Подчинение, иерархия и отсутствие революционных настроений

Подчинение, иерархия и отсутствие революционных настроений

Великий, гениальный англичанин и его «терпеливые усилия» спасают нас от бунтов, республик, революций… которые сотрясают другие, не столь широкоплечие нации.

Теннисон

Народные движения не были революционными, а революционные движения не были народными (в Англии). Если и происходило народное движение, — это было движение черни, направлявшей свою ярость против диссидентов и реформаторов.

Томис и Холт. «Угроза революции в Британии: 1789–1848»

Установлено, что в английском языке слово «вождь» (leader) до 1933–1945 гг. встречается несравненно чаще, чем слово «Fuhrer» в немецком. (Когда эсэсовцам потребовалось «задокументировать» традицию фюрерства у прагерманцев, они субсидировали издание монографии об англосаксонском лексиконе.)[423] Например, британское радио, вещавшее на немецком языке, говорило о «вожде нижней палаты» (Fuhrer des Unterhauses), о назначении вождя в результате консенсуса.

В Англии нового времени правительство — даже до реформы избирательной системы (т. е. во времена классовой дискриминации) — было правительством консенсуса (несмотря на то, что оно было олигархическим и коррумпированным).[424] Интересно, что лишенные избирательных прав англичане все равно выступали в защиту своей страны от революционной Франции, декларировавшей свободу и права британцев. Слабое демократическое движение в Англии было быстро подавлено британским общественным мнением. В контрреволюционной Англии времен французских революционных войн реформаторы считались «изменниками»,[425] а реформаторские идеи — «неанглийскими», «завезенными из Франции», поскольку правящий класс был одержим кошмаром якобинства; любое стремление к проведению социальных реформ воспринималось как «прелюдия к революции».[426] Тот факт, что, в противоположность остальной Западной Европе, в Англии в 1789–1848 гг. не произошло никаких революций, можно объяснить, в частности, отсутствием у народа революционных настроений, несмотря на то, что английские крестьяне находились в худшем положении, чем крестьяне в дореволюционной Франции.[427]

Таким образом, панический страх английского истеблишмента и буржуазии, опасавшихся, что кровавый бунт черни может переброситься из Франции в Великобританию, оказался напрасным. Тем не менее, эти страхи вылились в ряд репрессий. В стране был введен повсеместный надзор. Дэвид Уорралл охарактеризовал Британию 1790–1820 гг. как страну шпионов, в которой надзирали даже за надзирателями. В результате стало опасно высказывать любые критические замечания, пусть даже выраженные в скрытой форме, поскольку повсюду была сеть информаторов. Так, в 1803 г. англо-ирландский полковник Маркус Эдвард Деспард был казнен только за разговоры о восстании. В том же году было выдвинуто обвинение против великого английского лирика — мистика и хилиаста Уильяма Блейка.[428] В 1810 г. был заключен в тюрьму Уильям Коббетт, протестовавший против телесных наказаний в армии, а в 1812 г. двух распространителей его листовки наказали плетьми. В 1812 г. «радикальный» книготорговец Дэниэл Айзек Итон был поставлен к позорному столбу и заточен в тюрьму. Вся страна была опутана шпионской сетью министра внутренних дел лорда Сидмута. Стоит также упомянуть резню при «Питерлоо» (1819, Манчестер, увековечена Перси Биши Шелли[429][430]) и зверскую бойню, устроенную драгунами в Бристоле и унесшую 500 жизней (1831). В 1839 г. полиция открыла огонь по демонстрации чартистов, требовавших всеобщего избирательного права, а в 1852 г. было выдвинуто обвинения против 1500 забастовщиков.[431]

Отсутствие в Англии революционных настроений превращалось в предмет гордости — например, для Теннисона.[432] А в 1797 г. будущий премьер Джордж Каннинг описывал, как английские «якобинцы» безуспешно пытаются подбить беднейшее население на мятеж против империи.[433]

В Великобритании — даже во время Французской революции — народные массы выступали не против господствующих классов, без труда удерживавших власть, «а против мнимых врагов «церкви и короля»». Томис и Холт отмечали, что если в Англии и происходило народное движение, то «это было движение черни, направлявшей во имя церкви и короля свою ярость против церковных диссидентов и реформаторов». Например, бунты в декабре 1792 г. были направлены против парламентской реформы. Предшествующие же народные возмущения (1780) имели своей целью не допустить улучшения положения католического меньшинства. Подобные побуждения проистекали из «темных страстей», схожих с нацистской ненавистью, — писал Джеральд Ньюмэн, сравнивший протестантского фанатика тех времен Джорджа Гордона с Адольфом Гитлером. Как раз такая чернь в 1791 г. сожгла дом видного богослова, ученого и радикала Джозефа Пристли.

