того, может быть, что озябли, мороз был пресильный…

Февраль. Слухи о налогах, разнообразные толки, неудовольствие от того, что исчезла надежда к миру (с Турцией). Начали поговаривать о войне с французами и пророчить близкий поход гвардии…»[13]

Если обратиться к рапортам французского посла Лористона, написанным в первые месяцы 1812 г., можно также найти сдержанные характеристики настроений Петербурга. Так, 3 февраля 1812 г. посланник пишет: «Французов продолжают везде хорошо принимать». Через день, 4 февраля: «Особого беспокойства не видно, к французам относятся хорошо, с той же любезностью, что и раньше. Даже купцы, которые должны были бы быть довольны, как кажется, опасаются войны». В марте, буквально накануне отъезда Александра к армии, Лористон пишет: «Русские вельможи и большинство генералов не желают войны. Самые враждебно настроенные — это иностранцы на службе России, особенно немцы и шведы»[14].

Настроения русских офицеров накануне войны, пожалуй, лучше всего характеризует поручик артиллерии Радожицкий в своих очень точных воспоминаниях, дышащих подлинностью момента, хотя они и были написаны некоторое время спустя. Возможно, у автора была хорошая память, и он был честным человеком. По крайней мере все, что он пишет, вполне соответствует документам того времени: «Мы жили в Несвиже довольно весело и не думали о французах; немногие из наших офицеров между службой занимались политикой. По газетам доходили и до нас кой-какие новости; но мы в шуме своей беззаботливости скоро о них забывали. Один только N (один из нестроевых офицеров), как человек грамотный, занимавшийся чтением Священного Писания и Московских ведомостей, более всех ужасался Наполеона. Терзаемый призраками своего воображения, он стал проповедовать нам, что этот Антихрист, сиречь Аполлион или Наполеон, собрал великие, нечистые силы около Варшавы, не для чего иного, как именно для того, чтобы разгромить матушку-Россию; что при помощи Сатаны Вельзевула, невидимо ему содействующего, враг непременно полонит Москву, покорит весь Русский народ, а за тем вскоре последует — светопреставление и страшный суд. Мы смеялись таким нелепостям в досаду N, который называл нас безбожниками; он, не шутя, был внутренне убежден в своем пророчестве и, беспрестанно нюхая табак, уговаривал нас верить ему по совести, причем ссылался на девятую главу Апокалипсиса, где именно сказано о Наполеоне, как о предводителе страшного воинства со львиными зубами, в железных латах и с хвостами, подобными скорпионовым. Разум несчастного грамотея столь сильно поколебался, что когда командировали его по делам службы в Москву, он на пути всем и каждому предсказывал об Антихристе Наполеоне»[15].

Что же касается императора Александра, он четко усвоил и отныне строго следовал намеченной линии внешнего поведения: он не хочет войны, он будущая жертва несправедливой агрессии. Эту позу он принял и для, так сказать, внутреннего, и для внешнего потребления. Лористон докладывал 5 марта 1812 г., что царь сказал ему: «Я объявил, что не хочу войны, я не буду нападать, мои мероприятия только оборонительные». В другом письме Лористон говорит то же самое: «Император повторяет, что он не начнет первым войну». Однако тут же не столь наивный посол, как Коленкур, дополнил: «Впрочем, если он найдет хороший предлог, возможно, он последует за советом генералов и двинется, чтобы разорить герцогство Варшавское, тем самым затруднив наш марш. Моим теперешним мнением является то, что он выждет нападения, но я не могу читать его мысли»[16].

Вся риторика царя была не более чем дымовой завесой. С обеих сторон войска готовились к столкновению, и вопрос стоял только о времени. Если среди русского руководства и был кто-то, кто хотел уладить дело миром и несколько наивно еще надеялся на это, был канцлер Румянцев. Неоднократно он заявлял Лористону, что он надеется, что возможно еще прийти к соглашению и что, «возможно, объяснения произойдут на месте событий… Эти объяснения станут переговорами. Я сказал об этом императору Александру, что, даже когда армии будут стоять напротив друг друга, можно сохранить мир»[17].

