XXXIII. Судьба пленных
XXXIII. Судьба пленных
Дело справедливости, порядок, гуманизм и цивилизация восторжествовали.
(Выступление Тьера перед Национальной ассамблеей)
Счастливые мертвые! Им не надо было тащиться на Галгофу для пленных.
Из числа массовых расстрелов можно представить себе количество арестов. Они производились в ходе яростных налетов и влекли за собой задержание мужчин, женщин, детей, парижан, провинциалов, иностранцев — людей обоих полов, всех убеждений и социальных слоев. Всех квартиросъемщиков, прохожих сбивали в одну кучу. Подозрения, слова, сомнения было достаточно, чтобы быть схваченным солдатами. С 21?го по 30 мая было задержано, таким образом, 40 000 человек.
Эти пленные выстраивались в длинные шеренги, порой, свободные, порой, как и в июне 1848 года, связанные веревками, чтобы состоять в компактной группе. Те, кто отказывались идти, подгонялись штыками, а в случае упорства, расстреливались на месте, порой они привязывались к хвосту лошади (224). Перед церквями в богатых кварталах пленников ставили на колени с обнаженными головами рядом с толпой бесчестных лакеев, модниц и проституток, оравшей: — Смерть! Смерть! Дальше не идите, расстреляйте их здесь! — На Елисейских полях они попытались прорваться сквозь строй конвоиров, чтобы почувствовать вкус крови.
Пленных гнали в Версаль. Галифе поджидал их в Ла Муэтте. В городе он сопровождал шеренги, останавливаясь у окон аристократических клубов, чтобы сорвать аплодисменты и приветственные возгласы. У ворот Парижа он взыскивал свою десятину. Проходил мимо рядов пленных и с видом голодного волка говорил кому–нибудь: — Ты выглядишь образованным, выйди из строя. — У тебя часы, — обращался он к другому пленнику, — должно быть, ты функционер Коммуны — и тоже выводил его из строя. 26?го мая он выбрал только из одного конвоя 83 мужчин и трех женщин, выстроил их вдоль укрепленного вала и приказал расстрелять (225). Затем он обращался к товарищам расстрелянных пленников: — Меня зовут Галифе. Ваши газеты в Париже достаточно позлословили в мой адрес. Теперь я отомщен. В воскресенье 28?го мая он говорил: — Пусть светловолосые арестанты выйдут из строя. — Вышло 111 пленников. — Вы, — продолжил Галифе, — знакомы с июнем 1848 года. Вы более виновны, чем другие. — Он приказал сбросить их трупы с укрепленного вала.
После расстрелов конвои вступили на дорогу в Версаль, зажатые между двумя шеренгами верховых конвойных. Все выглядело так, словно население города гнали свирепые орды. Юноши, седобородые старики, солдаты, дэнди представляли разные социальные слои. Самые изящные и самые грубые арестанты смешались в одном потоке. В потоке имелось много женщин, некоторые в наручниках. Шею одной из женщин с ребенком обхватили испуганные маленькие ручонки. Другая брела со сломанной рукой в блузке, забрызганной кровью. Третья, обессиленная, опиралась на руку своей более крепкой соседки. Еще одна женщина с величавым видом преодолевала боль и унижения. Эта женщина из народа, которая после доставки хлеба в окопы и утешения умирающих и слабых духом — «устала от рождения несчастных душ» — желала смерти как освобождения.
Их поведение, вызывавшее восхищение зарубежной прессы (226), приводило версальцев в ярость. «Видя конвои мятежных женщин, — писала «Фигаро», — поневоле чувствуешь жалость, но укрепляешься теми мыслями, что бордели столицы были открыты для национальных гвардейцев, которые покровительствовали им, и что большинство этих дам обитало в таких учреждениях».
Задыхаясь, в грязи, отупевшие от усталости, голодные, мучимые жаждой, под палящим солнцем конвои тащились несколько часов по перегретой пыли на дорогах. Их сопровождали ругань и удары верховых стрелков. С этими солдатами так жестоко не обращались даже пруссаки, когда несколько месяцев назад их самих, пленных, вели из Седана или Меца. Арестантов, не способных идти, иногда пристреливали, иногда бросали в телеги, которые следовали за конвоями.
