Жить по формуле: «оставаться вне войны»
Жить по формуле: «оставаться вне войны»
У российского историка свой угол зрения на начало Второй мировой войны. Для него она началась с нападения Японии на Северо-Восточный Китай в 1931 г., с военных провокаций Японии в феврале 1936 г. и с широкомасштабного советско-японского конфликта с применением тяжелых вооружений на монгольско-маньчжурской границе в мае – сентябре 1939 г. Кровопролитные затяжные бои на реке Халхин-Гол происходили в тот самый момент, когда в Москве, Лондоне, Париже и Берлине велись переговоры, от которых зависели судьбы мира. Ситуация 1938–1939 гг. явно имела все признаки общецивилизационного кризиса, в ходе которого человечество вновь оказалось на грани глобальной катастрофы, однако политики и дипломаты ведущих держав вели себя таким образом, как будто бы им всем разом отказало благоразумие, чувство ответственности и самое элементарное понимание происходящего.
При всем при том шансы на сохранение мира весной и летом 1939 г. были как будто бы даже выше, чем в июле – августе 1914 г. Накануне Второй мировой войны блоку агрессоров – державам «оси» противостояли остальные великие державы, явно сознававшие опасность и предупрежденные о возможности ее внезапного возникновения. Их сплочение и дружно выраженное стремление оказать сопротивление агрессии в состоянии были сковать агрессора, локализовать его действия (особенно на стадии замысла и подготовки его осуществления) и в конечном итоге заставить отступить. Но миром овладело ложное сознание, а не желание воевать пополам с плутовскими и даже коварными расчетами «выйти сухим из воды» за счет жертвоприношений агрессору, его «умиротворения» или даже сделок с ним, которое заставляло отворачивать от исторически неизбежного столкновения с абсолютным злом. Отмеченная духом морального упадка и разброда, взаимонедоверия особая обстановка в лагере неагрессивных, миролюбивых держав сделала дипломатию этих стран заложницей политики «умиротворения» любой ценой. В каждом отдельном случае она проводилась на свой лад, но всегда с большим или меньшим ущербом и даже позором для национальной чести, достоинства и престижа.
Англия и Франция – гаранты Версальской системы молчаливо согласились с японской экспансией в Азии и даже поощряли ее, своей политикой невмешательства в испанские дела они содействовали приходу к власти Франко и позволили Гитлеру и Муссолини поверить в свою безнаказанность. Лондон и Париж фактически санкционировали аншлюс Австрии и поставили свои подписи под позорным Мюнхенским соглашением. Со своей стороны, Советский Союз, или, точнее, его тонкая бюрократическая элита, опасаясь вновь быть изолированной и раздавленной под напором внешних и внутренних брутальных сил, в своем дипломатическом маневрировании преступает некий моральный порог, установленный ею самой, и заключает в августе – сентябре 1939 г. пакт о ненападении и целый пакет секретных соглашений со ставшей «дружественной» страной – нацистской Германией. Страна Советов, громче всех на протяжении всех предвоенных лет призывавшая к коллективной безопасности в отношении германского фашизма и его союзников, противостоявшая им в Испании и на Дальнем Востоке, устанавливает с Третьим рейхом добрососедские отношения и вешает ярлык «империалистов» на его потенциальных противников.
Была ли эта духовная распущенность и политическая беспринципность уделом плеяды государственных деятелей, принадлежавших к поколению, испытавших на себе ожог четырех военных лет и любыми средствами пытавшихся избежать повторной пытки тотального каннибальства, каким была Первая мировая война? Или мы сталкиваемся с явлениями иного порядка? Наиболее близко к ответу на эти вопросы подошел Альфред Вебер, видный немецкий социолог культуры и политолог, переживший трагедии обеих мировых войн и много размышлявший над природой раздвоенного сознания, управлявшего народами и государствами накануне Второй мировой войны, их кумирами и лидерами. Ее истоки, говорит он, восходят к общей духовной ситуации с нигилизмом и пессимистическим страхом – ее ведущими чертами, к выросшему «из послевоенной неуравновешенности» общему экономическому кризису, в котором и сложился «немецкий нацизм со всеми его ложными учениями», а параллельно ему «в странах старой демократической традиции» общая malaise (беспокойство, неуверенность – франц.), готовая духовно и практически допустить наряду с собственными идеалами новые ценности, ей чуждые, вплоть до «тиранических данностей».
