Промышленность и незанятость

Промышленность и незанятость

Агония якобитского движения хронологически совпала с уходом со сцены доиндустриального общества. Общепринято, что беспрецедентные по масштабам экономический рост и перемены, названные промышленной революцией, берут начало именно в середине XVIII в. Однако многие современники считали тот период, который в ретроспективе выглядит исходной позицией для промышленного рывка, временем серьезного спада; в связи с чем проблема несовпадения оценок до сих пор остается актуальной. В 1730–1740 гг. цены на сельскохозяйственную продукцию были исключительно низкими; некоторые важные производственные районы, особенно старые центры текстильной промышленности, страдали от высокой безработицы и серьезных беспорядков. Но и здесь можно увидеть многообещающие признаки развития. Низкие цены на продовольствие делали возможным более высокий уровень затрат на потребительские товары, тем самым поощряя развитие новых видов промышленности, особенно в центральных графствах Англии. Если сельское хозяйство зачастую страдало от низких цен, то они же служили определенным стимулом для увеличения производительности, как это произошло, в частности, на востоке Англии. Улучшенные технические приемы многоотраслевого сельскохозяйственного производства, появление которых часто ассоциируется с эпохой Тауншенда, прозванного Брюквой, не принадлежат исключительно тому периоду, но несомненно, что в то время их начали применять более широко. В других секторах также отмечался заметный прогресс. Например, 30-е годы XVIII в. стали свидетелем появления одного из самых выдающихся нововведений в истории транспорта — строительства общегосударственной системы платных дорог. До 1730 г. было основано лишь несколько обществ по строительству и эксплуатации платных дорог (turnрikе trusts). Поддержание большинства главных дорог, включая Большую северную дорогу (начиная от Нортгемптоншира) и почти всю Большую западную дорогу, зависело от тех несчастных приходов, в непосредственной близости от которых они были проложены. Английские дороги начала георгианской эпохи, испытывавшие огромное напряжение вследствие быстро растущего объема пассажирских перевозок и еще более обременительных грузоперевозок между главными потребительскими центрами, обоснованно считались национальным позором. Общества платных дорог были хорошим, хотя и не всегда популярным решением этой проблемы, с их помощью значительные местные капиталы направлялись на ремонт и поддержание дорог с помощью тщательно разработанной шкалы сборов за проезд. Расцвет этих обществ приходится на десятилетия середины XVIII в. Они служили мощным фактором развития той или иной провинции: большая доля новых дорог была построена на севере, а также на западе Центральной Англии. До 70-х годов, когда каналы стали серьезным конкурентом в борьбе за грузоперевозки, платные дороги являли собой по-настоящему общенациональную и сравнительно эффективную транспортную сеть. С их помощью резко снизились затраты времени на поездки. До важных провинциальных центров, таких, как Йорк, Манчестер или Эксетер, в 20-х годах XVIII в. можно было добраться из Лондона не менее чем за три дня пути; к 80-м годам туда можно было попасть в течение немногим более суток. Достигнутое снижение затрат времени почти на всех важных дорогах исчерпало лимит прогресса транспортных технологий той эпохи; они мало менялись почти до 1820 г., когда Макадам и Телфорд открыли огромные неиспользованные резервы для дальнейшего развития.

Создание системы платных дорог вряд ли было бы возможно без значительного роста внутреннего потребления, торговли и капиталов. Однако внутреннее развитие страны отнюдь не случайно совпало с расширением ее проникновения в заморские колонии. И в этом случае представления современников вновь могут ввести в заблуждение. Патриотично настроенные политики того времени продолжали предлагать обществу по сути дела, устаревший образ империи. Колонии по-прежнему рассматривались в основном в качестве ценных источников сырья, мест для размещения избыточного населения и источников пополнения государственного запаса драгоценных металлов. Жемчужиной имперской короны была Вест-Индия с ее сахарными плантациями. Англо-испанская война 1739 г., как и предшествующие ей войны, служила средством проникновения в эльдорадо Южной Америки, манящее своим золотом, серебром и тропическими продуктами. Однако в ретроспективе видно, что именно торговля Британии с заморскими колониями привела к созданию совершенно нового вида империи. Динамично развивающиеся рынки для экспорта возникали за пределами Европы, главным образом в Северной Америке. Производство текстиля, традиционного экспортного продукта, выиграло от этих перемен, но еще более значительный рост был отмечен в новых сферах промышленности, особенно связанных с производством изделий из металла, предметов домашнего обихода, инструментов, оружия и всех видов утвари, одним словом, изделий, именовавшихся тогда «бирмингемскими товарами».

