3. Справедливость и право в отражении социальных идей XIV–XV вв.

3. Справедливость и право в отражении социальных идей XIV–XV вв.

Одной из кардинальных идей социального идеала была идея справедливости, которая более всего воплощала в себе нравственную суть этого идеала. Идеальное общество, к которому средневековый человек устремлялся всеми своими помыслами, — это справедливое общество. При этом справедливость понималась двояко: во-первых, как добродетель, а во-вторых, как законопослушность каждого человека и правопорядок в обществе, обеспечиваемый этой законопослушностью и поддержанием его силой оружия, к чему и было призвано рыцарство. В XIV в. выделяется также социальная функция правосудия и судей в их разнообразных служебных обличьях, соответствующих разнообразию и пестроте юрисдикции, что свидетельствовало о подъеме социально-политической роли судопроизводства вообще.

Рост социальной роли судопроизводства был связан не только с осознанием его социального значения, но призванием его необходимости, полезности для общества. Но действительно ли в средние века долгое время не сознавали необходимости и полезности для общества судопроизводства и права как совокупности различных законов, правовых установлений и обычаев, если хорошо известно, что обычное, каноническое и другие виды права всегда (или задолго до рассматриваемой эпохи) играли важнейшую роль в жизни средневекового общества?

Главной особенностью развития правовой мысли примерно до XIII в. было то, что она постепенно отрывалась от тех своих основ, или источников, откуда право выводилось римской юриспруденцией, и единственным источником права становился Бог, а вместе с тем прежние юридические понятия, теряя смысл и выходя из употребления, заменялись общим понятием справедливости «justitia», имевшим очень емкое нравственное, но вместе с тем и правовое содержание.{262} Так исчезло, по крайней мере на время, понятие «aequitas» как равенство перед законом, или понятие естественного права. Понятие права сохранялось, главным образом, в его христианском обличье. 

Авторы «Истории частного французского права» по поводу вопроса, как представляли себе идею права люди, жившие около 1000 г., отмечают, что для них эта идея выражала прежде всего «устремление к справедливости». Эта идея означала «правый путь, который ведет на небеса. Право не признает никаких отклонений, ибо исходящее из закона Христа, оно, как и этот закон, неприкосновенно. Законы, которые его выражают, черпают свои силы в христианской морали и являются необходимыми постольку, поскольку эта мораль нарушается… Закон человеческий лишь дополняет лакуны священных текстов».{263}

Правовая мысль и идея права абсорбировалась христианско-нравственной мыслью и идеей справедливости. Поэтому понятие права (jus, droit), хотя и не исчезало полностью, наполнялось преимущественно нравственным смыслом, становясь синонимом справедливости или производным от нее понятием.

И поскольку своего рода нравственное правосознание, покоящееся на представлении о божественной справедливости, было доминирующим в XIV–XV вв., то для его более детальной характеристики можно привлечь, наряду с более ранними, материалы этой эпохи. Обращаясь к ним, важно выяснить, как конкретно соотносились право и справедливость, или, говоря иначе, каков собственно правовой элемент идеи справедливости.

Филипп де Бомануар, объясняя в начале своего сборника «Кутюмов Бовези», почему нужно блюсти обычаи, в качестве первой причины приводит божью заповедь о любви к ближнему, как к самому себе, и далее говорит: «Поэтому нам кажется, что мы принесем большую пользу, если трудом своим, предпринятым с помощью Божьей, дадим ближним книгу, по которой они смогут узнать, как отстаивать свое право и избегать своей вины».{264}

Право противопоставляется вине (droit — tort), правый — виноватому, и все это в контексте божьей заповеди, выражающей нравственный принцип справедливости. Следование обычаям помогает человеку быть справедливым, не впадать в грех и не быть виноватым ни перед людьми, ни перед Богом. Это весьма характерное осмысление и обоснование так называемого обычного права, которое рассматривалось как подчиненное божественному. Заметим, что обычаи, устанавливаемые народом, расценивались как стоящие много ниже, чем закон и право, источником которого является Бог. Поэтому понятие права или закона к ним прилагалось редко (понятие обычного права возникло позже, едва ли не в Новое время). Обычаи, в отличие от права, могли быть «добрыми» и «дурными», различать которые долгое время считалась способной только церковь, пока это по собственному почину не стали делать народные движения XIII–XIV вв.{265}

Особенно примечательным в словах Бомануара является понятие «своего права», поскольку оно было очень распространенным в самых разных текстах. «Свое право» и «право другого». Посягательство на справедливость в том и проявлялось, что люди покушались на «право другого», а жертвы защищали «свое право».