А. Вебер делал вывод: «Короче говоря, в самых различных маскировках и нюансах возникло смятение, в котором наиболее активным проявлением оставалось, с одной стороны, еще наивное, с другой – очень рафинированное практически чисто нигилистическое преклонение перед силой. Возникший в этой духовной атмосфере гитлеризм с его скрытыми за национальными и иными фразами чисто нигилистическими лозунгами и методами нашел хорошо подготовленную почву не только в Германии» {1}.
Говоря словами Томаса Манна, эпоха 30-х годов оказалась сильно скомпрометированной перед историей. Понять и объяснить внешнюю политику США в предвоенное десятилетие вне этого сложного, кафкианского контекста, в котором переплетались геополитические, экономические, идеологические, этнокультурные, психологические мотивы и противоречия, просто невозможно. Кому-то она представлялась ограниченной, замкнутой на сугубо внутренние интересы, континентальные приоритеты и антиевропейской в принципе, кому-то точной копией вильсоновского идеализма по преимуществу, кому-то двуличной и предельно эгоистичной по существу. В Москве же в ней определенно видели стремление выждать, использовав выгоды географического положения с тем, чтобы в решающий момент выйти вперед и продиктовать свои условия урегулирования кризиса, сделав это по примеру Вильсона, но тоньше, не столь топорно. Но в Кремле были уверены также в антинацистских, антигерманских настроениях, доминирующих среди ньюдилеров и сдвинувшемся влево общественном мнении США. Показательно, что Сталин санкционировал резкую критику леваческих настроений американской Компартии на VII конгрессе Коминтерна в 1935 г., не пощадив самолюбия лидеров партии, не заметивших принципиального различия между прогрессистским «новым курсом» с его «добрососедской» внешнеполитической составляющей и антитезой ему в лице консервативной оппозиции с ее сочувствующим вниманием к Третьему рейху и непримиримой враждебностью к Советскому Союзу. В Кремле стремились учитывать размежевание по вопросам внешней политики, существовавшее в США, стараясь угадать, чью сторону займет Рузвельт, и уповая на его дальновидность. При этом надежды связывались с той частью вашингтонского политического истеблишмента, которая после Мюнхена явно вернулась к критике «европейских демократий». В Москве не без удивления обнаружили, что ее собственные оценки общей ситуации в Европе и на Дальнем Востоке в целом совпадали или были близки прогнозам этой части американских политиков и общественных деятелей в отношении развития событий в связи с наглым натиском германского нацизма против мирового порядка, сложившегося после Версаля, и уступчивостью европейских грандов – Англии и Франции.
Именно Мюнхен, подобно электрическому удару, встряхнул те пласты америкакнского общества, которые пребывали в благодушии или воспринимали фашизм как явление преходящее, поддающееся самолечению. Упования на «пацификацию» Германии улетучивались. Началась мучительная переоценка европейских реалий и признание неуместности послеверсальской отстраненности по отношению к ним. Невнятно в прессе и правительственных кругах США заговорили о поисках альтернативы политике уступок Гитлеру и созерцательной равноудаленности от сторон в назревающем общемировом конфликте. Именно Мюнхен заставил Вашингтон взглянуть на Советский Союз как на очень возможного, хотя и менее всего желанного партнера, чьи глобалистские притязания («оплот мировой революции») и не поддающиеся объяснению пугающие сталинские «процессы» и «чистки» создавали неблагоприятный фон для сближения двух таких разных, но в чем-то неуловимо схожих и оказавшихся в состоянии взаимозависимости держав.