При входе в Версаль их поджидала толпа, элита французского общества — депутаты, чиновники, священники, офицеры и всякого рода женщины. Ярость 4?го апреля и к предыдущим конвоям усилилась теперь до высоты равноденственного прилива. Авеню Парижа и Сен?Клу окаймляли дикари, которые сопровождали конвои руганью и ударами, забрасывали пленных комьями грязи и битым стеклом от бутылок. «Можно было видеть, — писала 30?го мая либерально–консервативная газета «Век», — как женщины, не проститутки, но элегантные дамы оскорбляли пленников во время прохождения и даже били их солнцезащитными зонтиками». Горе тому, кто не оскорбит побежденного! Горе тому, кто позволит себе хоть чуточку сочувствия! Его тотчас бы схватили, повели к позорному столбу (227) или просто затолкали в конвоируемую колонну. Страшная деградация человеческой природы, тем более ужасная, что она контрастировала с элегантными прусскими офицерами, пришедшими из Сен?Дени, чтобы убедиться, какого рода правящие классы им противостояли.
Прохождение первых конвоев по улицам Версаля организовывалось как спектакль. Другие конвои держали часами на раскаленной от жары площади Армии, в нескольких шагах от больших деревьев, укрыться в тени которых им не позволяли. Затем пленников распределили в четырех местах — в подвалах Больших конюшен, Оранжерее замка, доках Сартори и школе верховой езды Сен?Сира. В первые дни их запихнули в сырые вшивые подвалы без соломы, куда свет и воздух проникали сквозь узкие отверстия. Если они добывали немного соломы, то она вскоре превращалась в навоз. Не было воды, возможности сменить истлевшую одежду, поскольку родственники, приносившие белье, грубо отсылались назад. Дважды в день они получали в ковшах жидкую овсяную кашу. Жандармы торговали табаком по непомерным ценам, и отбирали его, чтобы продавать снова. Врачей не было. Раненых одолевали гангрены. Распространились глазные болезни. Безумие становилось хроническим недугом. По ночам слышались пронзительные крики больных лихорадкой и сумасшедших. Жандармы оставались безучастными, держа наготове заряженные ружья.
Даже эти ужасы превзошла Яма для львов, подвал без воздуха, абсолютно темный, преддверие гробницы, под большой лестницей из красного мрамора террасы. Тех, кого признавали опасным, или тех, кто не понравились капралу, бросали туда. Самые крепкие организмы могли продержаться там лишь несколько дней. Покидая подвал отупевшими, с головокружением, и попадая на слепящий дневной свет, они падали в обморок. Тот, кто встретился взглядом с женой, был счастлив. Жены пленников, прижавшись к внешней ограде Оранжереи, старались высмотреть родное лицо в массе людей. Они рвали на себе волосы, умоляли жандармов, которые отталкивали их, били и оскорбляли.
Доки на плато Сатори были адом под открытым небом, обширный прямоугольник, огороженный стенами. Его почва глинистая и расползается при малейшем дожде. Первые партии пленных поместили в зданиях, которые могли вместить около 1 300 человек, других оставили снаружи, с непокрытыми головами, поскольку их шапки были сорваны в Париже или в Версале. Жандармы были при деле, более ревностные и более жестокие, чем солдаты.
В четверг вечером, в 8 часов, в док прибыл конвой, в основном, из женщин. «Многие из нас, — сообщила мне жена командира легиона, — умерли в пути. С утра мы ничего не ели. Было еще светло. Мы видели большое число пленных. Женщины находились в сарае у входа. Мы присоединились к ним.
Нам сказали, что там был пруд и, мучась жаждой, мы бросились к нему. Первая из напившихся женщин издала громкий крик, ее вырвало. — Мерзавцы! Они заставляют нас пить кровь наших товарищей. — Потому что с вечера сюда приходили люди обмыть свои раны, но жажда томила нас настолько, что некоторые осмелились сполоснуть свои рты в воде, разбавленной кровью.