Меркантилистские теории способствовали приспособлению к этим новым тенденциям, однако потребовалось время, чтобы их ясно осознали современники. К 50-м годам XVIII в. пришло понимание всей важности тринадцати американских колоний. И предприниматели, и представители администрации стали обращать все больше внимания на необходимость борьбы с Францией за господство в Северной Атлантике. Смена приоритетов имела важные последствия и внутри страны. Лондон в георгианскую эпоху рос очень быстрыми темпами, обеспечив себе статус самого крупного и динамичного города западного мира. Однако в сравнении с другими английскими городами значение Лондона выглядит не таким уж большим. Обретшие совсем другой масштаб торговые операции с Америкой в значительной степени переместились в новые и развивающиеся порты на западе страны, особенно в Ливерпуль, Бристоль, Глазго и, на короткий, но яркий период коммерческой активности, в Уайтхевен. Соседствующие с этими портами промышленные районы: долина Северна и запад Центральной Англии, Йоркшир и Ланкашир, а также запад Шотландии — способствовали перемещению индустриальной базы страны с юга, востока и запада в направлении севера и графств Центральной Англии.

Этот сдвиг ясно виден при анализе демографических тенденций того периода. После бедствий 20-х годов XVIII в. рост населения снова возобновился, хотя в 30-х годах он был не очень значительным. Неудавшаяся перепись, намечавшаяся на 1750 г., в случае ее проведения, вероятно, показала бы численность населения на уровне 5,8 млн человек, что на полмиллиона больше, чем двадцатью годами ранее. К 1770 г. она составляла около 6,4 млн человек, а к 1790 г. приблизилась к 8 миллионам. По стандартам XIX в. этот показатель роста не особенно впечатляет. В то же время он знаменует поворотную точку в новейшей демографической истории. Почти то же самое можно сказать о росте промышленности и городов в целом. В конце XVII — начале XVIII в. не было недостатка в важных нововведениях и инициативах. Но между эпохой Абрахама Дарби и эпохой Джозайи Веджвуда лежит целый мир различий. В этом отношении середина века вновь служит водоразделом. Знакомые нам имена гигантов времен начала промышленной революции: Болтона и Уатта, Гарбетта, Аркрайта и самого Веджвуда — заняли свое место в сознании нации в 1760–1770 гг. Именно с начала 60-х годов, в период Семилетней войны, стало заметным то, что происходит, например, в Бирмингеме или Манчестере. Улучшения в жизни городов отражали как экономический рост, так и широкую заинтересованность в подобных переменах. Современники, помнившие времена правления королевы Анны и дожившие до последней четверти XVIII в., называли 1760–1770 гг. временем экстраординарных перемен и усовершенствований в материальной жизни больших и, в меньшей степени, малых городов. Они всегда отмечали перемены в упорядочении застройки, обеспечении порядка и требований гигиены. Приезжавшие тогда в Манчестер и Глазго с восхищением отзывались о просторных площадях, аккуратных рядах домов, магазинов и складов в этих быстрорастущих городах. В сравнении с ними беспорядочный городской пейзаж старых центров, с узкими улицами и деревянными домами, крытыми соломой, казался устаревшим и даже варварским. Ни один уважающий себя город не упустил шанс получить парламентское разрешение на создание у себя комиссии по улучшению, облеченной широкими полномочиями на проведение перестройки. Многие из хорошо сохранившихся до наших дней городов георгианской эпохи обязаны своими чертами именно тому периоду массовой городской реконструкции. Пожалуй, самый яркий пример творческого подхода к городскому планированию располагался к северу от англо-шотландской границы; Новый город Эдинбурга и в настоящее время служит свидетельством энергии тогдашних местных властей. Но и столица не Сильно отставала. Одновременно символическим и практическим актом начавшейся модернизации стало разрушение средневековых ворот Лондонского Сити в 1761 г. При этом ворота Лудгейт менее чем за тридцать лет до этого были тщательно отреставрированы и украшены, чтобы прослужить еще не один век. В расположенном по соседству Вестминстере реализация крупнейшего проекта городской реконструкции началась почти в это же время, в 1762 г. Члены вестминстерской Комиссии по мощению улиц и их помощники из отдельных приходов намеревались преобразить лицо обширного района столицы. В широких масштабах строили и реконструировали канализационную и водопроводную сети. Улицы и тротуары мостили булыжником и камнем, многие впервые. Площади расчищали, приводили в порядок и украшали скульптурами и растениями. Дома получили систематическую нумерацию; старые обозначения, колоритные, но непонятные и даже опасные для прохожих, удаляли. К 80-м годам XVIII в. внешний вид столицы, за исключением трущоб, служил источником гордости ее жителей и предметом восхищения гостей, особенно иностранных.