Именно представление о «своем праве» было главным нервом правосознания в толще сознания нравственного. Но что скрывалось за этим представлением?

«Свое право» включало в себя два элемента — имущество человека и его социальный статус, в том числе и должностной ранг, службу. В «своем праве» состояли все члены общества, ибо все они занимали «правое, законное» место в иерархии и владели, как говорилось, «своим», т. е. своим имуществом. Крестьяне и вообще «бедные люди» также считались наделенными своим правом. Филипп де Мезьер, сетуя на притеснение бедных со стороны сеньоров, выражал надежду на пришествие Справедливости ради того, чтобы «бедный человек, когда он выплатит сеньору положенное, мог свободно сказать о своем: “Это мое”, и жить по старой вольности во славу Господу и своему естественному сеньору».{266}

Поскольку чаще всего чье-либо право попиралось по части имущественной, то соответственно и наиболее насущным представлялось охранение права и его удовлетворение именно с этой точки зрения, и в нравственном плане самым тяжким грехом считалось умыкание чужого имущества, которое всего более оскорбляет Бога. Как писал Жуанвиль, приводя слова короля Людовика Святого, «дурное дело — брать чужое… и мудрые люди в предвидении смерти возвращали чужое имущество».{267} И сам Жуанвиль, отправляясь за море в крестовый поход, ввиду возможной гибели, чтобы не обременять душу, собрал в своем замке всех своих людей и обратился к ним со словами: «Сеньоры, я уезжаю за море и не знаю, вернусь ли. И если я вам причинил какое-либо зло, я всем возмещу». Поясняя, что он не хотел «брать с собой никаких неправедных денег», он далее рассказывает, что заложил свои земли, чтобы всем вернуть то, что он должен был.{268} Речь в данном случае идет не о возвращении взятых взаймы денег, но о возмещении вольно или невольно причиненного ближним ущерба, без чего невозможно надеяться на спасение души. 

Два века спустя Коммин, рассуждая о твердой и истинной вере, также выражает глубокое убеждение в том, что первым условием спасения души, а вместе с тем и признаком истинной веры, является возвращение чужого имущества. «Ведь если бы у человека была истинная и добрая вера и он твердо верил в то, что муки ада таковы, каковы они есть на самом деле, и в то, что “я никогда не попаду в рай, если не дам полного удовлетворения обиженному и не верну того, что, как я сам отлично знаю, захвачено у другого”, то разве нашелся бы такой король или королева, принц или принцесса либо иной человек любого сословия и положения, какие только есть в этом мире, — словом, человек среди высших и низших, всех мужчин и женщин, живущих на земле, который со спокойным и ясным сознанием пожелал бы удержать что-либо, принадлежащее его подданным либо другим людям, — его близким соседям или еще кому, если он незаконно захватил чужое или пользовался тем, что захватил его отец или дед, и неважно что — герцогство или графство, город, замок, движимость, луг, пруд или мельницу?.. Право же, нет!»{269}

После этого Коммин кратко перечисляет другие виды греховных деяний, совершаемых от недостатка веры. Но особо беспокоит мысль о первом грехе — умыкании и удержании чужого! Для него это действительно главный грех перед Богом, и отнюдь не только для него.

В конце концов всякий порок, из которых самыми страшными являлись гордыня, алчность и зависть, проявлялся в конкретном действии или, по меньшей мере, в помыслах об этом действии. И, как кажется, наиболее одиозным греховным действием для той эпохи было посягательство на чужое. Даже жизнь как будто отступала на второй план, и обвинения в убийствах звучали не так сильно, как обвинения в захвате чужого имущества.

