1. Этическая концепция королевской власти
1. Этическая концепция королевской власти
Необычайная власть этического идеала совершенного государя над умами людей в средневековой Франции уже давно была отмечена в историографии. Начало его изучения было положено в первой половине XX в. трудами Ф. Функ-Брентано, М. Блока и П. Шрамма, посвященными французской монархии.{347} Но особенно полно и глубоко этот вопрос освещается в сравнительно недавних исследованиях Д.М. Белль («Этический идеал королевской власти во Франции в средние века») и Ж. Кринена («Идеал государя и королевская власть во Франции в конце средневековья»).{348}
Мечта о совершенном государе, с которым связывались все надежды на восстановление мира и порядка в разоренной Столетней войной стране, присутствует почти во всей разнообразной по жанрам литературе той эпохи. Как замечает Ж. Кринен, «его поразила явная общность идеала, которая объединяет Ж. Жерсона не только с его университетскими коллегами, Ж. Куртекюиссом и К. Кламанжем, но также и с поэтами, писателями и историками… которые единообразно выражают одни и те же заботы».{349}
В общности идеала и единообразия мышления в действительности нет ничего удивительного, поскольку это было предопределено общностью этического сознания с характерной для него логикой политической мысли. Именно на этой логике и стоит остановиться, ибо в упомянутых исследованиях она выявлена слабо, хотя они и содержат обстоятельный анализ разных вариантов этического идеала монархии и их эволюции.
Ален Шартье, говоря о короле как «человеке моральном», поясняет, что это требует от него быть «преисполненным добродетели, держать в руках управление домом, быть прекрасным семьянином и великодушным отцом», за что он удостоится спасения души.{350}
По сути дела в его словах выражена истина, хорошо известная античности, согласно которой не может человек хорошо управлять государством, если он не способен управлять своим домом и своими страстями. Эта истина обрела в христианско-нравственном сознании новую силу благодаря тому, что она одновременно определяла и путь спасения души. Наиболее точно и лаконично ее позднее сформулировал Эразм Роттердамский: «Nemo rex bonus, nisi vir bonus» (He может быть король хорошим, если не является благим человеком).
Идеальный государь — это добродетельный человек, а также доблестный рыцарь, что особенно важно с точки зрения дворянина. Ему в обязанность могли вменяться все возможные добродетели и достоинства в любых вариациях, ибо нравственному сознанию было свойственно убеждение, что «добродетели соединены и связаны так, что если есть хотя бы одна, то обязательно присутствуют и все прочие» (Т. Базен). Поэтому, рисуя облик совершенного государя или характеризуя исторических деятелей, в которых находили это совершенство, писатели не жалели сил, перечисляя похвальные достоинства. Как делал, например, Г. Грюэль в «Хронике Артура III, графа Ришмона, герцога Бретонского», который сначала заявил: «…я считаю, что в его время не было лучшего католика, более любившего Бога и церковь, нежели он… и хорошо знаю, что он был преисполнен всех добродетелей», а затем начал их долгое перечисление.{351} В функции короля входило прежде всего сохранение и поддержание мира, порядка и справедливости. Заметим, что то же самое было социальной обязанностью любого человека, особенно рыцаря. По существу и средства представлялись одинаково — добродетели, внутреннее духовное совершенство, без чего не мыслилась возможность прочного порядка и справедливости. Но в отличие от обычного человека, на короле лежала гораздо большая ответственность перед Богом и миром, ибо он один, в зависимости от своих душевных свойств, был способен поддерживать мир или, напротив, нарушать порядок и вызывать войну.
Те или иные последствия управления государством своими истоками уходили в душевное состояние короля. Так, Ж. Шатлен, говоря о пороках Карла VII, пишет: «Первый из них — это непостоянство; и поскольку по натуре он был очень переменчив, вокруг него часто происходили различные изменения, среди придворных образовывались враждующие группы и партии, стремившиеся вытеснить друг друга и захватить власть».{352} Основанием же истинного мира должен быть душевный мир и покой короля.{353}
И все же в этом наборе королевских добродетелей ясно выделяется главная — справедливость: «Посредством справедливости правят короли, и без их справедливости государства превратились бы в разбойничьи притоны».{354} Источником королевской справедливости являются вера и совесть. Лишь будучи справедливым в душе, праведным, государь может поддерживать справедливость в обществе, и, по словам Г. де Ланнуа, «охранять добрых и мирных людей от злокозненности, притеснений и насилий со стороны сильных и лживых… беспощадно наказывать злодеев в соответствии с законами и обычаями страны».{355}
Религиозно-мистическая мысль могла рисовать фантастические картины общественного благоденствия, обеспечиваемого справедливостью государя. Обращаясь к бургундскому герцогу Филиппу Доброму, известный в свое время проповедник Дж. Капистрано говорил: «…справедливость государя — это мир народа, свобода народа, защита людей, излечение больных и немощных, радость людей, умеренность климата, ясная погода на море, плодородие почв и надежда на вечное блаженство». Он, несомненно, верил, что все эти блага могут быть отпущены Богом в награду за справедливость государя.
Этический идеал государя — это «справедливый король», наделенный всеми добродетелями и справедливо управляющий государством. К средствам справедливого управления прежде всего относился совет, как дар Св. Духа, без которого ни один человек не может мудро распоряжаться своими делами. Также и государю должно во всем поступать по благим советам, остерегаясь советов злых{356}.