Вновь вернемся к бумагам Джозефа Дэвиса, к тем из них, где Дэвис выступает не как дипломат, а как хорошо осведомленный об общественных настроениях исследователь и наблюдатель, со всей добросовестностью и энтузиазмом выполнивший задание Рузвельта «завоевать доверие Сталина» {2}. В своей частной переписке с самим Рузвельтом или его «штабом» и в дневниках он воспроизвел коллизию не высказанных вслух тревожных ожиданий американцев лавинообразного развития событий в сторону глобального военного конфликта и все более широкого осознания загубленных шансов поставить ситуацию под контроль, вернув к жизни подобие Антанты, поддержанной США. Впрочем, сам Дэвис, давно пришедший к выводу о губительной недальновидности политики «практических решений» по исправлению Версаля, полагал, что время для поворота было непростительно упущено и, хуже всего, по-видимому, навсегда. Слишком тяжелым, как ему казалось, был удар по самолюбию Сталина, слишком сильным могло оказаться стремление советского руководства принять ответные меры, возможно, и аналогичные по своему характеру. 29 октября, ровно через месяц после мюнхенской сделки (29 сентября 1938 г.), уже будучи американским послом в Бельгии, в предчувствии контрдемарша Сталина Джозеф Дэвис пишет длинное письмо лорду Дэвиду Дэвису, крупному английскому промышленнику, убежденному противнику политики «умиротворения». Дэвис-американец не сомневался, что он будет понят Дэвисом-англичанином. Текст послания скорее напоминает служебную записку: изложение выводов из анализа ситуации, сложившейся в Европе после Мюнхена, дается по пунктам, в строгой манере чисто деловой переписки. Хотел ли посол показать тем самым, что его диагноз не отягощен эмоциями и есть плод хладнокровного и беспристрастного обдумывания ситуации, какой она виделась «со стороны»? Очень возможно.
«Брюссель
29 октября 1938 г.
Мой дорогой лорд Дэвис!
Ваше письмо я получил по возвращении из Баден-Бадена после «обследования и курса лечения» и вот сейчас спешу ответить Вам.
Я согласен с Вами в том отношении, что виды на будущее демократии и на межгосударственные отношения, основывающиеся на законе, равенстве и уважении прав других стран, представляются сегодня в мрачном свете.
Всем верховодят диктаторы
Для такого наблюдателя, каким я являюсь здесь, в Европе, находясь на своем посту, все выглядит однозначно: диктаторские режимы прочно удерживают позиции. Передовые анклавы демократии – Англия, «колыбель свободы», и другие демократические страны в Европе – дрогнули под напором фашистских держав. Честно говоря, я с трудом могу понять все это. Правительства этих стран в состоянии какого-то помутнения решают, должны ли они пресмыкаться перед диктаторами или лобызаться с ними.
Англия отходит в сторону
Я не знаю, к худу это или к добру, но никто не позаботится о создании оси Лондон – Париж – Москва в противовес оси Берлин – Рим, с тем чтобы сохранить баланс сил и остановить параноидальный фашизм Гитлера. Только такая ось могла бы удержать Гитлера от разграбления Австрии и Чехословакии. Если вернуться к вопросу о переходе Англии в оборону, который Вы подняли, то я должен сказать, что Англия уже перешагнула этот рубеж и сейчас у нее нет другого выбора. Она решительно отказалась от 20 дивизий (разве чешская линия Мажино не эквивалентна этому числу?) и предоставила Гитлеру контроль над еще большим числом чешских и австрийских дивизий.
Итак, по крайней мере до тех пор, пока они не завершат перевооружение, Англия и Франция, как представляется, будут препираться, покорно соглашаясь с требованиями Гитлера и Муссолини и не решаясь ни на что более серьезное, чем блошиные укусы.