Право каждого человека, обнимающее его имущество и статус, мыслилось как неотъемлемый элемент социального порядка, где у каждого есть свое «правое» место с соответствующим владением, или имуществом. Сознание своего права более всего было, несомненно, развито у представителей высших сословий, особенно дворянства. У дворянства это сознание все более связывалось с понятием чести. Для третьего сословия это сознание, надо полагать, было преимущественно корпоративным и формировалось вольностями, или правами, которыми обладала та или иная корпорация, община, что совсем не исключает и понятие о «своем праве» в рамках права коллективного. При этом «свое право» — это то, что оставалось за вычетом того, чем человек был обязан другому. Обязательства, в том числе финансовые, составляли часть чужого права. Следует заметить, что при толкованиях социального порядка и справедливости наиболее сильный акцент ставился именно на праве, а не на обязанностях. Слова А. Шартье «каждому свое законное право», хотя и были обращены к дворянам, являются своего рода символом правосознания эпохи.

Право, однако, еще с трудом мыслилось вне морали. Ж. Жерсон, говоря об общественной жизни, замечает, что «она поддерживается и охраняется благодаря соединению в пропорциональном отношении четырех кардинальных или главных добродетелей: благоразумия, умеренности, силы и справедливости; в своем пропорциональном соотношении они называются общим словом общественной или законной справедливости (justice civile, legale), поскольку справедливостью называется всякая добродетель; то же самое можно назвать, согласно Св. Августину, любовью Божией, в каковой любви соединяются и сливаются все добродетели».{270}

Любовь наряду со справедливостью была вторым ключевым понятием средневекового нравственного правосознания. И дело не только в том, что само правосознание стремилось облечь правовые нормы, т.е. нормы взаимоотношений между людьми, в нравственные категории, представляя мораль главным охранителем права каждого человека, а собственное право и судопроизводство — лишь дополнительным. Важно то, что мораль, справедливость и любовь долгое время выступали соперниками права и закона, стремясь как бы вытеснить их за ненадобностью. «Любовь не только лучше закона, но она являет собой путь к спасению, особенно если на этом пути отказываются от права»,{271} как очень точно замечает исследователь этой проблемы Д. Босси.

Действительно, для мысли глубоко религиозной каждый человек должен и может «любить и страшиться Бога, дабы быть и Им любимым; но нельзя лучше Его возлюбить, кроме как творя добро всякому человеку и не причиняя никому зла».{272} Но нужно ли тогда мирское право и закон? Ведь если кто-то творит зло, то высшим судией ему будет Бог, а кто страдает от этого зла, те «пусть очи вознесут к небесам, к Богу, который достаточно велик, чтобы избавить их от притеснений и оскорблений»{273}. И разве по высокому счету отстаивать «свое право» не грех, обременяющий человека на пути к спасению, коль это право привязывает человека к мирским благам?

Однако французской социальной мысли той эпохи такой максималистский взгляд на право и закон был несвойствен. Своего рода состязание между правом и моралью происходило на другом поле — на поле правосудия. Сомнений насчет необходимости поддержания справедливости в обществе силой власти и силой оружия почти не высказывалось. Но были сомнения другого рода: как судить? По справедливости или по праву, по закону или по любви, по праву или по правде? И кому служит суд? Богу или обществу, королю? И судьи кто? Сеньор, клирики или уполномоченные короля?

Все эти вопросы, теоретическое и практическое решение которых непосредственно предопределяло характер эволюции общества и государства, долгое время оставались открытыми. Правовая мысль колебалась, не решаясь определенно принять ни ту, ни другую сторону. Характерно, что и судебная практика с разнообразными формами «божьего суда», стремлением, стараниями церкви изжить месть, заменив ее полюбовным, дружеским разрешением конфликтов во имя божьей любви, всячески поддерживала нравственные принципы правосудия. И даже когда в XIII в. за королем было в достаточной мере признано право высшего светского судии, то от него и его уполномоченных едва ли не больше ждали суда по любви и справедливости, нежели по праву. Символом такого судии был Людовик Святой, который действительно мог пренебречь и пренебрегал подчас правовым обычаем ради божьей справедливости и любви.{274}