В то же время в литературе XIV–XV вв. постоянно поднимался вопрос и о совете при государе как совещательном органе управления. Его функция состояла в том, чтобы подавать мудрые советы, на основании которых король мог принимать справедливые решения. Как писал Г. де Ланнуа, «чтобы жить в справедливости и добром порядке, государь должен учредить совет из 8, 10 или 12 благородных добросовестных и именитых людей и по их совету вести все свои дела».{357}
Требования управлять «по совету» в отношении короля звучали особенно настойчиво, поскольку от его действий зависит благо королевства. «Король должен действовать по совету и зрелому решению, и чем больше его могущество, тем опаснее для него и для его королевства поступать своевольно, не советуясь».{358} И на Турских штатах 1484 г. короля Карла VIII увещевали: «Ничего не предпринимайте без совета, ибо королевскому величию наиболее всего приличествует действовать по совету».{359}
Естественно, что при подборе советников особое внимание следовало обращать на их нравственный облик, поскольку только добродетельные люди способны давать благие советы. Ж. Жювенель дез Юрсен пишет, что королевские советники должны быть «во-первых, мудрыми, заботящимися о спасении души и своей чести, чистыми, свободными от всех пороков и преисполненными доблести и добрых нравов… во-вторых, справедливыми, твердо и неукоснительно следующими истине… а, в-третьих, необходимо, чтобы советники имели большой опыт».{360}
Государей всячески предостерегали против дурных советников, или советчиков. Дурные советники — это порочные люди, стремящиеся из всего извлечь личную выгоду и ради этого сбивающие государя с пути истинного. «Соблаговолите избавиться от всякого дурного совета честолюбцев, доносчиков и льстецов, для которых нет ни страха Божьего, ни чести их господина, а лишь одна личная выгода; они хотят обогатиться, возвеселиться за счет имущества других людей, а государей из-за этого покидает Бог и начинают ненавидеть подданные», — так наставляли молодого короля на Турских штатах.{361}
Именно льстецы, как считалось, внушают государям мысль править единолично, не внимая советам: «… только льстецы и порочные люди, стремящиеся обделать свои дела, могут сказать, что ничего не стоит тот государь, который не пользуется своей личной властью».{362}
На страницах средневековых сочинений всегда можно увидеть нравственный облик советников, но изредка проглядывает и их социальное лицо, особенно в инвективах против дурных советников, которые в глазах писателей дворянского происхождения обычно являются выскочками-простолюдинами. «Когда люди низкого неблагородного происхождения поднимаются до высот власти и окружают короля, то не удивительно, что тогда государь, вверяясь им и наделяя полномочиями, начинает идти по их стопам и склоняться к их нравам, тогда как он должен быть образцом и примером совершенства для других».{363} В этих словах Ж. Шатлена звучит не только презрение к неблагородным, но и характерная для средневековья уверенность в том, что нравственные достоинства зависят от происхождения, и чем оно выше, тем скорее человек способен украсить себя добродетелями и тем больше он подходит на роль мудрого советника.
Тем не менее дурные советники, хотя они и представлялись великим злом, в мировоззренческом плане выполняли важную функцию. Как своего рода громоотвод, они отводили от государя возможные обвинения в несправедливом управлении, оберегая его образ. Все беды и неудачи государственного управления обычно валили на них.
Убеждение, что королевские советники должны быть нравственно совершенными, способными всегда давать мудрые советы, стало ослабевать с распространением рационально-натуралистических представлений о человеке. Когда пошатнулась вера в возможность нравственного совершенства и безупречной мудрости, трудно стало предъявлять былые строгие требования к советникам. Поэтому Коммин пишет: «Государю необходимо иметь несколько, человек в совете, ибо и самые мудрые очень часто заблуждаются либо из-за пристрастности к обсуждаемым делам, либо из ненависти или любви, либо из-за желания сказать противоположное тому, что высказал другой, а иногда и из-за настроения… Могут сказать, пожалуй, что люди, способные по таким причинам совершать ошибки, не должны заседать в совете, — предполагает он возможное возражение, — но на это следует ответить, что все мы люди, и кто пожелает найти таких, что всегда говорят мудро, тот должен будет искать их на небесах, ибо среди людей он таких не найдет»{364}.
Любопытно, что реальная эволюция королевского совета, особенно ощутимая со времен Филиппа IV Красивого, его фактическое разделение на большой и малый, все более прочное утверждение в нем королевских креатур преимущественно из числа юристов, почти не находила отражения в общественной мысли. Равно как не всплывают в ней политико-правовые нормы, согласно которым совет сеньора, в том числе и короля, состоит из его прямых вассалов. Все остается облеченным в нравственные представления о совете.
И парижский парламент, выделившийся из королевского совета в XIII в., представлялся обычно как совет, с помощью которого король блюдет справедливость. Как писал Ж. Жювенель дез Юрсен, «парламент в действительности состоит из тех, кого в римские времена именовали сенаторами и которых насчитывалось сто человек». Уподобив парламент римскому сенату, он, со ссылкой на одного из римских авторов, продолжает: «Первым Ромул выбрал из старших сто человек и стал по их совету управлять».{365} Любой так называемый коллегиальный орган управления при государе, независимо от своих функций, представал прежде всего как совет. Дез Юрсен прекрасно знал, что парламент по преимуществу ведает судопроизводством, но и в этой функции он был для него прежде всего советом, помогающим королю отправлять правосудие своими советами.
