4. ПРАВО ВОЙНЫ И СПРАВЕДЛИВОСТЬ ВОЙНЫ: ОТНОШЕНИЯ МЕЖДУ ЭТИКОЙ И ПРАКТИКОЙ В ВОЙНАХ ПОЗДНЕГО СРЕДНЕВЕКОВЬЯ

4. ПРАВО ВОЙНЫ И СПРАВЕДЛИВОСТЬ ВОЙНЫ: ОТНОШЕНИЯ МЕЖДУ ЭТИКОЙ И ПРАКТИКОЙ В ВОЙНАХ ПОЗДНЕГО СРЕДНЕВЕКОВЬЯ

Следует проанализировать на конкретных примерах, в какой мере светские власти сознавали обязательства справедливой войны или, в крайнем случае, стремились убедить общественное мнение в законности своих военных акций. Различные документы пропагандистского характера, так же как и дипломатические источники, говорят о постоянном внимании если не к идеологии, то к фразеологии концепции справедливой войны. В этом отношении заслуживает внимания вмешательство папской власти в конфликты между христианскими государями Запада, особенно между королями Франции и Англии, с целью положить им конец.

Вот несколько вех для такого исследования, которое в современной историографии войн и дипломатии позднего Средневековья лишь едва наметилось. В 1336 г., когда возник конфликт с Англией, Филипп Валуа в манифесте, обращенном к подданным, который он повелел прочесть во всех церквах королевства, утверждал: «Согласно суждению всего нашего совета, доброе право, несомненно, на нашей стороне и наше дело справедливое»[727]. В 1369 г. Карл V возобновил военные действия против Эдуарда III только после многочисленных консультаций со знатоками канонического и гражданского права, которые, будучи французами или не являясь таковыми, заверили его в том, что доброе право полностью за ним. Нарушению заключенного в Туре в 1449 г. перемирия, вследствие захвата Франсуа де Сюрьенном города Фужера, также предшествовало тщательное обсуждение Карлом VII и его советниками политических, военных и юридических и моральных аспектов сложившейся ситуации, дабы иметь ответ на вопрос: в какой мере они имели право нарушить перемирие, принесши торжественную клятву в соблюдении его? А Эдуард III, согласно доминиканцу Джону Бромиарду (Summa predicantium, конец XIV в.), прежде чем отправляться на войну, обычно совершал паломничества и советовался с опытными в Божьем и мирском законах людьми[728]. Трактаты по военному искусству, такие как «Рыцарское искусство» Кристины Пизанской, «Юноша» Жана де Бюэя, «Корабль государей» Робера де Бальзака, не упускают случая упомянуть среди условий, благоприятных для любой военной операции, и справедливую войну Правда, короли и князья достаточно легко могли убедить себя в своей правоте: в запутанности любых дипломатических отношений нетрудно было отыскать причиненный ущерб или несправедливость, жертвой которой они оказались, потребовать у противника удовлетворения, а в случае отказа начать против него военные действия. Отсюда явная ничтожность поводов ко многим конфликтам. Один из разительных примеров – война под названием «Корзина яблок», когда в 1428-1429 гг. столкнулись город Мец и Лотарингское герцогство. Конфликт, согласно мецскому хронисту Филиппу де Виньолю, возник из-за пустяка: аббат монастыря Сен-Мартен в Меце велел набрать для себя корзину яблок в саду одной деревни, который принадлежал монахам монастыря, а они, узнав об этом, пожаловались герцогу Лотарингскому; тот «несколько раз отдавал приказание провести расследование в городе», чтобы восстановить справедливость, но город, естественно, не прислушивался к этому, опасаясь, что в противном случае появится опасный для городских вольностей прецедент; тогда герцог наложил руку на одну из подвластных городу деревень; в свою очередь, Мец потребовал «справедливости», на что герцог отвечал отказом; и город отомстил ему, послав своих солдат в земли герцога Лотарингского. Таким образом, все произошло в полном соответствии с юридической нормой: прежде чем приступить к действиям, были использованы правовые средства, после чего обе стороны со спокойной совестью могли прибегнуть к силе[729]. Подобные мысли, но на уровне скорее философском, нежели моральном, высказывает в своих «Опытах» и Монтень, следуя в данном случае за Коммином: «Наши самые крупные конфликты имеют до смешного мелкие мотивы и причины. Разве не навлек на себя погибель наш последний герцог Бургундский из-за ссоры по поводу тележки с овечьими шкурами?»[730].