Кто-то может предположить, что правительство Чемберлена имеет некий определенный план сохранения мира в Европе. Он базируется на теории, что мир в Европе может быть обеспечен совместными усилиями либо Англии и Гитлера, либо Англии и Муссолини, но в последнем случае Муссолини еще нужно разлучить с Гитлером. Но, вероятнее всего, именно Гитлер и Муссолини сколотят гангстерский союз. Во всяком случае, нам остается только надеяться, что в Европе нет места для этих двух Цезарей и Неронов и в конечном итоге наша безопасность и мир в отдаленном будущем будут обеспечены.
К вопросу о вмешательстве США
Вы утверждаете, что в сложившихся условиях единственная надежда избежать катастрофы связана с «моей великой страной» (т. е. Соединенными Штатами. – В.М.), которой следует, пока не поздно, восстановить равновесие.
Конечно, с нашей стороны не очень-то красиво критиковать Англию и Францию за неспособность сохранить стабильность положения, в то время как мы сами не захотели взять на свои плечи нашу часть этого бремени. У нас нет права кого-либо критиковать, поскольку на суд истории мы явились не с чистыми руками. Однако, честно говоря, непосредственно нас этот пожар не затрагивал, и мы не находимся под прямой угрозой.
Моим ответом на Ваше пожелание о том, чтобы Америка, пока не поздно, вмешалась в европейские дела, будет следующее соображение: многие американцы из того, что они видели (речь идет о Мюнхенском сговоре. – В.М.), – а они считают это предательством Чехословакии ее союзниками и друзьями, – сделали вывод в пользу невмешательства, поскольку Европа не заслужила ничего другого.
Воздействие Мюнхена на американское общественное мнение
До Мюнхена в США существовала уверенность в надежности тех обязательств, которые некоторые великие европейские державы взяли на себя по договорам. Тот факт, что Англия и Франция бросили Чехословакию в волчью пасть в Мюнхене, да и все их отношение к Гитлеру в сознании многих людей не только в Европе, но и у нас в стране разрушили эту уверенность. Это важный результат Мюнхена. В этом своем проявлении он пересек Атлантику и достиг США, усилив влияние циничного изоляционизма, который достался нам в наследство от последней войны с кайзером.
США все еще достаточно сильны духом, чтобы отреагировать на заигрывание с Гитлером как на проявление аморальности. Вера разрушена; будет ли она восстановлена, сейчас сказать нельзя. До Мюнхена Гитлеру удалось сделать с нашим общественным мнением то, во что никто не мог бы поверить. Он убедил Соединенные Штаты в том, что они должны отказаться от своей изоляционистской позиции. Этим он сослужил настоящую службу делу мира. Но предательство Чехословакии в Мюнхене и вызванные им шок и моральное негодование нашего народа и общественного мнения нельзя переоценить. По крайней мере если судить по прессе – а я очень тщательно слежу за ней, – речь Чемберлена «Мир современному человечеству» оценивается как нравственное падение. Вообще Мюнхен рассматривается как вероломство, как отказ от честных договорных обязательств, данных мужественному бастиону демократии» {3}.
Волна возмущения глумлением над Чехословакией в США поднималась все выше. Уж если консервативная печать не скрывала своего недовольства тем, что произошло в Мюнхене под прикрытием слезливых слов о долгожданном мире и спокойствии народов Европы, то реакция давних сторонников возрождения сил сдерживания агрессии в мире с привлечением Советского Союза была еще более категоричной. Р. Робинс писал в частном письме М. Дрейер 14 октября 1938 г.: «Если Вы читали ответ Дороти Томпсон (известная американская журналистка. – В.М.) в разделе «События дня» в «Нью-Йорк геральд трибюн», тогда Вы, бесспорно, более глубоко сможете оценить значение позорной и трусливой капитуляции Англии и Франции в Мюнхене. Пять миллионов братьев во Христе станут жертвами беззакония, фашиствующие дьяволы будут подвергать их всякого рода репрессиям, ограблениям, истязаниям и уничтожению. Если бы началась война, Гитлер и Муссолини были бы разбиты, а фашистское движение остановлено» {4}.