Перемены не ограничивались только городами. Строй деревенской жизни изменялся с большей постепенностью, однако появились новые формы в самих поземельных отношениях. Самые прославленные свидетельства сельскохозяйственной революции — парламентские акты об огораживании — в своей основной массе приходятся на вторую половину XVIII в. Их экономический эффект зачастую преувеличивается, так как с точки зрения статистики они были менее значительными, чем сравнительно незаметные для стороннего наблюдателя внепарламентские процессы огораживания, продолжавшиеся десятилетиями, а то и веками. Кроме того, они относились преимущественно к ряду районов, располагавшихся на юге и западе, от Йоркшира до Глостершира. Данные акты служат ярким свидетельством того, что стало выгодно ведение сельского хозяйства на ранее малопривлекательных землях, и своим воздействием на деревенский ландшафт эти процессы произвели глубокое впечатление на современников. Ко времени опубликования в 1776 г. «Богатства народов» Адама Смита они внушали уверенность, доходящую чуть ли не до самодовольства, относительно продолжительности экономического роста. Любопытно, что сам Смит не разделял такой уверенности. Но Смит был ученым, его произведение было скорее теорией, чем результатом практических наблюдений, к тому же основная его часть была задумана до того, как в 1760–1770 гг. стали заметны яркие результаты развития экономики. Его соотечественник Джон Кэмпбелл, чье «Политическое обозрение» («Political Survey», 1774) было безудержным панегириком экономическому прогрессу Британии, в этом отношении является более точным ориентиром.

Усиливающийся темп материального развития оказал неизбежное влияние на характер английского общества. В известной мере его результаты лежали в одной плоскости с тенденциями, вызванными все большим разнообразием коммерческих операций и общим развитием капитализма в предшествующие периоды. Если говорить об общественной структуре, то главным результатом этих перемен стало, если можно так выразиться, растягивание социальной иерархии. Так как богатство распределялось очень неравномерно и так как уровень и характер налогообложения мало делали для перераспределения этого богатства, стандарты жизни росли более резко в середине и на вершине социальной пирамиды, чем у ее основания. В принципе в этом не было ничего нового. В частности, развитие сельского хозяйства на протяжении XVI–XVII вв. уже заметно изменило структуру типичной сельской общины. Огораживания, поглощения, мелиорация земель в целом постепенно превращали деревенское общество, с его мелкими землевладельцами, фригольдерами и йоменами, воспеваемыми поклонниками Старой Англии, в нечто совершенно новое. Зажиточные фермеры-капиталисты, зачастую не землевладельцы, а арендаторы земель, начинали преобладать в сельском мире, в котором все, кто был ниже их по статусу, постепенно становились безземельными наемными рабочими. Общий характер этого процесса часто преувеличивался, так как реальная сфера его охвата сильно зависела от местных условий. Но не вызывает сомнений, что в XVIII в. он ускорился и, что более важно, имел близкий аналог в городе с его развивающейся промышленностью.