Так же рассуждает и Филипп Клевский в начале XVI в. «Вы должны, – обращается он к государю, – остерегаться начинать войну за дурное дело», следует поступать «в согласии с правом и справедливостью». Если вы уверены в своем праве, то можете добиваться своего «силой, коли нельзя иначе». Сначала отправьте противнику послание с требованием удовлетворить ваши претензии, а получив отказ, созовите Штаты вашей страны и испросите у них помощи и поддержки в «восстановлении своих прав». В итоге Клевскому представляются законными все виды поводов для войны (casus belli): помощь союзнику, родственнику или подданному, крестовый поход и т. д. Филипп Клевский, впрочем, сознавал широту своих взглядов. Он писал: «Ведь теологам, Монсеньор, требуется детально обсудить этот вопрос, я полагаю, что они, в отличие от меня, не предоставят вам столь широкие возможности; но я – не ученый клирик и рассуждаю лишь по своему воображению, а если вы пожелаете ради своего успокоения узнать об этом больше, то обратитесь к тем, кто печется о вашей совести»[731].

Добавим, что когда св. Фома Аквинский, под влиянием Аристотеля, в основу своих рассуждений о справедливой войне положил понятие общественного блага, то очень скоро оно стало часто использоваться государями для оправдания своих военных предприятий; как и защита королевства или отчизны, защита общественного блага была только предтечей идеи государственного интереса[732]. Более того, столь характерное для политической мысли и практики позднего Средневековья превозношение персоны и полномочий государя в военной сфере выливалось в превозношение «войн величества» или «величества и чести», которые, в противоположность «обычным войнам», где сражались против соседей или какого-либо линьяжа, означают кампании, когда «государи с войском отправляются или на завоевания в дальние страны, или на защиту и распространение католической веры»[733]. В свете этого Итальянские войны и Никопольский крестовый поход не отличаются друг от друга.

Современники сознавали, что критерий власти не отвечал больше новым политическим условиям, сложившимся после разделения христианского мира на большое количество практически суверенных государств, не подчиняющихся материальному и моральному контролю ни со стороны императоров, ни со стороны пап[734]. Они видели также, что понятия предмета (res) и причины (causa) могли дать повод для всякого рода юридических уловок. Что касается положения воюющих, то здесь проблемы почти не было, и почти все согласны были со следующим мнением Гийома Дюрана, выраженным в «Зерцале права» (Speculum juris): «Клирик может принять участие в справедливой войне, но не для того, чтобы непосредственно командовать людьми, а чтобы заботиться об их нуждах, снабжать деньгами, следить за соблюдением договоров, разрешать споры – в общем, делать все, как делала Римская церковь, когда поддержала войну в Романье против восставших городов»[735]. Клирики или монахи, переодевшиеся в воинов, с мечом в руке и в гуще сражения[736] вызывали удивление или возмущение, но зато допускалось, чтобы прелаты, имевшие «во владении какие-либо светские сеньории», могли быть напрямую причастны к военным делам; присутствие духовных пэров, таких, как епископ Бове или архиепископ Реймса, в войске французского короля также считалось нормальным. Противоречия возникали на другом уровне: в то время как светские власти стремились возложить экономические и фискальные тяготы войны не только на мирян, но и на клириков, последние, ссылаясь на свои налоговые привилегии, старались избежать обложения себя и своих доходов.

Проблема моральной ответственности воюющих, вовлеченных в несправедливую войну, давала повод для принятия разных решений. С одной стороны, существовало мнение моралистов и теологов, которое высказал Робер де Курсон: «В делах незаконных не следует повиноваться светским сеньорам, а рыцари, если они чувствуют, что война несправедлива, не должны вставать под стяги государя». Так же рассуждал Стефан Лангтон: «Если король Франции объявляет несправедливую войну королю Англии, то французский рыцарь может подчиниться приказу короля, но ему следует воздержаться от участия в войне или в начале боя покинуть его». Томас Кобхем также полагал, что епископы должны убеждать народ не участвовать в несправедливой войне, если только есть надежда, что весь народ последует этому совету и опасность смуты будет исключена[737]. Другие же, напротив, оставались верными римской традиции безусловного повиновения государю и полагали, что лишь ему пристало знать, справедлива или нет начинаемая им война, а подданные должны только следовать за ним, не опасаясь за свои души[738]. Естественно, что власти были очень заинтересованы в том, чтобы восторжествовал этот тезис, и действительно, по мере укрепления дисциплины в армиях, ужесточения системы военных обязательств, вопросы совести, «состояния души», кажется, уходили в небытие. В лучшем случае, сторонники золотой середины, как Хуан Лопес в XV в., утверждали, что подданные могут считать справедливой войну, предпринятую по «указу вышестоящей власти», если только для них не будет очевидным или ее несправедливый, насильственный характер, или что их сеньор желает притеснить кого-либо другого[739].