Суд по любви и справедливости — это суд персональный, когда тяжущиеся или ищущий справедливости лично предстают перед судьей, и судья приговор выносит немедля (как это делал царь Соломон или Людовик Святой, сидя под дубом в Венсенском лесу). Суд же по закону и праву требует, по крайней мере, знатоков права и соответствующего знания, или науки. Если добавить к этому, что в согласии с правовой концепцией судопроизводства меняется и понятие истины, которая требует уже расследования и установления ее прежде, чем выносить приговор, то понятной становится необходимость усложнения процедуры суда, появление всякого рода посредников, адвокатов и прокуроров, благодаря чему суд уже не может быть персональным, а вынесение приговора немедленным.

Не останавливаясь на вопросах становления новой системы судопроизводства во Франции в XIV–XV вв., системы, которая ориентировалась на правовую концепцию суда, хотя еще долгое время и не порывала с нравственной концепцией, важно подчеркнуть, что развитие этой системы невозможно было бы без обеспечивающего его развития правовой мысли. Все более специализируясь, не в последнюю очередь с помощью осваиваемого ею римского права, правовая мысль отрывалась от божественных, религиозных истоков. Характерно, что в ту же эпоху, на рубеже XIV–XV вв., и каноническое право выделялось из теологии в самостоятельную дисциплину.{275} И основание в 1312 г. Филиппом IV Красивым факультета гражданского и канонического права при Орлеанском университете было актом символическим, означавшим, что правовая идея стала своего рода вольноотпущенницей теологии и морали.{276} 

Однако в массовом сознании, где доминировал нравственный стиль мышления, вычленение правовой идеи происходило с большим трудом, о чем свидетельствует еще непререкаемый для него авторитет нравственной идеи справедливости. Судопроизводство еще часто мыслилось как служение Богу: «…после службы Богу, отправляемой в Церкви, правосудие является второй службой, которую Ему должно нести»{277}. Неприязнь и ненависть, нередко изливавшиеся на юристов, судей, прокуроров и адвокатов, объясняются не только их крючкотворством и лихоимством, но и тем, что само это «племя» было противно духу справедливого, праведного суда. Ф. де Мезьер, обличая бездейственность правосудия во Франции, главную причину этого видел именно в судьях, прокурорах и адвокатах и в пример ставил судопроизводство в Ломбардии, правители которой якобы «вершат суд лично, без адвокатов и долгих судоговорении».{278}

По существу трехсословная схема общества, где функция поддержания и защиты справедливости отводилась королю и рыцарству, отвечала нравственно-правовой мысли. Выделение же в той или иной форме группы судей и прочих, кто обеспечивал правосудие, свидетельствовало об осознании необходимости относительно самостоятельного, обособленного от социально-нравственных функций высших сословий судопроизводства, которое было в конце концов отнесено к прерогативам государственной, королевской власти. За рыцарством же в этом случае оставлялась не столько обязанность поддержания справедливости, сколько защиты королевства.

Ж. Жювенель дез Юрсен, выделявший правосудие наряду с церковью, войском и финансами, в качестве одного из столпов, коими держится королевство, о войске, под которым он подразумевает целое сословие, говорит, что оно должно быть «способным защитить» королевство.{279} 

Один из послов арманьяков на встрече с бургундским герцогом в 1413 г., говоря о том, чем держится справедливость и доброе управление королевства, прежде всего выделил науку (знание), благодаря которой «защищается вера Христова и поддерживается справедливость и порядок». Затем он назвал мудрое рыцарство и «многочисленный верноподданный народ». Под наукой он явно подразумевал науку богословскую и юриспруденцию, за которыми стоит духовное сословие. И даже если для него эти две отрасли знаний еще неразделимы, то характерно, как он отрывает функцию поддержания справедливости от рыцарства, которое обязано лишь «защищать королевство и веру Христову».{280}

Высокий престиж науки, или знания (scientia, science), в значительной мере обеспечивался и все более осознававшейся важностью правовых зданий, юриспруденции. Уже упоминавшийся выше анонимный автор биографии маршала Бусико, считавший, что порядок божественных и человеческих законов поддерживается в обществе наукой и рыцарством, довольно четко различает их функции. С помощью науки поддерживаются законы и правопорядок, и «там, где наука развалена, закон безмолвствует». Но «как человек не может жить без закона, превращаясь в животное, так и королевство, или страна, если не защищается рыцарством, подвергается разгрому завистливыми и алчными врагами».{281} Рыцарство для него — именно защитник страны от внешних врагов, тогда как закон и справедливость поддерживается наукой, которая у него является уделом не только духовенства, ибо он высоко ценит ее за то, что она запечатлевает в книгах доблестные деяния рыцарей. 