Не удивительно, что и Генеральные штаты или любые другие сословно-представительные собрания также представлялись как совет с соответствующей функцией при короле. Их нередко и называли «большим советом».{366}
Однако, касаясь парламента и сословного представительства, которые, как и совет, представлялись средствами справедливого управления, необходимо посмотреть, как соотносились мораль и право в этической концепции королевской власти.
А. МОРАЛЬ И ПРАВО В ЭТИКО-ПОЛИТИЧЕСКОЙ МЫСЛИ
Справедливость в политическом смысле (справедливость короля, справедливое управление) была понятием двойственным, включавшим в себя как нравственный, так и правовой элемент. По существу между социальной и политической справедливостью нет и различий. Подобно всякому рыцарю, король, побуждаемый добродетелью, должен поддерживать и охранять право каждого своего подданного и право различных общественных корпораций. Однако различать их необходимо, особенно потому, что справедливость в политическом аспекте подразумевает и права самого короля.
Но прежде чем вести разговор о правах королевской власти, следует обратить внимание на то, что по отношению к чужому праву, правам подданных, король в этико-политической концепции выступает именно как охранитель, но не источник, не творец его. «Garder la justice» — вот характернейшее выражение для определения долга короля. «И тот, кто не желает охранять справедливость, не достоин королевского сана».{367}
Государь, который не охраняет право, но попирает его, «управляет народом не по праву»,{368} становится тираном. Тиран — это антипод справедливого короля. Он представлялся прежде всего порочным человеком, который именно по этой причине презирает справедливость, притесняя и всячески угнетая подданных. Заметим, что понятие «тиран» не было чисто политическим и могло прилагаться к любому человеку, который проявляет несправедливость: «Тираном называется в королевстве или провинции, в городе или в собственном доме тот, кто, будучи тираном в душе и сердце, руководствуется всяческой неправедностью и тяготит, угнетает своих ближних»{369}.
Охранять справедливость, права подданных значило не только предупреждать и восстанавливать их нарушение, но и осуществлять функции распределения и вознаграждения, каковые не были чисто королевскими, однако на короля возлагавшимися в первую очередь. В соответствии с упоминавшейся уже функциональной классификацией права, или справедливости, это были два из четырех его видов с наиболее явно выраженным этическим содержанием.
Распределительная (дистрибутивная) справедливость предполагала «раздачу даров, ибо справедливость требует, чтобы те, кто владеет большими мирскими благами, своей щедростью и дарами возмещали недостатки других, из чего следует, что государь должен щедро давать, а не брать, проявляя куртуазность, щедрость и великодушие»{370}.
Вознаградительная же справедливость означала «платить каждому по его службе и заслугам, ибо справедливость требует, чтобы те, кто служит государям и королям и верно трудится ради поддержания общественного блага, получали бы справедливое вознаграждение мирскими благами в соответствии со своими заслугами».{371}
Если в каких-то случаях справедливость короля проявлялась в охранении прав, то в последних двух — в удовлетворении прав бедных, могущих, так сказать, законно рассчитывать на дары от щедрости королевской, и прав служащих кролю на вознаграждение. В любом случае очевидна нравственная подоплека королевской справедливости, но любопытно, как в распределительной справедливости всплывают нормы рыцарской морали — щедрость и куртуазность, хотя и переплетающиеся с понятиями христианской нравственности. В нравственном сознании все нормы морали, как религиозной, так и светской, подводились под понятие справедливости.
Щедрость была особенно ценимой добродетелью короля, и ради ее проявления ему нужно было богатство. Королю «необходимо иметь богатство и копить сокровища, чтобы при необходимости он мог щедро оделять честных людей, дабы они помогли ему защитить и себя, и страну от врагов, ибо в соответствии с ходом мирских дел, чем он богаче, тем он могущественнее».{372} Однако, «если государи проявляют расточительность и в тщеславии бесполезно тратят деньги, а затем как грабители и тираны недостаток средств возмещают за счет подданных, то случись большая беда — и их разрозненные подданные окажутся бессильными им помочь и равнодушными к их нужде».{373}
Вопрос о богатстве короля, т. е. вопрос об источниках денежных средств, финансов, был наиболее существенным при определении его властных прерогатив. В рамках этической концепции королевской власти эти прерогативы в точности соответствовали правам любого сеньора по отношению к своим вассалам и подданным. Таким образом, речь шла о традиционных феодальных правах, из всей совокупности которых важнейшим было право «совета и помощи». Именно проблемы, связанные с определением более точных границ этого права, занимали общественно-политическую мысль той эпохи в первую очередь. Основное идейное направление, сформировавшееся при этом, можно характеризовать как традиционное этико-политическое, поскольку его представители в значительной мере стремились отстоять и укрепить принципы феодального права в отношении королевской власти.