В том, что армии должны были в скором времени оказаться поблизости друг от друга, сомнений не было. 2 (14) марта в поход выступили лейб-гвардии Егерский полк, Финляндский полк и Гвардейский экипаж, 5 (17) марта Петербург покинула артиллерия Императорской гвардии, кавалергарды и лейб-гвардии Конный полк, 7 (19) марта отправились в путь лейб-гвардии Измайловский и лейб-гвардии Литовский полки. 9 (21) марта выступили Семеновцы, 10 (22) марта — Преображенцы.

Отъезд царя намечался на 27 марта (7 апреля) 1812 г., однако за 10 дней до его отъезда произошло очень важное событие. Вечером 17 марта выдающийся сановник, фактически второе лицо в государстве после императора, государственный секретарь Сперанский был приглашен в кабинет Александра I к восьми часам вечера. Он вышел оттуда через два часа с лишним, «в большом смущении, с заплаканными глазами». Генерал-адъютант П. В. Голенищев-Кутузов, бывший в тот день дежурным, рассказывал, что «Сперанский при выходе из кабинета был почти в беспамятстве, вместо бумаг стал укладывать в портфель свою шляпу и наконец упал на стул, так что он, Кутузов, побежал за водой. Спустя несколько секунд, дверь из государева кабинета тихо отворилась, и Александр показался на пороге, видимо растроганный: „Еще раз прощайте, Михайло Михайлович“, — проговорил он и потом скрылся»[18].

Когда Сперанский вернулся к себе домой, его уже ждали начальник полиции генерал-адъютант Балашов и заведующий особой канцелярией тайной полиции де Санглен. Бывшему всемогущему чиновнику едва дали время на то, чтобы собраться и написать прощальную записку царю. Сперанский не стал будить свою двенадцатилетнюю дочь, лишь перекрестил дверь комнаты, где она спала, и сел в поджидавшую его кибитку. Впереди был долгий путь и ссылка…

Тропинин. M. М. Сперанский (1772–1839)

За что Александр I безжалостно расправился с человеком, о котором все единодушно утверждали, что он является одним из лучших чиновников? Человеком необычайно разносторонне образованным, трудолюбивым до того, что работал по 17–18 часов в сутки, чуждым всякому стяжательству, коррупции, наконец, человеком, проводившим серию последовательных реформ, направленных на модернизацию русского государства.

Хорошо осведомленный де Санглен рассказывал, что утром 17 марта Александр I так высказался о Сперанском: «Я спрашивал его, как он думает о предстоящей войне и участвовать ли мне в ней своим лицом? Он имел дерзость, описав мне все воинственные таланты Наполеона, советовать, чтобы, сложив все с себя, я собрал Боярскую думу и представил ей вести Отечественную войну. Но что же я такое? Разве нуль?»[19]

Сперанский позволял себе достаточно вольно высказываться о способностях Александра I, «выставлял его человеком ограниченным, равнодушным к пользе Отечества, беззаботным, красовавшимся своею фигурою, свиставшим у окна, когда ему докладывали дела…»[20] Этого было бы уже вполне достаточно для того, чтобы мстительный, злопамятный император возненавидел талантливого государственного секретаря. Но все-таки это было не единственной причиной. Александру требовалась поддержка консервативных слоев высшего дворянства в будущей войне с Наполеоном. Он должен был всем показать, что порывает с курсом реформ, которые, пусть и очень робко, вступили в противостояние с интересами аристократической олигархии, черпавшей свое богатство в эксплуатации миллионов крепостных.

О том, насколько царь попал в точку, говорит замечательный по своей непосредственной реакции документ, автор которого, уже упомянутая жена петербургского губернатора Бакунина, просто захлебывается от злорадного восторга, рассказывая о падении Сперанского: «Велик день для отечества и нас всех — 17-й день марта! Бог ознаменовал милость свою на нас, паки к нам обратился, и враги наши пали. Открыто преступление в России необычайное, измена и предательство. Неизвестны еще всем ни как открылось злоумышление, ни какия точно были намерения и каким образом должны были приведены быть в действие. Должно просто полагать, что Сперанский намерен был предать отечество и Государя врагу нашему. Уверяют, что в то же время хотел возжечь бунт вдруг во всех пределах России и, дав вольность крестьянам, вручить им оружие на истребление дворян. Изверг, не по доблести возвышенный, хотел доверенность Государя обратить ему на погибель. Магницкий, наперсник его и сотрудник, в тот же день сослан… принята весть с восторгом; посещали друг друга для поздравления, воздали славу и благодарение Спасителю Господу и хвалу сыну отечества, открывшему измену, но нам неизвестному. Никакое происшествие на моей памяти не возбудило всеобщего внимания до такой степени, как это; все забыто, — одно занятие, одна мысль, один у всех разговор»[21].