Именно такая контрреволюционная атмосфера 1795–1820 гг. — репрессии, антиинтеллектуализм и фанатизм — способствовала быстрому росту духовной и социальной сплоченности, сословной солидаризации английского общества. Эта реакция родилась в самых глубинах и захватила все классы. «За Церковь и Короля!», — скандировала Англия. Страна была охвачена паникой, вызванной воображаемым вторжением французов и подстрекаемым французами бунтом ремесленников и рабочих (а может быть, и интеллектуалов, управляемых из Франции, «небританских радикалов» в духе Вольтера, адепта «безбожия и революции»), «Этот панический страх перед революцией на много десятилетий определил отношение британского общества к радикально настроенным элементам», — такой вывод сделал Джеральд Ньюмэн.

Народное движение было не революционным, а ксенофобским; оно как бы предвосхитило поддержку рабочими британских расистов в XX в. (и уже в конце XIX в.). (Такая реакция не являлась чем-то новым: «Уже с XVI века нападения на иностранцев… случались [в Англии] достаточно часто. Инстинктивная ксенофобия, по-видимому, уже на протяжении многих веков являлась эндемической чертой местного городского жителя… Наличие такой ксенофобии в течение очень длительного периода английской истории является бесспорным».) Для английских рабочих, способных на выступления, характерна была «не готовность требовать фундаментальных изменений», даже в рамках господствующей социальной системы, а «готовность искать себе жертвы среди политических новаторов». Для английских рабочих — даже во время их обнищания — раса значила больше, чем класс.[434] Немногочисленные английские революционеры остались в изоляции. А правящий режим Британии успешно клеймил чисто реформаторские устремления меньшинств как «непатриотические».

Преступление по определению должно было носить неанглийский характер. Так в 1790 г. британские суды считали, что в основе преступной деятельности кроются французские корни. К 1803 г. в глазах англичан французы стали олицетворять преступность и дикость: неконтролируемые страсти, садизм, животные инстинкты, каннибализм, сексуальное насилие, содомию и тому подобное. За 140 лет до распространения нацистских представлений о большевиках аналогичная пропаганда велась англичанами в отношении французов: «[революционно настроенных] французов нельзя назвать людьми, это какой-то особый подкласс существ, какой-то подвид монстров…» Плакат с надписью: «Подходят ли французы хоть для одной из наших человеческих игр? Смог бы француз сыграть с нами в крикет? Да, пожалуй, с таким же успехом мы могли бы играть с обезьянами…» (1803) можно назвать еще одним из самых безобидных. А с 1846 г. обычных преступников в Англии стали называть «уличными арабами», «английскими кафрами» и «готтентотами».[435]

Внутри Англии никогда не было «пятой колонны». Ведь англичане — даже беднейшие — принимали свое низкое положение в социальной иерархии как данность и в своем верном послушании оставались солидарны с господствующими классами. Они испытывали не ненависть к высшему сословию, но удовлетворение от того, что кто-то занимает еще более низкое, чем они сами, положение. «Англичане смотрят вниз с презрением, а вверх — с восхищением. В Англии нет предпосылок для… революции», — такой вывод делал автор «Английской идеологии».

Высказываясь против повышения значимости народного представительства, в 1910 г. приводился такой аргумент: Англичанин прежде всего англичанин, не важно, рабочий он или лорд.[436] К такой же дисциплинированной общности стремился шеф гестапо Генрих Гиммлер, требуя от «народа» порядка и подчинения как «основ его силы» (причем сначала порядка и подчинения, а потом уже столько раз заклинаемого «единения»).[437]

Именно такое расовое единство грезилось доктору Геббельсу как прототип его национал-социалистического «Volksgemeinschaft». Еще в 1930 г. он не раз восхищался национальной сплоченностью «политически воспитанного народа», образцового в своем стремлении сформировать единонаправленную национальную волю.[438] И в 1939 г., когда была развязана война, Геббельс ссылался на то, что в Англии сознание национальной принадлежности — нечто само собой разумеющееся, тогда как в Германии его только внедряют как очередную задачу, имеющую первостепенную важность.[439]

Однако доктор Геббельс мог ссылаться и на то, что и в Англии дело объединения нации — уже и при жизни Гитлера — не обходилось без казней. В ходе Первой мировой войны (1914–1918 гг.) 269 британских солдат были казнены за дезертирство, в то время как в вдвое более многочисленной кайзеровской армии за подобное правонарушение было казнено «лишь» 18 солдат. За шесть месяцев до немецкой революции 1918 г. баварский наследник престола принц Рупрехт с завистью смотрел на Британию, расправившуюся с таким количеством дезертиров. Мотивом для казни британцев послужило не столько желание покарать виновных за их конкретное преступление, сколько желание преподать урок остальным солдатам. Нацисты воспринимали британскую беспощадность как ключ к собственному успеху во Второй мировой войне. В результате за период 1939–1945 гг. в гитлеровской армии за дезертирство было казнено 10 000 человек, а в британской армии — ни одного.[440]