Проблема королевских финансов была злободневной, болезненной по той причине, что с XIII в. монархия постоянно выходила за пределы своих финансовых полномочий, установленных феодальным правом, тем самым вызывая сильное социально-политическое противодействие. Первым постулатом этого права было то, что «истинный король — это тот, который сам себя обеспечивает, не пользуясь имуществом подданных для поддержания своего достоинства».{374} Поэтому «в отношении своих доходов и расходов государю следует все так соразмерить и наладить, чтобы жить своим и за счет своего домена, благо у него, как всем известно, достаточно прекрасных земель и сеньорий, чтобы не отягощать своих подданных без разумных и веских причин».{375}
Как всякий человек, король обязан жить «своим», за счет своего имущества. Как выразительно говорил Жан Жювенель дез Юрсен, обращаясь к Карлу VII, «что принадлежит мне, то не ваше… вы владеете своим доменом, а всякий другой — своим».{376}
Но за королем было право на получение «помощи» в виде различного вида налогов с населения, которые в литературе обычно не дифференцируются. Иногда же фигурируют понятия «талья», «эд», «габель» (tailles, aides, gabelles), из которых только последний налог, габель, был определенным — соляным, тогда как талья и эд в ту эпоху могли обозначать весьма различные поборы.
Поводами для получения помощи были справедливая защита страны, походы против еретиков или иных врагов веры, выкуп короля из плена, если он пленен во время справедливой для него войны, посвящение в рыцари старшего сына короля или выдача замуж его старшей дочери, а также приобретение королем новых земель{377}. Во всех этих случаях деньги шли на общее благо подданных, ибо сеньор их становится более богатым и могущественным, благодаря чему может оказывать им помощь и поддержку. Однако, чтобы получить помощь, государь должен созвать представителей сословий, изложить им положение дел и действовать затем по их «совету и согласию»{378}.
Взимание налогов без согласия налогоплательщиков (согласие же можно получить, если просьба о помощи основана на праве) расценивалось как кража чужого имущества, деяние бесчестное и преступное. Н. Орем, осуждая особенно габель, которая в XIV в. взималась уже регулярно без согласия подданных, писал в «Трактате о первом изобретении монет»: «Относительно этой монополии, или соляной габели, либо Других вещей, якобы необходимых для общества, знайте, что они неправедны и бесчестны; и если государи создают и утверждают законы ради этого, то пусть знают, что это про них Спаситель сказал устами пророка Исайи: “горе тем, которые постановляют несправедливые законы и пишут жестокие решения”».{379}
Те же доводы лежат и в основе осуждения порчи монеты, к чему, в частности с целью пополнения казны, охотно прибегал Филипп Красивый. Всякое изменение содержания драгоценного металла в монетах, производимое государем, несправедливо, ибо «государь получает от этого выгоду, но общество неизбежно несет убытки… А все, что государь делает в ущерб и убыток обществу, как полагает Аристотель, является деянием несправедливым и тираническим, и если он утверждает, в соответствии с обычной ложью тиранов, что обратит полученную прибыль на общественную пользу, то ему нельзя верить… ибо с таким же правом он может отнять у меня платье или что другое, уверяя, будто это необходимо для общей пользы; однако, согласно словам апостола, недозволено творить зло ради добра».{380}
Как и многие другие, Н. Орем убежден, что для всякого получения денег с подданных король обязан «собрать общество» и испросить согласие. Но наиболее предпочтительным средством выхода из финансовых затруднений для короля он считает заем, для получения которого согласие заимодавца неизбежно,{381} и справедливость соблюдается наилучшим образом, поскольку заем предполагает возвращение долга. Тем более, что Орем по старой традиции категорически против процентов.{382}
Фискальные поползновения монархии и постепенный выход ее за границы своих ординарных финансов, определенные феодальным правом и обоснованные с точки зрения морали, начиная с XIII в. вызвали полемику по этому вопросу, ясно выявив традиционную концепцию права короля как права феодального сеньора. Аналогичным образом в XV в., когда в результате военных реформ Карла VII была создана регулярная наемная армия, стал актуальным и начал усиленно дебатироваться вопрос о военном праве короля — праве ведения войны и содержания армии. Что касается права ведения войны, войны непременно справедливой, в защиту веры или чьего-либо права и потому угодной Богу, оно представлялось ограниченным необходимостью получения предварительного согласия сословий, штатов. Так, Г. де Ланнуа по этому поводу пишет, что король должен использовать все возможные средства для мирного разрешения того или иного конфликта, но если это не удается, то следует «собрать три сословия королевства и страны, истинно, ничего не скрывая и не утаивая, изложить им дело… а затем во всем следовать их мнению и совету».{383}
Ф. де Коммин говорит о необходимости предварительного совета знати и дворянства по поводу войны, поскольку это непосредственно касается интересов воинского сословия. Королям следует учитывать «мнения и желания тех, кого должны бы созывать на совет, прежде чем начинать войну; ведь это люди, которые отдают себя, свою жизнь и имущество и поэтому должны быть обо всем осведомлены еще до того, как начинается война».{384} Своеволию короля в этом вопросе не может служить оправданием неожиданность военного нападения: «Ведь когда приходится обороняться, то издалека видно, как сгущаются тучи, особенно если они идут из-за рубежа… И не может такое случиться столь неожиданно, чтобы нельзя было бы созвать нескольких важных особ» (на совет).{385}