Сарай был уже полон, и нам пришлось лежать на земле группами по 200 человек. Пришел офицер и заорал: — Подлые твари! Слушайте мой приказ. Жандармы, стреляйте в первую, кто двинется..!
В 10 часов мы услышали рядом выстрелы. Подскочили. — Лежать, суки! — закричали жандармы, целясь в нас. Оказывается, в нескольких шагах от нас расстреливали пленных. Нам казалось, что пули прошивают наши мозги. Жандармы, только что участвовавшие в расстреле, пришли сменить наших стражей. Всю ночь мы оставались под наблюдением людей, разгоряченных выпивкой. Они ворчали на тех женщин, которые корчились от страха и холода. — Потерпи, придет и твоя очередь. На рассвете мы увидели мертвую женщину. — Эй, это не та веселая фигура? — переговаривались между собой жандармы.
Вечером пленники услышали звук лопаты и молотка у южной стены. Расстрелы и угрозы привели их в безумное состояние. Они ждали смерти со всех сторон, в любой форме. Полагали, что в этот раз их уничтожат. Появились отверстия и стволы пулеметов, часть которых открыли огонь» (228).
В пятницу вечером над лагерем несколько часов бушевала буря. Под угрозой смерти пленников заставили лежать всю ночь в грязи. Около двадцати человек умерли от холода.
Лагерь Сатори вскоре стал Лонгшомом высшего света Версаля. Капитан Обри уважил дам, депутатов, писателей показом своих подопечных, ползавших в грязи, пожиравших галеты, черпавших кружками воду из пруда, в который жандармы не стеснялись мочиться. Некоторые пленники, сходя с ума, бились головами о стены, другие выли, выдирая волосы на головах и в бородах. Зловонные испарения поднимались от этой живой массы, одетой в рубища и объятой страхом. «Имеется несколько тысяч людей, — писала «Индепенданс франсез», — зараженных паразитами, распространяющих на километры вокруг инфекцию. Пушки, как дикие звери, нацелены на этих несчастных людей. Жители Парижа опасаются эпидемии от захоронений инсургентов, убитых в городе. Те же, которых «Оффисиель» называла провинциалами, больше всего боялись эпидемий, исходивших от присутствия живых инсургентов в Сатори».
Те — это честные версальцы, которые обеспечили только что триумф «дела справедливости, гуманизма и цивилизации». Насколько более человечными и гуманными были, несмотря на бомбардировки и тяготы осады, те «бандиты» Парижа рядом с этими честными людьми! Разве в Париже Коммуны кто–нибудь издевался над пленными? Хоть одна женщина в нем погибла или претерпела оскорбления? Имелся ли в парижских тюрьмах темный угол, скрывавший хотя бы одну из тысяч пыток, которые совершались при дневном свете в Версале?
С 24?го мая по начало июня в эту преисподнюю не переставали прибывать конвои. Аресты продолжались днем и ночью в широких масштабах. Солдат сопровождали полицейские, которые под предлогом досмотра взламывали замки и подвергали конфискации ценности. Нескольких офицеров подряд судили за хищение конфискованных ценностей (229). Арестам подвергались не только люди, замешанные в последних событиях, опознанные по мундиру или по документам, обнаруженным в мэриях и Военном ведомстве, но также люди, известные своими республиканскими убеждениями. Хватали также поставщиков Коммуны, и даже музыкантов, которые никогда не пересекали крепостной вал. Та же участь постигала обслуживающий медперсонал. И это притом, что во время осады делегат Коммуны, инспектируя больницы прессы, говорил их персоналу: — Я знаю, что многие из вас сторонники властей Версаля, но надеюсь, что вы проживете достаточно долго, чтобы осознать свою ошибку. Меня не волнует, республиканцы или роялисты оказывают помощь раненым. Я вижу, что вы выполняете работу достойно. Думаю, вы подходящие сотрудники. Я сообщу об этом Коммуне».