Все это злобное брызгание слюной говорит о том, что российская аристократия была готова стереть в порошок любого, кто хоть отдаленно касался вопроса крепостного права. Ни за что ни про что честнейший государственный деятель назван «изменником», «предателем» и «извергом, не по доблести возвышенным»!!

Сперанский играл в жизни империи столь большую роль, что заменить его во всех его функциях одним человеком не представлялось возможным. Непосредственно должность государственного секретаря передали ультраконсерватору вице-адмиралу А. С. Шишкову, но, уезжая к армии, царь приказал Шишкову последовать за ним, чтобы исполнять обязанности по составлению важных государственных бумаг, а в отсутствие адмирала исполнять обязанности госсекретаря было поручено бывшему помощнику Сперанского А. Н. Оленину.

Обеспечив таким образом «тылы», Александр мог покинуть столицу. Кроме гофмаршала Толстого, царь взял с собой в поездку канцлера Румянцева, шведа Армфельда, главной заслугой которого была лютая ненависть к Наполеону, министра полиции Балашова и, конечно же, «преданного без лести» Аракчеева. Уже хорошо известная нам супруга петербургского губернатора умиленно написала об отъезде Александра: «Простясь с царскою фамилиею, приехал в сопровождении только великих князей в Казанский собор в час пополудни; митрополит служил молебен в путь шествующим с коленопреклонением. Государь плакал и все с ним; по окончании молебствия митрополит благословил Государя, который простился с братьями, поклонился всем и сел в коляску. Несколько десятков тысяч народу, собравшегося на тротуарах перед церковью, закричало „ура“; стоящие на крыльце чиновники и все бывшие в церкви повторили те же восклицания со слезами; Государь скоро ускакал из вида, но народ бежал долго за ним вслед»[22].

Всего лишь через пять дней, 14 (26) апреля, в Вербное воскресенье, Александр I во главе огромной свиты подъехал к воротам Вильно. За шесть верст от города его встретил главнокомандующий 1-й Западной армией военный министр Барклай де Толли с огромной свитой из генералов и в сопровождении нескольких эскадронов кавалерии. Непосредственно перед столицей Литвы царь сел на коня и въехал в город под грохот пушек и звон колоколов. На улицах и площадях города с одной стороны была выстроена часть гвардейских полков, навстречу царю вышли представители ремесленных цехов в торжественных одеждах, с хоругвями. Александр I, красиво гарцуя на коне, как всегда любезно улыбался в ответ на приветствия и наконец прибыл в генерал-губернаторский дворец, где его встретили представители литовского дворянства, члены городского совета и руководство Виленского университета.

Первые дни пребывания царя в Вильно были наполнены приемами, балами, празднествами. Александр старался очаровать всех своей любезностью и изысканным обращением. По привычке он особенно старался обворожить знатных красавиц и, вне всякого сомнения, преуспел в этом вопросе.

Представительница старейшего литовского рода, урожденная графиня Софья Тизенгаузен была в числе тех, кого русский царь буквально сразил наповал. Чувствуется, что даже многие годы спустя, когда графиня под фамилией своего мужа Шуазель-Гуфье писала мемуары, она вспоминала о произошедшем так же ярко, как через несколько дней после событий.

Девятнадцатилетняя девушка была под столь сильным впечатлением от встречи с царем, что через много лет она написала в мемуарах восторженные строки о своем кумире: «Императору Александру было тридцать пять лет, но он казался несравненно моложе… Несмотря на правильность и нежность его очертаний, несмотря на блеск и свежесть его цвета лица, красота его при первом взгляде поражала не так, как выражение приветливости, привлекавшее к нему все сердца и сразу внушавшее доверие. Его благородная, высокая и величественная фигура, часто наклоненная с той грацией, которая отличает позу античных статуй, в то время проявляла склонность к излишней полноте; но он был сложен прекрасно. У него были живые умные глаза цвета безоблачного неба»[23].