П. Шуане также пишет, что государь должен начинать войну «по всеобщему согласию королевства, ибо когда война ведется по единодушному решению, она приносит победу… Если невозможно избежать войны, государь непременно должен собрать совет мудрых людей и изложить им дело».{386}
Особенно больным для общественного мнения был вопрос о постоянной наемной армии, на содержание которой штатами 1439 г. был вотирован прямой налог (талья), с тех пор взимавшийся королевской властью без вотума сословий. Талья введена была на время войны с Англией, и когда война закончилась, то налог и армия были сохранены, что вызвало возмущение всех, кто придерживался традиционных взглядов на права короля. Возмущение подогревалось, разумеется, усиливавшимся, особенно при Людовике XI, налоговым гнетом.{387}
При Карле VII против этих новшеств выступал Ж. Жювенель дез Юрсен: «Помимо обычной и экстраординарной помощи введен еще этот новый, невиданный и очень опасный налог — талья, на содержание кавалерии, причем без согласия трех сословий».{388} Обращаясь к королю, он откровенно говорил: «Ваши предшественники имели обычай, когда дело касалось войны, собирать штаты, где излагали трудности в связи с сопротивлением врагу и просили, чтобы им посоветовали, как выдержать войну, и оказали помощь».{389} Войско дозволительно содержать на оказанную помощь во время войны, но если война кончилась, «следует ли продолжать содержание армии?», спрашивает он и отвечает: «очевидно, нет, поскольку войны вы больше не ведете».{390}
Очень четко эти представления о праве короля на армию изложены в речи Ж. Масслена на штатах 1484 г., где третье сословие попыталось добиться упразднения тальи и роспуска постоянной армии. Имея в виду эту последнюю, он говорил: «Ведь не в этих людях состоит главная сила страны и не от них зависит ее спасение, но в любви подданных и мудром совете. Бесполезно оружие, когда в доме нет совета, и не может король чувствовать себя в безопасности, если он внушает страх, а не любовь. Справедливо говорят, что обзаводятся наемниками тираны, дабы сеять страх среди подданных и без удержу отправлять власть». Обращаясь к королю Карлу VIII, он продолжал: «Если дело дойдет до войны с врагом, то разве нет у вас дворянства и верного народа, полных силы и доброй воли? Мы полагаем, что безмерное увеличение числа наемных солдат разоряет нацию, и от этого власть короля менее сильна и устойчива. Так давайте же стремиться к любви подданных, чтобы ради своей защиты и защиты королевства они с храбростью брались за оружие».{391}
Какая-либо постоянная армия была вообще несовместима с системой традиционных политических понятий. В соответствии с феодальным правом «совета, и помощи» король, как и всякий сеньор, мог пользоваться лишь услугами ополчения по случаю войны, собрать которое и получить деньги на его содержание, если война затяжная, он имел право, когда она признана справедливой и одобрена вассалами и представителями сословий. Феодально-правовая основа этих представлений несомненна, но в общественной мысли она далеко не всегда ясно проявляется, оставаясь в тени нравственных положений, с помощью которых чаще всего и обосновывали право короля на войско (как это делает Ж. Масслен). Поэтому, собственно, правовые нормы в сознании людей были весьма неопределенны.
Именно в связи с постоянной армией, особенно иностранными наемниками, чаще всего в политической литературе всплывало понятие тирании как правления, попирающего справедливость и права подданных. В XV в. наиболее гневным обличителем тирании был Т. Базен. Преследовавшийся Людовиком XI за связь с лигой Общественного блага и вынужденный в конце концов бежать из владений короля, он в своих сочинениях с необычайным пафосом разоблачал тиранические приемы управления этого короля. Ход его мысли при этом вполне традиционен. «Я признаю, что армия иногда необходима для государства», — пишет он и подчеркивает, что создавать ее стоит в случае крайней необходимости, формируя «из граждан государства, которые должны держать дома всегда готовое военное снаряжение». По его мысли, «Франция с незапамятных времен содержала удивительно мощную постоянную обычную армию: это дворянство королевства», которое он называет «естественным войском короля».{392}
Созданная же при Карле VII постоянная оплачиваемая армия — противоестественна. «Она существует на радость тиранам, потому что они всегда жаждут власти и, пренебрегая справедливостью, заботятся не о спокойствии подданных и какой-либо их пользе, а набираются сил и духа, чтобы задавить их тяжкой кабалой налогов и страхом».{393}
При том, что право, «свое право», толковалось как основа свободы каждого человека, попрание справедливости означало уничтожение свободы, свободы всех жителей страны, а значит и самой Франции. «Королевство Франция, некогда благородное и свободное, под предлогом необходимости содержания этой наемной армии брошено в пропасть рабства податями и налогами, так что нынче все жители публично объявлены подлежащими взысканию с них тальи по воле короля… которая взимается самым бесчеловечным образом, и никто не осмеливается ни слова сказать, ни голос возвысить. В глазах прислужников тирании сомнения в этом праве короля страшнее сомнений в истинах веры, и кто так или иначе выскажется против, будет обвинен в оскорблении величества и немедленно наказан»,{394} — писал тот же Базен.