Ведь, в конце концов, не прошло еще и 21 года со времени успешного восстания немцев против собственных властителей, в то время как в английской истории таких прецедентов не было с XVII века. На своих военных судах англичане не поднимали красных флагов с 1797 г..[441] Английские моряки, даже насильно направленные на службу во флоте, не жалея себя, защищали своих повелителей. И не потому, что боялись наказания: «человек будет трудиться, чтобы избежать кнута, но его невозможно заставить идти в смертельный рукопашный бой… врываться на борт вражеского корабля и брать его штурмом, скорее уж с абордажной саблей в руках он пойдет против собственных офицеров», — справедливо отмечал Филип Мейсон. Немецкие же матросы подняли революционные флаги на военных кораблях своего кайзера и в начале ноября 1918 г. Немецкие революционеры победили в 1849 г. в Бадене и в Баварском Пфальце — хоть и не устояли против прусской интервенции — в 1918 г. — в Киле, а в 1920 г. и в Берлине (сорвав капповский контрреволюционный путч). Немцы положили за дело революции только в 1848–1849 гг. и в 1918–1919 гг. несравненно больше жизней, чем англичане за предыдущие два с половиной века. (Именно после того как на континенте участились восстания, политически бесправным англичанам «в качестве профилактики» постепенно даровали «врожденные права англичанина».) Ведь малообеспеченные англичане в целом намного покорнее мирились со своим подчиненным социальным положением, чем многие поколения немцев. А после казни пяти немецких мятежников в Чикаго (1886) среди американцев был поднят крик: «Англосаксонской расе господ всерьез грозит опасность социальной катастрофы, если ее сомнут революционные расы!»[442] Под «революционными расами» (ведь зачинщикам мятежа как врагам надлежало быть иностранцами) имелись в виду как раз немцы.

Мятежники — так повелось — были «изменниками» не только для Адольфа Гитлера. Вполне логично, что будущий фюрер всех немцев ссылался на слова (сказанные еще до того, как сложилось убеждение, что «Гитлер — это Германия, а Германия — это Гитлер») некоего британского полковника — привыкшего к английской модели «расового единства», привыкшего к социальной сплоченности англичан, к отсутствию в Великобритании революционных настроений. «У немцев каждый третий — предатель», — утверждал он.[443]

Напротив, «Англия не ведет переговоров с предателями» — так гласил ответ, полученный в 1938 г. немецкой группой сопротивления во главе с генералом Фричем,[444] когда последний заклинал мистера Невилла Чемберлена не отдавать Судетскую область «фюреру», не поддаваться на его угрозы и дать возможность этим немецким офицерам свергнуть и арестовать Гитлера еще в самом начале его военной акции. Ведь в Англии — прямо-таки как в образцовом национал-социалистском «расовом единстве» — сопротивление «своему правительству» квалифицировали как низкую измену «своей стране».

С таким же отношением столкнулся и немецкий социал-демократ Вернер К., когда в 1938 г. попросил политического убежища в Великобритании. При официальном собеседовании судья, принимавший решения, спросил его, почему тот не хочет оставаться в Германии, на своей родине? Узнав, что Вернер не согласен с политикой тамошнего правительства, судья обрушился на него: «Так вы хотите жить в Англии, чтобы так же действовать против нашего правительства?»[445]

Этим можно объяснить то, почему к интернированным иностранцам, жертвам фашизма в их собственных странах, в Англии относились жестче, чем к британским фашистам. Ведь, в конечном счете, последние считались патриотами Британии, в то время как первые — предателями своей страны. Подчас интернированные оказывались просто в невыносимых условиях. Так, двое бывших узников гиммлеровских концлагерей покончили с собой в Англии.

Таким образом, английский патриотизм однозначно оценивал экзистенциальное неприятие правящего в отечестве режима как бесчестное предательство. В Англии принцип «Му Country, right or wrong» («Это моя страна, права она или не права») стал частью «здорового» национального чувства (формирования которого так добивался национал-социализм), и дело обошлось даже без «vo1kische» доктрины о расовом единстве. В Англии не понадобилось и особой партийной идеологии, к которой так стремился Альфред Розенберг. Этот рейхсляйтер совершенно правомерно выдвинул следующий довод: сэр Освальд Мосли вполне мог бы не называть свою партию партией британских фашистов.[446] А британские идеологи фашизма по праву настаивали на том, что за ними стоит прочная и давно сложившаяся британская традиция — в частности, от Эдмунда Бёрка до Бенджамина Дизраэли.[447]