Некоторые бедняги прятались в Катакомбах. За ними охотились при свете факелов. Полицейские агенты с собаками на поводу стреляли в любую подозрительную тень. Облавы были организованы в лесах близ Парижа. Полиция обыскивала все вокзалы и порты Франции. Требовали смены паспортов и проверок в Версале. Следили за владельцами лодок. 26?го мая Жюль Фавр официально запросил зарубежные страны об экстрадиции беженцев под предлогом того, что уличные бои не относятся к политическим акциям.
Доносы процветали в Париже. Для беглецов не было спасения. Сохранились немногие друзья — товарищей не было. Повсюду безжалостные отказы или обличения. Врачи возобновили гнусности 1834 года, выдавая раненых (230). Трусость вышла на поверхность, и Париж превратился в такое болото подлости, о котором не подозревали даже во время Империи. Благонамеренные граждане, кумиры улиц способствовали арестам своих соперников, кредиторов в качестве коммунаров. Они формировали комитеты дознания в своих округах. Коммуна отвергала доносчиков, полиция порядка принимала их с распростертыми объятиями. Доносы достигли фантастического уровня — 399 823 (231), из которых двадцатая часть были письменные доносы.
Весьма значительная часть этих доносов исходила от прессы. Несколько недель она не прекращала возбуждать в буржуазии ярость и страх. Тьер, возрождая нелепости июня 1848 года, заявлял в бюллетене о «ядовитой жидкости, собранной для отравления солдат». Все измышления того времени вновь были взяты на вооружение, приспособлены к текущему моменту и чудовищно размножены. Речь шла о камерах в канализационной системе, снабженных телеграфом, о вербовке 8 000 поджигателей, о домах, помеченных для поджога. Речь шла о помпах, шприцах, яйцах, наполненных бензином, отравленных шарах, сожженных заживо жандармах, повешенных матросах. Распространялись небылицы о насилиях над женщинами, реквизированных проститутках, бесконечном воровстве. Обо всем этом печатали газеты, и простаки им верили. Некоторые газеты специализировались на фальшивых ордерах на аресты за поджог (232), фальшивых подписях, оригиналов которых таки и не представлялись, но которые признавались как убедительное свидетельство в судах военных трибуналов и добропорядочными историками. Когда казалось, что ярость буржуазии угасала, пресса раздувала ее вновь. Одна газета стремилась превзойти другую в подлости. «Мы знаем, что Париж, — писала «Бьен Паблик», — не желает ничего другого, как снова поспать. Нам нужно потревожить его, мы встряхнем его». 8?го июня «Фигаро» все еще вынашивала планы резни (233). Писатель–революционер, который возьмет на себя труд собрать в одном томе выдержки из реакционной прессы мая и июня 1871 года, из парламентских запросов, буржуазных памфлетов и вымыслов о Коммуне — эту колдовская смесь котла ведьм — сделает для назидания и справедливости людей больше, чем целый отряд горластых агитаторов.
К чести французов, среди этой эпидемии трусости проявлялись черты великодушия и даже героизма. Раненого Вермореля укрыла супруга одного консьержа, которая несколько часов выдавала его за своего сына. Нескольким членам Коммуны предоставила убежище мать версальского солдата. Неприметные люди спасли большое число инсургентов. А в первое время перемещение и укрытие побежденных угрожало смертью. Женщины вновь выказали свое милосердие.
В среднем, в июне и июле производилось сто арестов в день. В Бельвиле, Менилмонтане, в тринадцатом округе, на некоторых улицах остались только старухи. Версальцы признавали в своей лживой статистике 38 568 пленников (234), из них 1058 женщин и 651 ребенок, причем 47 детей достигали тринадцатилетнего возраста, 21 ребенок в возрасте двенадцати лет, четверо — десяти лет и один — семи лет (235). Они словно располагали секретным методом подсчета скотины, которую кормили в корытах с едой. Число арестованных людей, видимо, достигало 50 000 человек.
Ошибки допускались бесчисленные. Некоторые женщины «бомонда», пришедшие с раздувающимися ноздрями созерцать трупы федералов, попадали в облавы. Их приводили в Сатори, где они становились для буржуазных газет олицетворением воображаемых поджигательниц в лохмотьях, изъеденные паразитами.