Допускалась ли возможность неповиновения или сопротивления тирану? Несомненно, поскольку такая возможность логично вытекала из системы этико-политических представлений. Право сопротивляться несправедливости, силой требовать восстановления «доброго права и добрых обычаев», двигало всеми антиправительственными выступлениями этой эпохи, от лиг 1314–1315 гг., потребовавших после смерти Филиппа Красивого восстановления старых феодальных обычаев,{395} до лиги Общественного блага при Людовике XI. Другое дело, что вину могли возлагать не лично на короля, а на его дурных советников, но в любом случае речь всегда шла о противодействии чьим-либо тираническим действиям и восстановлении справедливости.
Как говорил Т. Базен, оправдывая лигу Общественного блага, «разве не могут главные и старшие люди королевства, когда государство разорено и опустошено, ради общественного опасения объединиться воедино и заставить дурного правителя, чтобы после стольких зол он управлял законным порядком, в соответствии с божественными и человеческими законами, похвальными обычаями, пользуясь советом могущественных и мудрых людей?»{396}
Представление о том, что тирана можно даже убить, развернутое и обоснованное в известной публичной речи теолога Жана Пти, с которой он выступил в Париже в 1408 г., оправдывая убийство герцога Людовика Орлеанского и снимая вину за это с герцога Жана Бесстрашного,{397} было для общественной мысли Франции не характерно. Но убеждение в законности неповиновения тирану, принуждения его к справедливости разделяли, несомненно, очень многие представители дворянства. В XV в., однако, набрала силу точка зрения, что государю как помазаннику божьему нельзя отказывать в повиновении ни в коем случае, а тем более сопротивляться его власти. Основанием ей служили слова апостола Павла: «Противящийся власти, противится Божьему установлению» (Рим. 13, 2).
Т. Базен в своей «Апологии», написанной после бегства из Франции, сознавая тяжесть обвинения в неповиновении государю в этих словах апостола, счел необходимым прибегнуть к логическим ухищрениям, дабы оправдать свой поступок, а тем самым предоставить доказательство возможности неповиновения тирану и с точки зрения божественного права.
По его мнению, «апостол имел в виду то, что повиноваться государю необходимо лишь тогда, когда он полученной от Бога властью законно пользуется, и об этом апостол в той же главе своего послания ясно дает понять. Ведь сказав, что «противящиеся власти сами навлекут на себя осуждение», он далее раскрыл смысл этих слов: «Ибо начальствующие страшны не для добрых дел, а для злых. Хочешь ли не бояться власти? Делай добро и получишь похвалу от нее; ибо начальник есть Божий слуга, тебе на добро. Если же делаешь зло, бойся». Из этого понятно, что тогда лишь властям и государям надлежит повиноваться и страшиться их, когда полученной от Бога властью законно пользуются и должным порядком вершат справедливость».{398}
Из всех этих этико-политических представлений более или менее ясно вырисовывается политическая роль сословного представительства, его функции перед лицом королевской власти. Четких правовых положений, определяющих полномочия штатов, не было. Поэтому, как пишет Ж. Масслен о штатах 1484 г., когда встал вопрос, «какова власть штатов, то он вызвал тысячу споров во время наших заседаний и во время общих дискуссий».{399} По существу штаты были вариантом совета при короле, но не старого феодального совета, состоящего из прямых вассалов, а совета всех подданных, представленных лично или полномочными депутатами. Их роль осмыслялась так же, как и роль совета, определенная феодальным правом: у них король должен просить «совета и помощи», с их совета и согласия принимать какие-либо важные решения, например, касающиеся войны. На первый план при этом выступало право штатов вотировать налоги, т. е. оказывать королю финансовую помощь в случаях, предусмотренных феодальным правом. Именно эта функция была наиболее бесспорной.
Право на совет и согласие, коими король должен руководствоваться при управлении ради справедливости, ясно сознавалось сословным представительством, а значит и широким общественным мнением. Именно в сознании этого права черпали силы знаменитые штаты 1356 и 1413 гг., вынудившие правительство согласиться на реформу финансов и администрации и издать в первом случае Великий мартовский ордонанс, а во втором — так называемый кабошьенский. Каковы бы ни были детали этих нереализованных проектов реформы, важно отметить, что сама мысль о возможности и правомочности штатов заставить правительство провести ее вытекала из сознания этого своего права и концепции справедливого управления. Проекты полностью отвечали традиционным представлениям о справедливости. Поэтому Ж. Жювенель дез Юрсен, например, никоим образом не сочувствуя движению кабошьенов, которое в глазах многих современников затмевало политическую сторону событий, по поводу ордонансов 1413 г., подготовленных при активном участии представителей Парижского университета, отзывался благосклонно: «… ордонансы были хорошо составлены, хотя и изданы дурными людьми»{400}.
На том же основании штаты, бывало, претендовали на то, чтобы определять состав королевского совета. В 1356 г. они даже потребовали от дофина Карла избрать совет из их представителей: «Пусть он изберет по совету трех сословий несколько влиятельных, мудрых и именитых людей из духовенства, дворян и буржуа». Этот совет мог бы консультировать короля, и в определенных случаях король не имел права пренебрегать решением совета{401} (такие претензии были вполне в духе этико-политической мысли). Коли штаты являются «большим советом», то логично, что они определяют и малый совет, который постоянно действует при короле. Попытки штатов подчинить королевский совет оказались безуспешными, но представление о праве штатов определять его состав сохранилось, хотя, как кажется, и не было достаточно распространенным. В XV в. оно получило подкрепление от идеи народного суверенитета, или высшей власти, которой располагают штаты в качестве представителя народа и которую они могут передавать королю и его совету.