Заметим, что развитие представления о втором сословии как воинском, обязанном главным образом оборонять общество и государство от внешних врагов, а не поддерживать справедливость в самом обществе, было связано с постепенным отходом на задний план представления, что воинство непременно благородно по происхождению. Благородное рыцарство теряло и монополию на военное дело и упускало из рук поддержание справедливости. Эта перемена зафиксирована общественной мыслью и как факт социально-политической действительности, и как необходимая норма общественной и государственной жизни. Норма, согласно которой право мыслилось не только производным от морали, но сферой науки и знания, а охранение правопорядка представлялось особой функцией, требующей профессионального знания. Тенденция к вычленению права из морали и утверждению его самостоятельности проявляется и в развитии классификации права. Из них наиболее примитивной классификацией в смысле простоты и древности была та, что разделяла право на божественное и человеческое. Божественное право — это Ветхий и Новый Заветы, которые прежде всего представали в качестве сводов норм христианской нравственности, но также и норм политического права.{282} Человеческое же право — все остальное, включая и каноническое, хотя оно, естественно претендовало на наиболее высокое место потому, что непосредственно опиралось на божественное. Такой классификации придерживались мыслители с явно выраженным нравственно-правовым сознанием, которое растворяло право в морали.

Большая или меньшая независимость права от морали проявлялась в усложнении человеческого права, разделявшегося на разные отрасли по функциональному или генетическому признаку. При этом функциональное разделение было, как кажется, более ранним и более соответствующим нравственной концепции справедливости и правосудия. В этом случае право, или справедливость, делилось на четыре вида его проявления. Во-первых, торговое право (commutatif), регламентирующее торговлю; во-вторых, уголовное (vindicatif), на основании которого наказываются преступники; в-третьих, дистрибутивное (distributif). Последнее носило явно выраженный нравственный характер, поскольку суть его сводилась к раздаче даров богатыми бедным, «ибо справедливость требует, чтобы те, кто владеет большими мирскими благами, своей щедростью и дарами возмещал недостатки других».{283} И наконец, вознаградительное право (retributif), по которому каждому воздается по его заслугам и которое также по сути является нравственным.{284}

Гораздо больший интерес представляет получившая распространение в XIV в. классификация права по генетическому принципу, отражающая возросшее влияние античной философии и юридической мысли. Непосредственным источником человеческого, или мирского, права при этом представлялась природа, закон которой считался высшим после божественного. Из естественного права выводилось так называемое право народов (jus gentium, droit de gens), затем следовало гражданское право и каноническое.{285}

Их соотношение могло изображаться иначе, и естественное право как «установленное Богом» четко отделялось от человеческого, или позитивного, «учрежденного людьми».{286} Но независимо от этого важно, что с развитием новой концепции природы и появлением понятия закона природы, или естественного права, человеческое право стало напрямую соотноситься именно с этим правом, а не с божественным. Закон природы имел устойчивую тенденцию к совмещению с нравственным божественным законом, поскольку природа была наместницей бога и носительницей божественного совершенства. И жизнь в строгом соответствии с естественным правом часто представлялась совершенной с нравственной точки зрения, подобно той, которую нарисовал Ф. де Мезьер, рассказывая об обществе «брахманов где-то в Индии». Всякая несправедливость казалась «противной природе».{287} Появление несправедливости связывалось с порчей человеческой натуры, отклонившейся от естественного права, носителем которого является природный рассудок. Эта порча свершилась вследствие грехопадения прародителей (иногда ее относили к более поздним временам Ноя, и, таким образом, порча человеческой натуры непосредственно не увязывалась с христианским понятием первородного греха).