В этом смысле Англия XVIII в. становилась все более поляризованным обществом. Более того, разрушительные последствия этой поляризации лежали на поверхности. Возросшая мобильность, не говоря уже о повышении уровня грамотности и улучшении средств коммуникации в целом, делали более очевидными выводы, следовавшие из сравнения между богатством и бедностью. Экстравагантный стиль жизни правящей элиты, жившей в угаре расточительной роскоши, а также более скромный, но в целом оказывающий даже большее социальное воздействие подъем жизненного уровня среднего класса делали очевидным неравенство в условиях экономики, основанной на выгоде и деньгах. Чувство дискомфорта (malaise), если это можно так назвать, сильнее всего бросалось в глаза в столице. Условия Лондона, где сохранилось сравнительно мало устойчивых социальных ограничений и традиций, и где крайняя нищета постоянно и близко сталкивалась с зажиточной буржуазностью или даже огромным богатством без всякой для себя выгоды, с неизбежностью давали пищу для морального возмущения и социальной критики, примеры которых можно встретить у Филдинга и Хогарта.

Трудно судить, в какой степени эти тревоги отражали действительное ухудшение условий жизни. До 1750 г. низкие цены на продовольствие в соединении со стабильностью платы за труд, обусловленной сравнительно низким ростом численности населения, вероятно, привели к увеличению реальных доходов бедных слоев общества. Ужасавшая в то время тяга жителей Лондона к джину, а также пристрастие к менее вредному, но столь же критикуемому чаю, позволяют предположить, что в то время население не испытывало недостатка в деньгах. Однако во второй половине столетия для многих людей условия жизни ухудшились. Последовавшие одни за другими недороды и неурожаи, а также периодические кризисы и безработица в промышленности делали жизнь тех, кто составлял основание пирамиды, опасным и мучительным делом. Кроме того, быстрый рост населения и внедрявшиеся механические новшества способствовали удержанию платы за труд на сравнительно низком уровне. Все это привело к тому, что преимущества промышленного развития не распространялись на простых представителей появляющегося пролетариата.

Восемнадцатый век был более чувствителен к социальным вопросам, чем это подчас считается, однако он не имел легких или исчерпывающих ответов на них. Бедняки отвечали ударом на удар, главным образом используя традиционные средства для защиты прежних экономических порядков. В борьбе против нехватки продовольствия и высоких цен они апеллировали к древним законам, ограничивающим деятельность посредников и монополистов. В борьбе же со снижением платы за труд и механизацией производства они организовывали союзы против своих хозяев, а также клубы, предоставлявшие элементы социальных гарантий. В крайних случаях они регулярно и с большим энтузиазмом бунтовали и поднимали восстания. Это была безнадежная битва, хотя и не без отдельных побед с их стороны. Землевладельцы-джентри в определенной мере сочувствовали распространенному в низах негодованию по отношению к меркантильным предпринимателям. Однако рост специализированного рынка для продукции развивающегося сельского хозяйства, вновь находившегося на подъеме, был так же важен для лендлорда, как и для торговца продовольствием. Схожие процессы шли в рамках устаревшей системы производственных отношений: попытки применять старые законы об ученичестве были неэффективными перед лицом объединенных усилий капиталиста-промышленника и неквалифицированных работников, которые обходили их. Корпорация, которая работала в рамках данных ограничений, просто не могла надеяться на новые капиталовложения и участие в новом производстве. Еще более короткий срок жизни ожидал различные ассоциации. А вот дружеские клубы, созданные исключительно для материальной поддержки своих членов в старости или при болезнях, расширяли сферу своей деятельности. Однако союзы работников (или тред-юнионы) часто подавлялись, даже в тех случаях, когда они выступали против самых вопиющих нарушений со стороны работодателей того времени, таких, как оплата труда товарами в швейном производстве на западе страны. Там где они иногда добивались успеха, например в портняжном деле Лондона или на королевских верфях, это было следствием решимости традиционных и устойчивых профессиональных групп. В большинстве же новых производств промышленники расчищали себе дорогу от всех возможных препятствий.