Тысячи людей были вынуждены скрываться, тысячи добирались до границы. Представление об общих потерях можно было получить из того, что в июльских довыборах участвовало на 100000 меньше избирателей, чем в феврале (236). Аресты нанесли серьезный удар по промышленности в Париже. Большинство рабочих, которые дали этой отрасли знак качества, погибли, были арестованы или эмигрировали в массовом порядке. В октябре муниципальный совет признал в официальном отчете, что определенные отрасли промышленности вынуждены аннулировать заказы из–за нехватки рабочей силы.
Жестокие облавы, многочисленные аресты усугубляли настроения безысходности от поражения, исторгали из города — обескровленного до последней капли крови — отчаянные конвульсии. В Бельвиле, на Монмартре, в тринадцатом округе порой стреляли из домов. Пали от рук неизвестных мстителей солдаты и офицеры в кафе Хельдер, на улице Ренна, улице Мира, площади Мадлен. Застрелили генерала близ казарм Пепиньер. Версальские газеты с наивным видом удивлялись, почему не улегся народный гнев. Они не могли понять, «по какой причине, пусть самой малозначащей, можно было питать ненависть к солдатам, имевшим самый безобидный облик на свете» (Ла Клоше).
Левые следовали до конца тому курсу, который выработали для себя 19 марта. Предотвратив оказание Парижу помощи со стороны провинций, и выразив благодарность армии, они также добавили свои проклятия к ругани провинциалов. Луи Блан, вынужденный в 1877 году защищать красный флаг, писал в «Фигаро» статьи, клеймившие побежденных, угождавшие их судьям и объявлявшие «народное негодование легитимным» (237). Крайне левые, через пять лет ликовавшие по поводу амнистии, не услышали ни предсмертных стонов 20 000 расстрелянных людей, ни даже криков из Орнжереи в ста метрах то себя. В июне 1848 года Ламенне резко осуждал кровопролитие, а Пьер Леру защищал инсургентов. Великие философы Сельской Ассамблеи, католики или позитивисты, встали как один против рабочих. Гамбетта в ликовании от того, что отделался от социалистов, поспешил назад из Сен?Себастьяна, и в торжественной речи в Бордо заявил, что правительство, сумевшее сокрушить Париж, «даже этим доказало свою легитимность».
Были храбрецы и в провинциях. Об убийствах победителей сообщали «Права человека» из Монпелье, «Эмансипация» из Тулузы, «Националь де Луаре» и несколько передовых газет. Большинство таких газет преследовались и подавлялись. Имели место акции сопротивления, волнения в Памье (Арьеж) и в Вуарон (Изер). В Лионе армия оставалась в казармах, а префект Валентен распорядился закрыть город, чтобы задержать беженцев из Парижа. Аресты производились и в Бордо.
В Брюсселе Виктор Гюго выразил протест против заявления бельгийских властей, пообещавших выдавать беженцев. Луи Блан и Шельшер написали ему письмо с обвинениями, а великосветская толпа забросала дом писателя камнями. Бебель в немецком парламенте и Уолли в Палате общин британского парламента осудили жестокости версальцев. Гарсиа Лопес заявил с трибуны Кортесов: — Мы восхищаемся великой революцией, которую сегодня никто не может оценить справедливо.
Рабочие зарубежных стран организовали памятные траурные церемонии в поддержку своих братьев в Париже. Многочисленные митинги в Лондоне, Брюсселе, Цюрихе, Женеве, Лейпциге и Берлине заявили о солидарности с Коммуной, резко осудили убийц и объявили сообщниками этих преступлений правительства, которые не выражали протестов. Все социалистические газеты приветствовали борьбу парижан. Могучий голос Интернационала оценил их усилия в красноречивом обращении (238) и призвал весь мир не забывать о них.
Во время триумфального вхождения Мольтке во главе победоносной прусской армии в Берлин, рабочие встретили его возгласами приветствия Коммуне, в ряде мест люди подверглись нападениям кавалерии.