С детской непосредственностью она восхищалась и тем, что царь мог проводить много времени за беседой с дамами: «В этом была поистине доброта и изысканность, проводить целые часы за разговором с женщинами о забавных пустяках (!)»[24].

Впрочем, хотя говорить о пустяках было действительно в характере Александра, нужно сказать, конечно, что в Вильно он занимался не только этим. Его задачей было попытаться привлечь на свою сторону местные элиты. Александр приглашал к своему столу представителей высшей знати Литвы: князей Сулковских, Любецких, графов Огинских и Корвицких и т. д. Кроме улыбок и любезных речей, тем козырем, который он мог без всякого сомнения использовать в беседах со знатью, было сохранение существующего строя, выгодного для магнатов, надежная гарантия незыблемости крепостного права, а также неприкосновенность дворянских вольностей. Это были доводы, вполне понятные аристократии, и если Александр и не добился большого успеха в объединении вокруг российской короны польско-литовских вельмож, он, вне всякого сомнения, сумел привлечь на свою сторону многих из них, тех, для кого надежность материального благополучия была куда важнее туманных перспектив национального освобождения.

Именно поэтому виленское дворянство во время блистательного бала в честь Александра, данного на Святой неделе, под аккомпанемент оркестра воздавало царю напыщенные дифирамбы. Александр как всегда воспринимал всё с любезной улыбкой и открыл бал торжественным полонезом, предложив руку супруге генерала Беннигсена, урожденной польской баронессе Буттовт-Анджейкович…

Таким образом, внешне между русским царем и польско-литовской знатью установились почти идиллические отношения. Однако сам Александр I, несмотря на свою внешнюю поверхностную увлеченность проявлениями восторга, в деловых документах был не только очень трезв но, более того, просто враждебен полякам. Так, своему министру полиции Балашову царь в это время писал: «Известно, впрочем, что поляки всегда были легкомысленны и ветрены, следовательно, весьма наклонны к интригам. Отличительным характером их во все времена было: никогда не быть довольными тем состоянием, в котором находятся, и любить новости, хотя бы они сопряжены были с действительною их невыгодою. Итак, приняв в основание все сии истины, ежели и должно полагать, что, по врожденной ветрености нравов, они желают перемены, то, тем не менее, утвердить можно, что без какой-либо посторонней силы и влияния то же самое легкомыслие их воспретит им дать дальнейшее действие своим замыслам»[25].

Однако от виленских проблем вернёмся к общеевропейским…

Накануне своего отправления из Санкт-Петербурга Александр I через канцлера и министра иностранных дел Румянцева послал в Париж ультиматум, обращенный к Наполеону. В этом ультиматуме говорилось следующее: «До тех пор, пока Франция останется на нынешних позициях, наши войска не перейдут границ, но, если главные силы Французской армии переправятся через Одер или аванпосты на этом берегу реки получат слишком сильные подкрепления, нам придется считать войну объявленной».

Далее указывалось, что Россия готова вести переговоры о нахождении какого-то выхода из сложившегося тупика в отношениях между империями, но «первым и основным условием каких бы то ни было переговоров должно быть данное по всей форме обещание, что немедленным следствием любого соглашения явится: 1) полная эвакуация прусских владений… 2) сокращение гарнизона Данцига (до той численности, которую он достигал перед 1 января 1811 г.)»[26].