Анонимный автор «Сновидения садовника», рассматривая этот вопрос, пишет, что после сотворения человека долгое время, до времен Ноя, «не было ни законов, ни декреталий, ни канонов, и мир управлялся благодаря природному разуму, так что все люди были склонны творить только добро, поскольку обладали очень большим разумом, царившим в человеческом мире. Но со временем человеческая натура стала оскудевать добрыми нравами, силой и телесными достоинствами, а потому потребовались законы и установления, которые дал народу Моисей. А поскольку человеческая натура продолжала портиться, были изобретены гражданские законы и другие позитивные установления… И по сей день, как мы видим, необходимо постоянно создавать новые законы и установления, ибо старых недостаточно, чтобы обуздать дурную человеческую волю». Причем процесс порчи человеческой натуры для него также является естественным, предопределенным природным законом. Ссылаясь на мысль Аристотеля, что «всякая вещь ослабевает по мере удаления от своего начала», он замечает, что «человеческая натура очень сильно отдалилась от своего начала, когда был сотворен Адам». В доказательство ослабления природы человека этот автор, опять же со ссылкой на утверждение Аристотеля, что «чем меньше у животного зубов, тем короче его жизнь», приводит сведения об уменьшении количества зубов у людей («когда-то они имели 32 зуба, затем 28, а нынче еще меньше») и о сокращении жизни по сравнению с ее длительностью во времена Адама и его прямых потомков.{288}

Понятие естественного права, толковавшегося как ипостась божественного нравственного закона, в своем отношении с правом человеческим воскрешало в иной форме старую антитезу «божественное право — мирское». Мирское право необходимо лишь в качестве дополнения к божественному, и если люди проникнутся истинно христианской любовью и справедливостью, то всякая нужда в человеческом праве отпадает. Та же самая мысль сквозит и в отношении естественного права: если люди будут жить согласно природному рассудку, то не нужно будет позитивного права.

Однако подобно тому, как природу невозможно было отождествить с Богом, так и естественное право нельзя было втиснуть в ложе божественного закона. По мере того, как природа утверждалась в своей самостоятельности перед ликом Бога, она все более представлялась не только допускающей, но и предопределяющей человеческие пороки (что видно из того же рассуждения автора «Сновидения садовника»). Поэтому естественное право, в отличие от божественного, предполагало необходимость человеческого, в чем убеждают распространенные в ту эпоху толкования естественного права.

В соответствии с римской правовой традицией естественное право рассматривалось как общее для всех живых существ. Нередко оно распространялось вообще на весь материальный мир, включая и небесные тела. Естественное право прежде всего «склоняет всех людей и животных к порождению себе подобных, к их воспитанию и охранению».{289} Благодаря природе «все люди и животные ищут своей пользы и выгоды, естественно стремясь к улучшению своего положения, ибо знают и чувствуют, что им полезно и что вредно».{290} Очень часто при этом акцент ставился на том, что «человеческая природа жаждет свободы и вольности».{291} Поэтому в знаменитом указе Людовика X об освобождении сервов (1315 г.) утверждалось, что «в соответствии с правом природы каждый человек должен рождаться свободным».{292}

Но именно потому, что все люди по природе, которая персонифицировала естественное право, стремятся к своей пользе и выгоде, к свободе и вольности, это было чревато потрясением социального порядка из-за столкновений частных интересов или неповиновения подданных своим сеньорам. По этой причине «погибли многие великие сеньории, в которых сеньоры терпели вольности подданных, а также многие города были разрушены…».{293} «По праву природы происходят войны, поскольку всякая вещь но своей природе склонна противодействовать причиняемому ей злу и своим противникам, чтобы уберечь себя, свою жизнь, свое имущество и все, что ей принадлежит».{294}

Таким образом, из естественного права логично вытекала необходимость позитивного, или человеческого, права, воплощенного в обычаях, сеньориальных и королевских законах и т. д., которые призваны охранять «свое право» каждого человека, в то лее время регулируя возможные конфликты между людьми по поводу их естественных прав.