Превосходно и тонко разбиравшиеся в сложных перипетиях международной политики предвоенных десятилетий два видных американских дипломата – Дж. Дэниэлс (тогда посол США в Мексике) и У. Додд (до 1938 г. посол США в Германии) – не находили никакого оправдания поведению Лондона ни с точки зрения морали, ни с точки зрения военно-стратегической. Факты, которые были им известны, выводили их на соображения, казалось бы, более уместные перу тех, кого в ту пору относили к сторонникам левых сил и критикам «системы». 25 ноября 1938 г. Дж. Дэниэлс писал бывшему послу в Берлине: «Я не знаю, что Вы думаете о Чемберлене, в моем же представлении он превратил британского льва в овцу, покорно ждущую, когда ее остригут. Он больше боится народа, чем Гитлера, и был бы счастлив поделить мир, оставив Англии львиную долю, а Германии и Италии – все остальное, за исключением, конечно, Северной и Южной Америки… Он плетется в хвосте лондонского Сити точно так же, как наши реакционеры покорно следуют указке Уолл-стрита» {5}. Можно не сомневаться, что старый Дэниэлс довел до сведения Рузвельта свою реакцию на европейский кризис. Скорее всего, взгляды посла и президента не совпали.
В США, подобно Дэниэлсу и Додду, многие сознавали, что сложилась новая ситуация и, по-видимому, уже не имело смысла заниматься самообманом, убеждая себя, что «демократии» в военном отношении слабы и не могут противостоять Третьему рейху. После Мюнхена потребовалась уже серьезная оценка реального соотношения сил на предполагаемых театрах военных действий. Как мы видели на примере документов Феймовилла, взвешивались военные потенциалы всех и каждого, и Англия неизменно удостаивалась высоких «оценок» видных военных специалистов. Так, Ф. Элиот в статье, опубликованной в журнале американской Ассоциации внешней политики 15 декабря 1938 г., писал, что королевские ВВС располагают, «возможно, самым мощным воздушным потенциалом в Европе». Он отмечал, в частности, что английский военно-морской флот по крайней мере по числу крупных боевых кораблей значительно превосходил итало-германский {6}. Стоило только им правильно распорядиться, полагал Элиот, и он мог бы сразу превратиться в мощный фактор политики. А так как вполне можно было рассчитывать, что в случае войны на стороне Англии и Франции выступят СССР, Чехословакия, Польша, а также Бельгия и Голландия, то ни о каком военном превосходстве Германии не могло быть и речи.
Как и следовало ожидать, в вашингтонских кругах по-разному реагировали на подобные экспертные оценки. Одни полагали, что европейцы в конечном счете должны «управиться» сами, другие – что следует воспользоваться моментом и установить прочные контакты с противниками блока агрессоров, в том числе и по военной линии. Всегда державшийся ближе к тем, кто снискал себе прочную репутацию «умиротворителей», главный юрисконсульт госдепартамента (в недавнем прошлом заместитель госсекретаря) Р.У. Мур в письме ушедшему в отставку У. Додду писал: «Готовя себя к любым неожиданностям, за исключением применения силы, я не вижу ничего подходящего для нас помимо переговоров с целью удержания под контролем деструктивных процессов, идущих в Европе и Азии. Но иногда я опасаюсь, что мы берем на себя слишком много и создаем впечатление, что придерживаемся уступчивой линии по отношению к ним, вместо того чтобы противостоять некоторым из этих процессов. Так, например, я был очень огорчен, когда король Георг в своей речи, по сути дела, старался создать впечатление, что наше влияние имело существенное значение в достижении Мюнхенского соглашения. Я был бы полностью удовлетворен, если бы это соглашение оказалось достигнутым, а мы в то же время не произнесли бы ни одного слова» {7}. Прекрасный образец лжи во спасение!