Ультиматум пришел в Париж 24 апреля, в тот день, когда Александр подъезжал к Вильно. Куракин тотчас же вручил документ министру иностранных дел Франции Маре, который, разумеется, незамедлительно передал его императору. Наполеон принял русского посла 27 апреля 1812 г. в 9 утра. После обмена вежливыми фразами Наполеон обрушился на Куракина с гневным выговором. Куракин пытался что-то отвечать, но у него не получилось. Князь записал в своем рапорте, что император горячо восклицал: «…Вы вооружились. Вы заставили меня сделать то же самое. С тех пор я не скрывал от вас, что готовился к бою. Я повторил это много раз, и я специально это прилюдно высказал 15 августа в конце приема, который был дан в Тюильри. Я придал всю возможную публичность моим демаршам. То же самое я объявил полковнику Чернышёву перед его отъездом. И я не скрываю от вас, что теперь у меня все готово, мои войска стоят на Висле. Каким же способом вы собираетесь договориться со мной? Герцог де Бассано сказал мне, что вы хотите, чтобы прежде всего я очистил Пруссию. Это невозможно. Подобная просьба — настоящее оскорбление. Вы приставляете мне нож к горлу. Моя честь не позволяет мне соглашаться на подобные условия. Вы же дворянин, как вы можете мне делать такие предложения?»[27]

Правда, после гневной речи Наполеон предложил Куракину в том случае, если военные действия уже начались, заключить перемирие и отвести войска на исходные позиции. На что Куракин охотно согласился. Подобное предложение может показаться абсурдным, но дело в том, что оно вытекало из текста ультиматума. В ультиматуме черным по белому было написано, что переход французских войск через Одер будет рассматриваться как объявление войны. С учетом того, что именно в эти дни многие французские дивизии форсировали Одер, вполне можно было предполагать, что русские в соответствии с текстом ультиматума уже начали боевые действия атакой против герцогства Варшавского. Именно поэтому предложение Наполеона было вполне разумным.

Ряд историков вслед за Вандалем отмечают, что Наполеон не мог принять требования ультиматума, состоящие в очищении Пруссии от французских войск. Но с другой стороны, он боялся отказать, так как не хотел, чтобы русские войска перешли в наступление и сорвали тем самым его тщательную подготовку к кампании. Из-за этого ему пришлось прекратить сношения с Куракиным после беседы 27 апреля и искать всяческие предлоги, чтобы не встречаться с русским дипломатом до своего отъезда. Равным образом избегал встреч с Куракиным и герцог де Бассано.

Это действительно так. Но дело в том, что ультиматум требовал не немедленного ухода французов из Пруссии, а лишь обязательства того, что, какими бы ни были условия дальнейших соглашений, уход французских войск с прусской территории непременно будет подразумеваться. Если бы Наполеон был хитрым дипломатом, ничто не мешало бы ему подписаться под этой фразой, а потом на переговорах выставить какие-либо неприемлемые для России условия, например передачу герцогству Варшавскому всех земель, отторгнутых Россией от Речи Посполитой, или что-нибудь в этом духе. Так, с одной стороны, он бы выиграл время, обманул бы бдительность своего противника, а с другой стороны, выполнил бы все формальные условия русского ультиматума и принципы международного права.

Наверно, на его месте Александр I так бы и сделал, но Наполеон был куда более эмоционален и честен. Подобные требования его раздражали, отказываться он считал крайне опасным, а обманывать не хотел. Поэтому он просто-напросто не стал ничего отвечать Куракину.

Впрочем, одновременно Наполеон решает послать на встречу с Александром своего генерал-адъютанта Нарбонна, аристократа и умелого дипломата, о котором уже не раз упоминалось на страницах нашей книги. Причем инструкции, отосланные министром иностранных дел Нарбонну, находившемуся в этот момент в Берлине, были составлены 3 мая, а датированы 25 апреля, той датой, когда Наполеон мог еще не знать о русском ультиматуме.

Миссию Нарбонна обычно рассматривают исключительно как попытку выиграть время и закончить все приготовления, необходимые для начала боевых действий. Однако барон Эрнуф, автор подробного исследования о деятельности Маре, герцога де Бассано, полагает, что миссия Нарбонна ставила перед собой задачу не только затянуть время, провести военную дипломатическую разведку, но и в последний раз попытаться договориться с Александром. Эрнуф ссылается на то, что инструкции для переговоров, данные Нарбонну, были очень подробными и исходили из надежды на положительный результат. Наконец, инициатива посылки переговорщика исходила лично от Маре, а император согласился на посылку Нарбонна с крайней неохотой.

Сложно сказать, насколько миссия Нарбонна ставила задачу разведки, и насколько она была искренней попыткой найти общий язык. Скорее всего, присутствовало и то и другое.