Понятие «своего права» благодаря идее природы, частью которой представлялось все общество, получало солидное обоснование, становясь именно правом естественным. Как таковое оно уже не могло быть противопоставляемо природному закону, и сама антитеза «естественное право — человеческое» теряла смысл по мере того, как это естественное право отдалялось от божественного. 

Из естественного права нередко непосредственно выводилось право народов, которое, в свою очередь, рассматривалось в качестве основания гражданского права, как это делалось в римской юриспруденции. В соответствии с последней оно представлялось как общее для всех народов, выражающее общие естественные принципы человеческого сосуществования. Иначе говоря, это — естественное право в приложении к человеческому сообществу. Христианство, правда, привнесло в него и свой смысл, заключающийся в том, что это одновременно и право людей на все сотворенное Богом, ибо «Бог все вещи сотворил на потребу человека».{295} По праву народов, как считалось, человеческое общество разделено «на сеньории, города и королевства», и в каждом таком сообществе действует свое гражданское право.{296}

Представление о естественном праве и производном от него праве народов создавало благоприятную почву для признания известного равенства народов, независимо от вероисповедания и божественного закона, поскольку естественный закон распространяется на всех людей. И хотя идея такого равенства прямо не высказывалась, симптоматично признание способностей других, нехристианских, народов к совершенной организации управления с помощью одного лишь естественного закона. Филипп де Мезьер, например, приводил в пример идеального управления, поддержания справедливости и порядка государство татар, управляемое Великим Ханом: «…хотя они идолопоклонники, не ведающие ни божественной, ни светской науки, управление у них, по естественному и моральному закону, столь мудрое и справедливое и обеспечивающее такое их величие, что оно может послужить укором правлению возгордившихся христианских государей»{297}.

Итак, натурализм и концепция естественного права сыграли очень важную роль в формировании правосознания и его выделении из нравственного сознания. Тем не менее связь между ними оставалась очень тесной, но она все более выражалась не в подчинении права морали, а в их, так сказать, партнерстве, предполагающем обоюдную самостоятельность.

Каким образом все это могло отразиться на социально-нравственном идеале справедливости, мира и порядка? Весь этот идеал питался верой в возможность нравственного совершенства людей, которая так или иначе подрывалась натурализмом; по законам природы не только люди, отдаляясь от своего начала — сотворения прародителей, оскудевают духовно и физически, все более теряя способность к совершенствованию, но и приходят в упадок человеческие сообщества и государства.

«По законам Природы… можно понять, что сеньории и государства, как и люди, имеют свою жизнь, свои болезни и свою смерть. Все древние писания полны рассказов о переменах и переворотах в королевствах и княжествах и об их исчезновениях, ибо как дети рождаются и затем вырастают во взрослых, после чего стареют и умирают, так и сеньории возникают, растут, а затем приходят в упадок»{298}.

Более того, общественное зло, воплощавшееся для нравственного идеала в переменах, борьбе и войне, могло рассматриваться с точки зрения естественного права не только как признак старения социального организма, но и как вообще нормальное для него явление. Оноре Буве, автор одного из ранних трактатов по военному праву, рассуждая о том, что войны происходят прежде всего по естественному праву, приводит разнообразные доводы, чтобы доказать, что на этом свете «мир без войны естественно невозможен». Рассуждения Буве следует рассмотреть более детально, поскольку он прямо сопоставляет натуралистическую и нравственную точки зрения, делая в итоге весьма характерный вывод.

Исходя из единства мира, управляемого природой, он отмечает постоянное движение небесных тел, которые приводят в движение и столкновение тела земные. «Очевидно, что небесные тела вызывают в природе земных вещей проявление различных противоположных свойств, что можно наблюдать на примере Луны, которая, будучи полной, вызывает в земных вещах силу и доблесть, а когда ущербна, неполная, делает вещи более слабыми и менее доблестными… Ради ясности скажу, что, но мнению Аристотеля, этот нижний земной мир с необходимостью обретает природу и свойства своих вещей в зависимости от расположения звезд. Но ведь очевидно, что звезды пребывают в естественном противоборстве и противостоянии, ибо одни по природе теплые, другие — холодные, в природе одних любовь, целомудрие и сила, а других — раздоры, сластолюбие и меланхолия. И поскольку между ними существуют противоречия, то они бесспорно должны быть и между земными телами, которые управляются небесными…»