В конце концов серьезней всего воспринимался критерий духа, который в какой-то мере содействовал моделированию конкретных действий в войнах позднего Средневековья. Требовательные умы не преминули сопоставить причину и цель войн с производимыми ими опустошениями. Еще св. Фома Аквинский подчеркивал необходимость пропорционального соответствия между мотивами действия и его последствиями, но только по отношению к тираноубийству: в его глазах восстание против тирана законно только тогда, когда оно причиняет меньше зла, чем сотворил тиран, коего желают свергнуть. Филипп де Мезьер в своем «Послании Ричарду II», королю Англии (1395 г.), пошел еще дальше. Объяснив сначала, что причина какого-либо конфликта, кажущаяся справедливой с точки зрения «человеческой мудрости», может быть Богом в качестве таковой отвергнута, он добавляет, что в расчет необходимо также брать размеры бедствий, которые повлечет за собой начатая война. Поэтому государь без стыда для себя может сразу же отдать потенциальному противнику две трети спорного владения: например, две трети провинции, на которую они оба претендуют[740]. Эти рассуждения подразумевали взаимную ответственность сторон в случае франко-английского конфликта и необходимость раскаяния обеих сторон: «и должны короли испытывать боль, а рыцари Франции и Англии искренне раскаиваться за великое зло, что они и отцы их жестоко совершили вопреки Богу и своей доблести»[741].

В свете подобных рассуждений на эту тему друг другу противопоставлялись два вида войны, явно различавшихся по поведению участников: одна – «смертельная», ведущаяся «огнем и кровью», когда все виды «жестокости, убийства, бесчеловечности» считались допустимыми и даже систематически предписывались, а другая – «воинственная» война, «война законная», почетная, «благая», которую ведут «благие воины» в соответствии с «истинной военной справедливостью» или «рыцарской дисциплиной». Не уважать жизнь посланцев и герольдов, согласно, в частности, Филиппу де Виньолю, – «дело невиданное для доброй ссоры и справедливой войны»[742].

Пока предписания благой войны соблюдаются, воины своим ремеслом не пятнают свою душу; как говорил Оноре Бове, битва сама по себе не является дурной, но использовать ее можно по-дурному[743]. И в трактате «Юноша» Жана де Бюэя сказано: «...если война ведется законно, мудро и по благому праву, то она справедлива и угодна Богу»[744]. «Викториал» также утверждал, что «можно спасти свою душу, даже воюя против христиан, если соблюдается несколько условий: не убивать своего врага, как только он оказался в твоей власти, уважать церкви, не причинять зла нашедшим в них убежище, не брать никакого церковного имущества, за исключением того случая, когда больше нигде нельзя найти пропитания (в этом случае дозволяется взять пищи на данный час, но не более, чтобы только поесть самому и накормить своего коня), не захватывать и не похищать замужних или свободных женщин, не жечь посевы и дома, поскольку это задевает интересы невинных и смиренных людей, не заслуживших наказания»[745]. Уже в «Сборнике богослужений» Гийома Дюрана (конец XIII в.) разрешалось без ограничений захоранивать на кладбище с заупокойной службой погибших при защите справедливости и воинов, убитых в войне за правое дело; просто предписывалось лишь не вносить в церковь тела убитых, чтобы кровь не пачкала мощеный пол.

Рукопись XV в. иносказательно определяет идеал благой войны, перечисляя «десять обвинений», которых не должно быть на турнирах знатных людей, если только они оказались виновными:

«Грабителей церквей

И отлученных от церкви

По злому умыслу убийц

Насильников девиц

Клятвопреступников добровольных.

Бежавших с поля боя.

Не могущих выиграть битвы.

Поджигателей,

Предводителей бандитов

И морских пиратов»[746]

Это значит, что «право в войне» (jus in bello) в сознании современников мало-помалу затмевало «право на войну» (jus ad bellum)[747] и во многом становилось просто кодификацией рыцарского идеала, запрещавшего действия, противные «всякому благородству и рыцарству». Заметим, однако, что этот идеал воплощался одновременно в нравственных императивах, регулировавших поведение военных, в правилах военной дисциплины, как и в ряде обычаев, традиций, ритуалов, свойственных миру военных (право оружия (jus armorum))[748].