Пока Маре давал последние инструкции последнему предвоенному гонцу, Куракин настаивал, чтобы ему дали четкий ответ. И 8 мая он объявил, что всякая новая отсрочка вынудит его уехать из Парижа, потому он требует немедленной выдачи паспортов.

Как известно, в дипломатическом протоколе затребование послом паспортов означает объявление войны. Таким образом, Куракин, как это ни странно, ломал планы сразу обоих императоров: русского, который решил играть роль невинного агнца, и французского, который поставил себе задачу закончить перед началом боевых действий все военные приготовления и аккуратно расставить по своим местам каждый батальон, каждый эскадрон, каждую батарею, повозку, лошадь и каждого быка.

На следующий день, 9 мая, Куракин добился встречи с министром иностранных дел. Император уехал из Парижа всего лишь за несколько часов до этой встречи. В этой ситуации русский посол потребовал выдать ему паспорта, и тогда Маре описал ему всю ответственность его шага — ведь получалось, что посол по собственному почину объявлял войну! Он с такой страстностью говорил Куракину о его ответственности, о том, что тот берет на свою душу тяжкое деяние перед Россией, Францией и всем миром, что несчастный князь… разрыдался.

Несмотря на проливаемые слезы, несмотря на все доводы министра, Куракин отказался взять обратно просьбу о выдаче паспортов. Маре понимал также, что его ответственность огромна, потому что получалось, что эти два человека — князь Андрей Борисович Куракин и он, Маре, герцог де Бассано, — являются зачинщиками войны, так как один объявил ее от имени России, а другой принял этот вызов от имени Франции!

В результате Маре предложил немедленно начать переговоры, но поинтересовался, есть ли у Куракина на это полномочия. Полномочий у Андрея Борисовича, конечно, не было. Свой спор они продолжили и 10 мая. Когда же на следующий день Куракин решил-таки объявить войну Франции и, полный мрачной решимости, пришел в министерство иностранных дел… объявлять ее было уже некому, разве что швейцару, стоящему у входа в министерство: Маре уехал вслед за императором.

В результате объявил ли Куракин войну Франции или не объявил — этот вопрос можно считать открытым, хотя, скорее, де-факто обе страны уже тогда, 11 мая 1812 г., находились в состоянии войны. Кстати, напомним, что согласно союзному договору со Швецией, Россия обязалась начать войну с Наполеоном 1(13) мая 1812 г. Можно сказать, что царь довольно скрупулезно выполнил условия этого договора.

Что касается Наполеона, он получил сведения о выезде Александра к армии в самом конце апреля, когда началась эпопея с русским ультиматумом. Теперь было ясно, что война неизбежна, и его нежелание вступать в какие-то переговоры вполне понятно, так как отныне он не сомневался, что в любом случае дело будет решаться не за столом переговоров, а на полях сражений. В это время, когда 4-й корпус Великой Армии проходил через Баварию, баварский король задал вопрос полковнику Бурмону, начальнику штаба дивизии Брусье: «Как вы считаете, будет ли у нас война?» «Не знаю, — ответил тот, — но, когда я вижу в пути столько переговорщиков, я сомневаюсь, что можно будет о чем-нибудь договориться». «Действительно, — вздохнул король, — четыреста тысяч переговорщиков договорятся с трудом»[28].

Зная, что русский царь находится уже в рядах своей армии, Наполеон решил покинуть Париж. Огромный поезд из карет и повозок выехал из Сен-Клу, загородной резиденции императора, 9 мая в 6 часов утра. Обычно Наполеон путешествовал очень быстро и редко останавливался по дороге. Теперь он взял в поездку императрицу Марию-Луизу и огромный придворный штат, поэтому, конечно, весь этот двор на колёсах не мог стремглав лететь вперёд, как это обычно происходило в поездках Наполеона.

Правда, подчас историки, желая подчеркнуть размеры этого небывалого императорского поезда, утрируют его медлительность. Несмотря ни на что, путешествие проходило, по понятиям того времени, довольно быстро. Около тысячи километров, отделяющие Дрезден от Парижа, были преодолены менее чем за 8 дней, то есть средняя скорость перемещения двора была около 120 км в день, что являлось тогда нормальной скоростью передвижения на почтовых.