Ж. Масслен, говоря о бурных спорах по поводу власти штатов на заседаниях сословного представительства в 1484 г., выделяет две точки зрения: «Одни утверждали, что после того, как высшая власть в королевстве перешла к штатам, они не должны покорно просить, разве что только по форме, ибо если каждый из депутатов персонально ниже государя, то вместе они выше его; и что штатам положено указывать и повелевать, по крайней мере, до тех пор, пока, они не учредят совет, который примет от них суверенную власть. Другие же, напротив, считали, что это не штатам, а принцам крови как законным опекунам должно перейти по закону управление королевством и что в силу права согласие штатов требуется лишь на налоги, а что сверх того, то это чистое благоволение и милость принцев».{402}
Речь шла о создании регентского совета при малолетнем короле Карле VIII, право на которое оспаривали штаты, за которыми стояла сестра короля Анна Боже, и принцы крови, считавшиеся законными опекунами короля. Не входя в политические перипетии борьбы за власть при короле, развернувшейся на штатах, заметим, что принцы крови как первые вассалы короля также опирались на старое феодальное право совета. Претензии штатов, изначально вытекавшие из того же нрава, представлены здесь как основанные на народном суверенитете. Это последнее представление, к которому мы еще вернемся, было в социальном сознании весьма слабым, и вторая точка зрения, что штаты имеют право лишь вотировать налоги, была несомненно преобладающей, о чем свидетельствует французская политическая литература той эпохи.
Таким образом, сословное представительство во Франции в своих политических функциях не вышло за пределы традиционного права на совет и согласие в вопросах налогообложения и войны. Это в плане идеологическом, в политическом же успехи, как известно, были и того менее, ибо даже это право закрепить ему за собой не удалось. Причина была, как кажется, не только в слабости штатов как политического института, но и в том, что не было политической концепции, которая могла бы придать им силы. Идея народного суверенитета в этом отношении была, конечно, весьма подходящей, но, подавляемая идеей суверенитета королевского, она появилась слишком поздно, звучала слишком робко. Не более успешной оказалась и попытка поставить власть короля в зависимость от закона, блюстителем которого могли бы быть штаты, наподобие английского парламента.
В заключение анализа традиционной этико-политической концепции необходимо рассмотреть вопрос об отношении короля к закону и выяснить, как он толковался во французской общественной мысли.
Заметим, что этико-политической мысли было более свойственно конкретное понятие права, чьего-то права, и справедливости как условия соблюдения и охранения этих прав. Абстрактное понятие права как некоей совокупности всех прав, тем более понятие закона (lex, loi) как общей нормы, предопределяющей частные права, встречается лишь у авторов достаточно ученых, проникнувшихся общими идеями, развивавшимися философской и юридической мыслью.
Как было уже сказано, король, имевший наряду с другими свое право, выступал охранителем чужих прав и гарантом их неприкосновенности. Это характернейшее толкование его отношения к праву и, соответственно, к закону. Оно было, например, зафиксировано в «Установлениях Св. Людовика»: «Справедливость — это непреклонная воля воздавать каждому по его праву, невзирая ни на любовь, ни на ненависть… Заповедь права — честно жить, никому не вредить, воздавать каждому по его праву и стремиться к миру между всеми».{403}
Проявление инициативы короля в отношении права допускалось лишь в случае упразднения дурных законов и обычаев: «Добрым и благородным королем является тот, кто в своем королевстве уничтожает дурной закон ради доброго и остерегается нарушать закон, полезный народу, ибо народ всегда повинуется тому, кто ему благодетельствует».{404}
Благой, полезный народу закон извечен, как представлялось очень многим в ту эпоху. Этот закон заповедан Богом или природой, поэтому самое большее, что может сделать король, — это оберегать этот закон, устраняя всякие новые по отношению к нему дурные законы, противоречащие ему. При этом естественным должно быть заключение, что закон выше короля, и оно в средневековой политической мысли встречалось нередко, как, например, в сочинениях английского юриста XIII в. Брактона.{405}
Но политическая мысль во Франции в рамках традиционных идей пошла преимущественно по пути отождествления короля и закона на том основании, что «королевская справедливость суть закон и справедливость божественные».{406} Отсюда характерное представление, «что король — это закон одушевленный и живой, тогда как закон — это король, не имеющий души и жизни», из чего делается вывод, что «поскольку всякая одушевленная вещь превосходней неодушевленной, то и король превосходит закон; и подобно тому, как закон, по общему мнению, является правилом добродетели, то и король является таким же правилом, но более совершенным».{407}
Схожим образом рассуждает А. Шартье: «Государь — это живой закон, своей справедливостью он вдыхает жизнь в законы, а несправедливостью умерщвляет их; великое благо для народа — быть подчиненным справедливым законам, но еще большее — быть управляемым добрым королем».{408}
В этом представлении о короле как одушевленном, живом законе хотя и утверждается приоритет короля, но он остается все же исполнителем закона. За королем еще не признается право творить закон. Поэтому приведенное выше рассуждение о превосходстве короля над законом из анонимного «Женского зерцала» заключается мыслью, что «король, следовательно, должен быть очень справедливым… и недостоин королевского сана тот, кто не желает охранять справедливость».{409} Однако это представление, несомненно, подводило к мысли, что король выше закона, и он сам является в той или иной мере источником закона. Это ясно сознавал, например, Н. Орем, который как бы в пику мнению Шартье полагавшего, что лучше жить при добром короле, нежели при справедливых законах, утверждал, что «лучше быть управляемым добрым законом, нежели добрым королём».{410} Знаток Аристотеля и переводчик его сочинений, Н. Орем твердо стоял на той позиции, что власть короля должна быть ограничена законом: «… при управлении король должен пользоваться той властью, которая ему определена и отпущена истинными законами и добрыми обычаями, а не той, что он сам пожелает».{411}
Нужно признать, что суждения Орема больше отвечали логике традиционной этико-политической мысли. Но развитие политических идей во Франции все более склонялось к иной логике, той, которая проглядывает во взглядах Шартье. Прежде чем переходить к анализу последней, рассмотрим, как эволюционировала этическая концепция королевской власти под влиянием рационализма и натурализма.