Далее Буве приводит возможное возражение против такого взгляда, согласно которому природа всех земных вещей, включая и людей, предопределена природой небесных тел: «однако можно сказать, что такое противостояние и противоборство естественно происходит среди других тварей, человеческая же природа как наиболее благородная из всех не должна, даже при различии темпераментов, проявлять свойство естественного противоборства». «Конечно, это так, — отвечает Буве, — но я вам скажу, что человеческие наклонности таковы, что в этом мире едва ли можно найти согласие между людьми, ибо, как говорится в декреталиях, “сколько людей, столько же мнений и воль”. Я не хочу сказать, что Господь не способен повсюду установить мир или сделать всех людей столь добрыми и мудрыми, чтобы они сами смогли жить в мире. Ведь, как говорят, над мудрым человеком и звезды не властны. И совершенно справедливо мнение, что если собственное разумение, плотские наклонности или влияние планет искушают людей, подталкивая их к войне, то благая мудрость помогает им превозмочь это искушение. Но ведь мудрых людей очень мало, а безрассудных великое множество…».{299}

В рассуждении О. Буве очень точно отражено отношение натуралистического взгляда на человека и общество к религиозно-нравственному представлению о том лее самом. Истинность последнего никоим образом не отрицается и далее не ставится под сомнение. Человек, если он обладает божьей мудростью, способен преодолеть любое воздействие природы. Но важно то, что людей, способных жить исключительно по божественному закону, слишком мало, подавляющее их большинство безрассудно и подвластно законам природы. Но в таком случае социально-нравственный идеал лишается своей основы, ибо он покоился на вере в способность людей жить по закону божьему. Этот идеал даже вступает в противоречие с природой и ее законом, если последний толкуется в соответствии с античной традицией, а не христианской.

Необходимо еще раз отметить, что законы природы при этом признаются нормативно определяющими человеческую и общественную жизнь, из чего вытекали существенно отличные от традиционных социальные представления и чрезвычайно возрастала роль гражданского права и государства.

Об этих представлениях в определенной мере можно судить по взглядам Ф. де Коммина.{300} Он, как и О. Буве, весьма скептически отзывается о способности людей к добродетели, замечая, что «к нашему несчастью все мы склонны к раздорам, не учитывая их последствий, и, как я заметил, это происходит во всем мире». Эта склонность людей к раздорам для него естественна, хотя он и допускает, что немногие люди способны по добродетели своей устоять перед этим искушением: «Ведь естественно, что большинство людей смотрит, как бы спастись или возвыситься… есть, правда, столь добродетельные и твердые люди, что не имеют таких побуждений, но их мало».{301}

Хоть и в религиозной форме, он выражает все же натуралистическое убеждение в том, что в этом мире все пребывает в противоборстве, ибо таким этот мир был создан Богом: «В общем мне кажется, что Господь не сотворил в этом мире ни одного человека, ни животного, которым не дал бы какую-либо противоположность, чтобы держать их в страхе и смирении».{302}

Из этих представлений вполне логично вытекало полное неприятие старой социально-нравственной доктрины. Как и у ее сторонников, его помыслы также обращены к миру и порядку, без которых немыслима вообще никакая социальная концепция, но их достижение он почти исключительно связывает с государственной, королевской политикой, оставив какие бы то ни было упования на человеческие добродетели.

Наряду с широким распространением натуралистических воззрений на человека, размывавших устои традиционного этического сознания, бесспорный факт перемещения центра тяжести во французской общественной мысли XIV–XV вв. в сторону политических идей говорит о том, что Коммин был отнюдь не одинок в своих взглядах на человека и возможности обретения социального мира и порядка. Именно государство, королевская власть, все более принимавшая функции правотворчества и правосудия, представлялись с позиций естественного права гарантом поддержания общественного порядка, при котором за каждым человеком сохраняется его право.

Но прежде чем обратиться к развитию политических идей во Франции, необходимо рассмотреть еще один аспект социальных представлений эпохи — понятия нации и родины, эволюция которых во многом также была связана с идеей природы и естественного закона.