Крайнее проявление недовольства низших классов в некотором отношении воспринималось со стороны власть имущих наиболее терпимо, они рассматривали его как необходимый, хотя и вызывающий сожаление предохранительный клапан. Меры, предпринимаемые для подавления бунтов, редко бывали слишком строгими, наказания применялись скорее в качестве наглядного примера и в отношении небольшого числа участников. Но и в этом случае они оставались на удивление мягкими, если повод для бунта был вызван крайними обстоятельствами и не привел к серьезным последствиям. Предвыборные беспорядки вообще рассматривались в основном как неизбежное зло на протяжении большей части рассматриваемого периода. В особо буйных городах, таких, как Ковентри, с большим количеством избирателей и активным вовлечением в политическую борьбу даже тех, кто не имел права голоса, беспорядки были предсказуемым событием каждой избирательной кампании. Периодически повторявшиеся голодные бунты, связанные с периодами нехватки продовольствия в середине 50-х и середине 60-х годов XVIII в., также воспринимались как необходимый, хотя и нежелательный аспект деревенского образа жизни. В известных рамках по отношению к таким проявлениям недовольства сохранялась широкая терпимость. Например, разъяренные ткачи шелка из лондонского района Спиталфилдз в 1765 г. устроили нечто вроде полномасштабной осады дома герцога Бедфордского, виновного, по их мнению, в поддержке импорта шелка из Франции. Беспорядки были настолько серьезными, что пришлось задействовать войска, но даже тогда изысканное общество Лондона не видело ничего зазорного в том, чтобы относиться к ним как к интересной выходке, достойной личного наблюдения — со стороны. Но продолжительные беспорядки, разумеется, вызывали более серьезный ответ. Так, к первым бунтам против платных дорог в 30-х годах XVIII в. относились скорее с юмором и даже с некоторым потворством со стороны определенных представителей имущих классов, которые возмущались введенными сборами за проезд так же сильно, как и их более бедные соотечественники. Но за этим неизбежно последовали показательные приговоры. С 60-х годов появляются первые признаки изменений в отношении к общественным беспорядкам. Продолжительная и сопровождавшаяся большими спорами кампания Джона Уилкса в защиту избирательных прав и свободы печати вызвала ожесточенные уличные манифестации. Последовавшие столкновения с властями под лозунгом «Уилкс и Свобода» имели слишком много политических последствий, чтобы относиться к ним благодушно. Антикатолические беспорядки во главе с Гордоном в 1780 г., которые впервые ввергли Лондон в атмосферу террора, ознаменовали собой важную стадию в дальнейшем развитии этой тенденции. Но только последствия Французской революции в следующем десятилетии привели к полному отказу от традиционной терпимости и сделали народные волнения одним из главных источников страха в сознании имущих классов.

Проблемы, порожденные количественным ростом и обнищанием низших слоев общества, не имели легкого решения. Оказание помощи беднякам в XVIII в. по-прежнему регулировалось елизаветинским Законом о бедных и Актом об оседлости 1662 г. В своих худших проявлениях они могли сделать жизнь неимущего работника и его семьи сравнимой с положением американских рабов или русских крепостных, если не хуже. Помощь бедным могла ограничиваться выдачей минимального количества пропитания со стороны скупых соседей или пребыванием в работном доме, где бедняка оставляли на произвол безжалостному хозяину, выжимавшему прибыль с помощью безжалостной эксплуатации людей, вверенных его попечению. Законы об оседлости предусматривали принудительное проживание в приходе по месту рождения всех тех, кто не проживал в домах стоимостью менее 10 фунтов стерлингов в год, — совсем не маленькая сумма в те годы. На практике эти драконовские нормы были менее жесткими, Помощь бедным составляла основную статью расходов большинства церковных приходов, и к концу XVIII в. она выросла до огромных размеров. Зачастую такая помощь представляла собой систему регулярных выплат пособий и в определенной степени учитывала рост цен и повышение общего уровня жизни. Законы об оседлости исполнялись лишь в ограниченном масштабе. К несчастью, их главными жертвами становились женщины, дети и старики — как раз те, чье содержание ложилось бременем на приход, в котором они проживали. Но даже с учетом этого, ограничения на передвижение во второй половине века на практике были не значительными. Огромный спрос на рабочую силу в промышленности вряд ли мог быть удовлетворен, если ограничения пытались исполнять всерьез.