Б. ЭВОЛЮЦИЯ ЭТИЧЕСКОЙ КОНЦЕПЦИИ КОРОЛЕВСКОЙ ВЛАСТИ
Этическая концепция королевской власти имела своего рода персоналистический характер, ибо главным для нее было определить личные качества короля, от которых непосредственно зависело управление государством, т. е. средства, цели и успешность политики. Но по мере рационально-натуралистической переоценки человека вообще, менялся и идеал государя. А это означало и изменение политической концепции, хотя перемены часто происходили в рамках традиционного персонализма. Иначе говоря, политическая мысль по-прежнему концентрировалась на личности короля, его качествах, но менялся характер и набор этих качеств.
Прежде всего перемены проявились в том, что государю все более стали вменять в обязанность знание, науку. Если поначалу упоминания об этом тонули в разнообразных соображениях о необходимых нравственных достоинствах, то постепенно «образованность» выдвигается на заметное место.
Так, в трактате XIII в. «Наставление государей» автор, говоря о воспитании и обучении королевских детей, главное внимание уделяет наставлению их в вере и добродетели, и хотя и упоминает необходимость обучения «свободным наукам», называет лишь грамматику, заметив, что «грамматика — первая из всех наук, которая учит говорить по-латински, а также читать и понимать, что говорят другие».{412}
В знаниях, нужных королю, по старой традиции велик удельный вес этики, но та настойчивость, с какой при этом проводится мысль о потребности знания для успешного управления, весьма показательна с точки зрения перемен в политических представлениях. Ж. Масслен, например, обращаясь с речью на штатах 1484 г. к юному королю Карлу VIII, построил ее на словах из притчей Соломоновых «слава царей — исследовать слово». Исследовать слово — значит познавать, «что полезно и подобает королевскому сану, а что нет, что нужно улучшить и исправить, а также осознать, каким образом короли, не проявляя усердия в управлении, погружаются в праздность, мать пороков, становятся сластолюбивыми и изнеженными настолько, что вызывают презрение подданных, которые перестают считать их достойными скипетра». Далее он разъясняет, что в познании есть путь тщеславия и путь истины. У идущих путем тщеславия лишь «рот полон слов». Король же, «дабы и собой и государством управлять по справедливым законам», должен идти путем «истины и провидения», а для этого «пусть прежде всего исследует, какими браздами государство управляется, пусть к Богу взывает и церковь почитает; пусть выслушивает католических наставников в вере и нравах, чтобы быть сдержанным в словах, благоразумным в совете и мудрым в молчании, что составляет добродетели царствующего».{413}
Король — это голова политического тела, а знания — ее глаза.{414} Когда с XIV в. в науке стала выделяться юриспруденция, вместе с выделением судей в особый слой социальной иерархии королю уже положено изучать «законную справедливость», т. е. законы: «Добрый король обязан изучать науку и университеты поддерживать, ибо наука всегда была заодно со справедливостью»{415}.
Но особенно важный сдвиг в представлении об идеальном короле произошел благодаря рационально-прагматическому подходу к политическому управлению. Он ощутим в литературе XV в., когда в общественном сознании возросла ценность опытного, практического знания: «Опыт — это великая вещь; как говорит Аристотель, опыт является основой правильности человеческого деяния, и опытность позволяет действовать осмысленно… И когда человек в чем-либо искушен, он хорошо понимает, что говорит, и знает, где искать истину в том или ином деле».{416}
И хотя опыт, о ценности которого в XV в. пишут многие, далеко не всегда ассоциировался с практикой, некоторые политические мыслители ясно сознавали принципиальную важность практики. Несомненно, что получившая распространение аристотелевская оценка опыта помогала этому осознанию. Так, Жан де Бюэй утверждал, что для совершенного управления «нужно знать то, чем управляешь, и его природу», и с этой целью предлагает именно практическое познание: «Тот, кто имеет власть и управляет людьми, должен познать их еще до принятия власти. И лучше всего это можно сделать, если быть сначала частным лицом и общаться с людьми более низкого положения или равными себе. Таким путем люди низкого положения, обладающие большим природным умом, обычно достигают больших успехов»{417}.