Мур продолжал свой диалог с бывшим послом в Берлине, начатый еще в середине 30-х годов. Тогда в его глазах У. Додд, настаивавший на бескомпромиссно «твердом тоне» по отношению к нацистской Германии, выглядел неисправимым романтиком, неспособным постичь сложную дипломатическую интригу, затеянную Западом с одной целью – обезопасить себя, отведя энергию агрессоров в спокойное, контролируемое им русло путем ревизии версальской системы. Но, по-видимому, У. Мур испытывал уже некоторую неловкость от того, чем в реальной жизни оборачивалась стратегия «сдержанности» по отношению к агрессивным планам главарей Третьего рейха и их союзников. Он готов был согласиться и с тем, что Мюнхен бросил тень на дипломатию США, но все еще делал вид, будто иного не было дано. Такова была общая позиция правительственных сфер США и президента. Они уходили от ответа на вопрос, выиграл или проиграл мир (и Америка в том числе) в результате мюнхенской сделки: после «карантинной речи» Рузвельта любое признание могло быть истолковано против «себя самого».
А между тем ответ напрашивался сам собой. Атмосфера была наэлектризована до предела, несбыточными оказались все обещания Чемберлена, Даладье и самообольщение Рузвельта. Причем это стало очевидным сразу же после того, как были поставлены подписи под соглашением в Мюнхене. Мир не только не выглядел прочнее, но и утратил одну из важных своих опор – уверенность, что западные державы могут постоять и за себя, и за своих союзников – малые страны Европы. Р. Клэппер, влиятельный и хорошо информированный вашингтонский журналист, писал 30 января 1939 г.: «Ежедневная печать показывает нам, как близко Европа придвинулась к большой войне. Что менее очевидно, так это быстрота, с которой мы в Соединенных Штатах втягиваемся в этот процесс» {8}.
«У нас нет права кого-либо критиковать». Когда Джозеф Дэвис в конце октября 1938 г. дал такую нелестную оценку европейской политике США и любому проявлению морализма со стороны Вашингтона, он имел в виду вполне конкретный план «всеобщего урегулирования» (синоним политики «умиротворения»), настойчиво (и может быть, с согласия президента) внедряемый в сознание вашингтонской элиты заместителем государственного секретаря Самнером Уэллесом. Его главные положения Дэвису были известны: «исправление» версальских «несправедливостей» (прежде всего территориальных претензий) с учетом интересов Германии и пробуждение таким путем здравомыслящей прозападной оппозиции Гитлеру в самой Германии. Уэллес не снял с «повестки дня» свой план и после Мюнхена. Рузвельт также не расстался с надеждой, что в какой-то момент ему удастся усадить Гитлера за стол переговоров об окончательном «погашении» взаимных претензий, хотя и не испытывал при этом ничего, кроме брезгливости.
В противоположность тем, кто видел лучший способ восстановления стабильности в Европе в признании справедливыми требований нацизма пересмотреть итоги Версаля, другая часть «политического класса» США склонялась к мысли о подготовке условий для установления военного и политического сотрудничества предупредительного характера между США и другими странами (включая СССР), которым угрожали страны фашистского блока. Правда, активность этой части «воинствующих интернационалистов» была ослаблена изоляционистской пропагандой, вызывавшими шок сталинскими репрессиями в СССР и не в последнюю очередь сомнениями в отношении последствий гражданской войны в Испании для демократических институтов в Европе. Противники «Рижской аксиомы» (выключения СССР из числа стран, с которыми США могли иметь нормальные дипломатические и партнерские отношения) не смогли добиться многого. Антисоветизм многих видных дипломатов (А. Бирл, У. Буллит), как хороший знак считавших рост германской мощи в центре Европы и видевших в Гитлере инструмент сдерживания большевизма, обрек на неудачу предпринимавшиеся усилия наладить взаимовыгодные контакты с Советским Союзом по военной линии, но представить Красную Россию угрозой еще большей, нежели фашизм, они не смогли.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.