В этом столетии, как и в любом другом, имущие испытывали мало добрых чувств по отношению к беднякам, Но с большим негодованием они относились к преступности. Общество, основанное на коммерции, давало больше соблазнов и сильнее побуждало к совершению незаконных действий. Яркие проявления преступности, такие, как ограбления на дорогах, и более интересные с социологической точки зрения, такие, как нарушения законов об охоте, традиционно привлекают много внимания. Но преступность в основной своей части была представлена той или иной формой мелкого воровства, посягательства на собственность, что стали считать постоянно возрастающей угрозой, особенно в городских районах. В условиях этой волны преступности, масштабы которой, вне всякого сомнения, преувеличивались, но которая, тем не менее, была достаточно ощутимой, наличных средств для защиты собственности оказалось недостаточно. Городская преступность вызвала необходимость создания эффективных полицейских сил, способных расследовать преступления и выдвигать обвинения против преступников (если, конечно, она не допускала более мягких средств «лечения»!). Но полиция сама по себе тоже представляла опасность, не в последнюю очередь связанную с ее возможным использованием в целях политической опеки. Потенциальная угроза, представленная любой формой организованных сил под командой властей, воспринималась очень серьезно, Мало кто воспринял бы ту мысль, что при содержании минимальной регулярной армии можно было бы позволить менее знакомой и не менее злой силе занять место полиции, Вследствие этого, если не брать в расчет небольшие и отдельные исключения, например такие, как деятельность братьев Филдинг в Лондоне, значительного улучшения в данной области за столетие достигнуто не было. Наоборот, власти сделали ставку на обычное запугивание, угрозу высылки или смерти даже за сравнительно незначительные нарушения закона. В этот период процветала практика вынесения смертных приговоров за мелкие преступления, против которой гневно выступали реформаторы начала XIX в. Фактически это был единственный способ преградить дорогу потоку преступлений против собственности. Но и он был обречен на неудачу, так как присяжные признавали людей виновными, а судьи выносили приговоры только в отношении тех, чья вина не вызывала сомнений. Число приговоров было небольшим по сравнению с действительным количеством преступлений. Даже после вынесения смертного приговора оставалось много шансов на отсрочку его исполнения по требованию судьи или высокопоставленного покровителя. Таким образом, процесс правосудия неизбежно вовлекался в общий сумбур непоследовательной политики и политических манипуляций, характерных для того времени.

Если бедняки тщетно обращались к государству, то к Церкви они обращались лишь со слабой надеждой. У Церкви XVIII в. была не лучшая репутация в отношении того, что сегодня назвали бы социальной политикой. Было бы трудно ожидать, что Церковь, встроенная в патронатную структуру георгианской эпохи, будет с настойчивостью осуществлять деятельность, вступающую в противоречие с господствующими настроениями. В то же время в целом такая репутация была незаслуженной. Зачастую подвергается забвению весь масштаб благотворительной деятельности в XVIII в. Это объясняется в основном тем, что в подавляющем числе случаев она носила добровольный и неформальный характер. При отсутствии официальных и государственных документов, отражающих направления и содержание благотворительной деятельности, как это было в более позднюю и даже в более раннюю эпохи, она легко может выпасть из поля зрения. Однако документальный материал множества учреждений в области образования, здравоохранения и отдыха поразителен по своему богатству и сохранности. Зачастую благотворительная деятельность была отмечена покровительственным и снисходительным отношением к тем людям, в помощь которым она и предназначалась, хотя одним из ее мотивов являлось желание поставить преграду перед социальной и политической угрозой со стороны неимущих. Но это характерно и для других периодов. В то же время общий масштаб такой деятельности по-прежнему впечатляет. С помощью пожертвований и благотворительных объединений — главных элементов данного движения — строились школы, оснащались больницы, открывались дома призрения, контролировались общества взаимопомощи. И во всем этом принимала активное участие Церковь, или, вернее, церкви. И не в последнюю очередь свою активность в этом процессе проявлял класс, обруганный последующими реформаторами, — сановники Англиканской церкви, ее епископы, архидиаконы, приходские священники и каноники.