Саксонский король, который был восторженным почитателем Наполеона, опасаясь, как бы не пропустить встречу столь важного гостя, выехал из Дрездена во Фрейберг, в 30 км к западу от своей столицы, и в ночь с 15 на 16 мая не хотел даже ложиться спать, боясь пропустить приезд императора и его двора. Однако поезд из десятков экипажей появился только после полудня 16 мая. Саксонский король и королева встретили знатных гостей и, добавив к огромной веренице карет и колясок экипажи саксонского двора, направились в Дрезден. Императорские и королевские кареты въехали в саксонскую столицу около 10 часов вечера. Весь город был иллюминирован. Огромные толпы стояли вдоль улиц в ожидании необычайного зрелища. Приветствуемый грохотом артиллерийского салюта, пышный кортеж под эскортом блистательных саксонских кирасир при свете факелов проследовал по улицам саксонской столицы и въехал во двор королевского дворца.

Так началось пребывание Наполеона в Дрездене, которое длилось две недели и оставило в памяти потомков картину могущества европейской империи. Чтобы засвидетельствовать свое почтение властелину Европы, в Дрезден приехали император и императрица Австрии, князья Веймарский, Кобургский, Мекленбургский, великий герцог Вюрцбургский (напомним, что он был братом австрийского императора), королева Екатерина Вестфальская и, наконец, 26 мая король Прусский со своим наследником. «Дрезден сегодня забит до отказа, — записал в своем дневнике офицер гвардии Фантен дез Одоар. — Это удивительное зрелище, видеть, как бывшие враги Наполеона стали его придворными»[29].

Саксонский король, пожилой 62-летний человек, который пользовался огромным уважением и любовью своего народа, очень высоко ценил союз с Наполеоном. Он с гордостью предоставил императору Европы свой дворец. В воскресенье 17 мая в Дрезденском соборе был отслужен торжественный молебен в честь прибытия высоких гостей, а 18 мая Наполеон уже в качестве хозяина встречал в Дрездене австрийскую императорскую чету: императора Франца и его молодую жену Марию Людовику.

О последней необходимо сказать пару слов. В 1807 г. австрийский император во второй раз овдовел. Вспомним, что именно тогда Мария Федоровна жаждала выдать за него свою дочь Екатерину, но, как уже отмечалось, реализации этого проекта воспрепятствовал Александр. В результате император Франц не породнился с русской правящей династией, а женился на своей девятнадцатилетней кузине Марии Людовике Моденской д’Эсте. Эта знатная девушка славилась своей красотой, но также и своей жгучей ненавистью к Наполеону, к которому у нее были личные счеты. Дело в том, что в 1796 г. ее семья вынуждена была бросить свои итальянские владения из-за побед республиканцев и французских войск, предводимых молодым генералом Бонапартом. С тех пор она проживала в Австрии и сохранила стойкую неприязнь к генералу Бонапарту, которая стала также и неприязнью к императору французов.

В Дрездене Наполеон попытался быть любезным со всеми царствующими особами, но особенно он расточал свою галантность в адрес Марии Людовики, понимая, что от ее мнения во многом зависит позиция слабого и нерешительного австрийского императора. Однако, если сам австрийский император был просто в восторге от своего зятя, Мария Людовика осталась непреклонна; на любезности Наполеона отвечала сухими короткими фразами, всеми способами стараясь избегнуть парадного церемониала, в котором Наполеон оказывался в центре собрания королей.

Внешне Мария Людовика очень подружилась со своей падчерицей, Марией-Луизой, императрицей Франции, которая была моложе ее лишь на 4 года. Последняя ослепляла всех роскошью своих туалетов, возбуждая восхищение и зависть других принцесс. Своей молодой мачехе она демонстрировала многочисленные шкатулки, набитые драгоценностями. Когда какая-то вещица привлекла внимание Марии Людовики, молодая императрица тотчас подарила ей понравившееся украшение, чем, увы, вызвала слёзы «бедной родственницы».

Вечером 18 мая саксонская королевская чета дала пышный банкет в честь знатных гостей, после которого они с балкона любовались видом иллюминированного Дрездена. Весь город был залит огнями, и огромные толпы народа наслаждались небывалым зрелищем.