Руководствуясь разными соображениями, власти и военные предводители часто стремились навязать своим войскам «рыцарскую дисциплину», следствием чего была не только некоторая гуманизация войны, но и укрепление боеспособности армий. Борьба с «дурными подвигами», с «кражами, грабежом, убийствами, святотатством, насилием женщин, поджогами, захватом людей»[749] была на пользу как государям, так и гражданскому населению. Вот почему военные ордонансы содержали приказы и предписания морального характера. Пример тому – «статуты, приказания и обычаи для войска», обнародованные Ричардом II в 1385 г.: они требовали, под страхом смерти, не осквернять Святое причастие и сосуды для Святых Даров, не грабить церкви, не нападать ни на клириков, ни на женщин, ни на гражданских лиц; грабеж домов вообще и потрава лугов также были формально запрещены[750]. Начиная с законов Фридриха Барбароссы (Lex pads castrensis, 1158 г.) различные законодательные тексты Империи отвечали той же цели. Так, один из них (Sempacher Brief, 1393 г.) брал под защиту женщин, а также церкви и другие святые места.

Однако усилиям, направленным на гуманизацию войны, противостоял целый ряд факторов, из которых можно выделить три основных:

1. Государства во многих случаях проявляли заинтересованность в том, чтобы, по-возможности, вести тотальную войну безо всякой пощады к противнику; понятие оскорбления величества, в частности, помогало оправдать массовое хладнокровное уничтожение людей. Во время Столетней войны английская монархия несколько раз давала примеры неукротимой жестокости. Позднее Людовик XI, как и Карл Смелый, отдавал своим войскам приказы все опустошать и без жалости убивать всех сопротивляющихся. Подобные жестокости встречаются, в масштабах вполне сравнимых, и во время крестовых походов против гуситов.

2. Право оружия, рыцарская дисциплина со всеми ограничениями, более или менее нравственными, могли в любом случае применяться только к армиям, набранным из благородного, феодального сословия; но в позднее Средневековье появляется очень много авантюристов, малочувствительных к рыцарским призывам: это наемники «Больших компаний» и «шкуродеры» во Франции, отряды кондотьеров в Италии, ландскнехты в Германии, албанские стратиоты времен Итальянских войн; они были самыми известными, не только свободно проявляли все свои дикие, садистские инстинкты, но и содействовали изменению общей атмосферы войны, хотя она и велась в основном традиционно военными слоями общества.

3. В противоположность аристократической войне, легко превращавшейся в большой полусерьезный полуразвлекательный турнир или серию авантюр и «военных приключений», которые были желанны и ценны сами по себе, война коммун, война народная предлагала поведение несомненно более жестокое: фламандские коммуны систематически уничтожали побежденных, не признавая практику выкупов, поскольку считали ее приманкой или проявлением низости. Когда рыцарская знать вступала в сражения с коммунами, то она неизбежно действовала таким же образом: в ответ на избиение французских рыцарей в сражении при Куртре были избиты фламандские ремесленники при Касселе и Розбеке. К этому способу ведения войны, лишенному всякой куртуазности, можно добавить военные обычаи ирландцев и швейцарцев: «Военный устав» Люцерна 1449 г. предписывал не брать никого в плен, а убивать; устав Цюриха 1444 г. счел необходимым запретить воинам вырывать сердце из тела мертвого противника и разрезать трупы; по свидетельству Фруассара, ирландцы «признают человека мертвым лишь после того, как разрежут ему глотку, как барану, вскроют живот, вырвут и унесут сердце, а по словам тех, кто хорошо знает их натуру, они его съедают, совершая большое преступление, выкуп же ни за кого не принимают»[751].

Если в конце Средневековья отношения между государствами выиграли с формальной стороны, по части вызовов и объявлений войны[752], перемирий[753], охранных грамот[754], мирных переговоров и договоров, и если растущие требования к дисциплине иногда помогали командующим лучше контролировать действия своих людей, то распространение наемничества, возросшая роль пехоты народного происхождения и обострение политических амбиций, напротив, часто влекли за собой рост насилия и жестокости во время военных операций, а требования государственного интереса увеличивали количество поводов для конфликтов.