Стоит отметить один парадокс в позиции Церкви в XVIII в. Влияние «естественной» религии в начале столетия привело к тому, что основной акцент стали делать скорее на деяния, чем на веру. Христианами считались те, кто вел себя как христиане, и благотворительность являлась наиболее очевидным выражением религиозного благочестия. Однако рациональная религия, какой бы великодушной она ни была, не предлагала достаточного духовного утешения тем, кому недоставало образования или интеллекта, чтобы удовлетвориться рационализмом. Духовная энергия всех основных церквей на глазах слабела под влиянием веротерпимости. Главные направления сектантства, терзаемые теологическими спорами, обусловленными тем вызовом учению о Троице, который был брошен деизмом, явно ослабели в качестве общественной силы, отступив, по крайней мере в тот период, под традиционную защиту городского среднего класса. Церковь в сельских районах продолжала выполнять свою во многом беспорядочную работу, которая, как и всегда, зависела от местопребывания и личной самоотдачи ее священнослужителей. В городах она слишком зависела от благовоспитанных прихожан из среднего класса, которые могли оказывать поддержку бедным городским приходам и финансировать украшение или ремонт церковных зданий, слишком зависела, чтобы позволить себе отстраниться от них или взывать к их совести, как это делали диссентеры.

Обещать беднякам воздаяние в ином мире за страдания в мире этом было предоставлено непослушной дочери Церкви — методистскому движению. Множество граней и связей методизма Уэсли делает затруднительным составление общего вывода о его значимости. Сам Джон Уэсли был преподавателем Оксфорда, являлся сторонником взглядов Высокой церкви и политики противодействия просвещению. Однако для многих его влияние кажется в некотором роде выражением пуританского духа религиозности XVII в. Его собственное духовное озарение было бурным и отмеченным высочайшей степенью того, что с легкостью можно было бы принять за безрассудство и своеволие. В то же время организация и дисциплина, установленная им в отношении своих последователей, граничила с деспотизмом. В теологическом смысле Уэсли был арминианином, однако кальвинизм также оказал далеко идущее воздействие на методистское движение. Несомненно, что предшественниками Уэсли были кальвинисты, такие, как Гриффит Джонс и Хауэлл Харрис в Уэльсе, а также Джордж Уайтфилд в Англии. Своим противникам эти люди казались опасными и даже подрывными элементами. Проповеди на открытом воздухе могли рассматриваться как дерзкое покушение на монопольное право приходского священства вещать с кафедры; с точки зрения мирских властей, готовность Уэсли донести свои откровения всем званиям и сословиям угрожала спокойствию округи. Однако его политические взгляды были всецело авторитарными и не представляли угрозы социальному порядку. Уэсли и его последователей занимало только одно: полная возможность евангельского спасения для всех, прежде всего для бедных, отверженных общин горняцкой и промышленной Англии, которыми пренебрегали более изысканные вероучения. Успехи Уэсли могут преувеличиваться, так как после его смерти вряд ли осталось более 70 или 80 тыс. убежденных методистов. Однако беспокойство и споры, причиной которых послужила его бурная жизнь и поездки, дают представление о масштабе его воздействия на общество георгианской эпохи. Методистов обвиняли в бесчисленных грехах, многие из которых взаимно несовместимы. Их проповедники объявлялись папистами и пуританами, якобитами и республиканцами; они насиловали жещин и побуждали их отказываться от всех плотских удовольствий; они домогались имущества других людей и отрицали их право владеть земными благами. Многочисленность обвинений против методистов сама по себе делает очевидным то, что Уэсли прикоснулся к чувствительному месту в сознании современников и обнажил смущающий недостаток в их образе веры.