Прорыв завесы тайны
Прорыв завесы тайны
Отчет Г.Л. Смирнова о рабочей встрече на рубеже февраля-марта показал, что Катынское дело стало одним из важных условий нормализации внутриполитической ситуации в Польше, что польские члены комиссии, обороняясь против нападок, заняли активную позицию и выступают в печати. Смирнов отмечал: члены комиссии не могут тянуть с решением этого вопроса и он должен быть снят до очередного заседания комиссии в мае—июне.
В.М. Фалин подготовил записку (с датой 6 марта 1989 г.), в которой доводил до сведения руководства, что советской официальной версии Катыни противопоставлена доказательная версия польских ученых, подрывающая аргументацию комиссии Бурденко, что вопрос не снят, но явно обостряется. Поляки уверены, что гибель польских пленных «есть дело рук Сталина и Берии, а само преступление совершено весной 1940 г.». «Польские товарищи», не дождавшись официальной реакции на присланный в Москву доклад К. Скаржиньского об участии Польского Красного Креста в эксгумациях весной 1943 г., подводящий к выводу о роли НКВД в расстреле военнопленных, опубликовали его в печати.
В этой связи Фалин недвусмысленно указывал на порочность избранной тактики, на неэффективность работы комиссии ученых в рамках определенных для нее функций по этому вопросу. Созданная «для развязки такого рода болезненных узлов» комиссия оказалась «не в состоянии приступить даже к обсуждению этой темы, поскольку советская часть комиссии не имеет ни полномочий ставить под сомнение нашу официальную версию, ни новых материалов, подкрепляющих ее состоятельность». Согласно этому итогу, советские установки и задачи комиссии себя исчерпали. Более того, поляками поднимается вопрос о локализации других захоронений военнопленных, о которой есть предварительная информация (Дергачи близ Харькова и Бологое){1}.
Наступил момент, когда информация обрела критическую массу и была воспринята в верхнем эшелоне власти как основание для верификации прежней линии. Уже 22 марта на основе записки Фалина была написана записка Шеварднадзе—Фалина—Крючкова, в которой еще более подробно рисовалось состояние польского общественного мнения и указывалось на фактическое признание уполномоченным польского правительства по печати, легализованное как официальная позиция польских властей, вины «сталинского НКВД». Отмечалось, что вина возлагалась именно на последний, а не на советское государство.
В записке трех чиновников высшего ранга практически содержалось принятие этого вывода. Вначале в форме повторения пассажа Фалина о роли, функциях и итогах деятельности комиссии историков в этой области (без «полномочий рассматривать по существу веские аргументы польской стороны»), затем в виде вывода: «Видимо, нам не избежать объяснения с руководством ПНР и польской общественностью по трагическим делам прошлого. Время в данном случае не выступает нашим союзником. Возможно, целесообразнее сказать, как реально было и кто конкретно виновен в случившемся, и на этом закрыть вопрос. Издержки такого образа действий в конечном счете были бы меньшими в сравнении с ущербом от нынешнего бездействия»{2}.
Заседание Политбюро 31 марта было ознаменовано качественно новыми акцентами в рассмотрении пункта повестки дня «К вопросу о Катыни». Не было обычных гладких, обкатанных фраз об облегчении доступа поляков к катынскому захоронению, подменявших дружественными жестами решение проблемы. Новая позиция руководства КПСС базировалась на изменении политического климата в Польше по отношению к жертвам, на учете того, что память о них становится делом не только родных и близких, но самого государства. Советские руководители выражали уважительное согласие на торжественный перенос в Варшаву их символического праха.
Наконец, просто сенсационным было поручение ряду государственных и партийных инстанций, в том числе государственно-правовому, международному и идеологическому отделам ЦК, в месячный срок представить на рассмотрение ЦК КПСС «предложения о дальнейшей советской линии по Катынскому делу»{3}.
Тем самым со всей очевидностью ставилась под сомнение целесообразность продолжать отстаивать прежнюю официальную версию. Деятельность комиссии ученых больше не представляла интереса. Главную роль в решении проблемы должны были теперь играть Прокуратура СССР и КГБ СССР.
Настало время поисков нового политического решения.
Уже 22 апреля перечисленные в решении Политбюро инстанции направили руководству коллективную записку, в которой не пошли дальше констатации возможного наличия других захоронений и рекомендации поручить Прокуратуре СССР и КГБ СССР провести тщательную проверку «всех обстоятельств случившегося». Об этом, исходя из текущих политических задач, ожидавшегося 27—28 апреля рабочего визита Ярузельского в Москву, предлагалось информировать через Гостелерадио, газеты «Правда» и «Известия»{4}. Не решаясь выступить по существу дела, партийно-государственные чиновники должны были принять к сведению высказанные по нему соображения и начать ориентироваться в нем. С потерей полной секретности, в обстановке принятой в то время гласности предлагалось привлечь в помощь Прокуратуре и КГБ Главное архивное управление при Совете министров СССР, Министерство внутренних дел, Министерство обороны и Министерство иностранных дел СССР. Это расширяло и пути поступления возможной информации, и число осведомленных и ответственных лиц.
Записку поддержал секретарь ЦК по идеологии Александр Яковлев — на документе проставлена его виза: «За А. Яковлев».
Хотя конкретных решений и оценок «нашей официальной версии» за этим еще не стояло, партийно-государственная элита, а за ней и широкая общественность могли догадываться, что советский «след», советская вина в деле о расстреле польских военнопленных отнюдь не исключаются.
Однако реальное изменение подхода к Катынскому делу было длительным, противоречивым и мучительным процессом.
Не только двусторонняя комиссия в целом, официально именуемая комиссией ученых двух стран по изучению отношений между ними, а в просторечьи — комиссией по «белым пятнам», не имела информации о позициях Политбюро ЦК КПСС по этому делу и их изменении. Не имела такой информации и ее советская часть. События развивались в ней по своей, отнюдь не безинтересной логике.
5 мая 1989 г. состоялось последнее полномасштабное заседание советской части комиссии. Через две недели должен был приехать в Москву председатель польской части комиссии и предстояло нелегкое объяснение в связи с постоянным торможением дела Катыни. Еще в письме Г.Л. Смирнову от 9 января Я. Мачишевский ставил вопрос о существовании каких-то высших политических соображений советской стороны, мешающих продвижению в печать новых польских материалов и завершению совместной работы. Заверяя его в том, что советское руководство и советские ученые предпринимают усилия «в интересах объективного прочтения нашего собственного прошлого», Смирнов в письме от 6 февраля обмолвился: «...не позволяем ли мы загонять себя в круг, именуемый обыкновенно порочным?»
Майское заседание было первым, на котором открыто и откровенно обсуждался вопрос о пленных. Председатель подвел итоги визита в Варшаву, проявив хорошее знание проблемы и сочувствие польским коллегам, которые по нашей вине были загнаны в угол. Он взволнованно рассказывал, как настойчиво и эмоционально Ярузельский предлагал ускорить продвижение Катынского дела, а Горбачев уводил в сторону, выпячивая вопрос о захоронениях советских пленных. Смирнов чувствовал ситуацию явно лучше, чем Яковлев, который предложил подождать до выборов, высказав традиционное опасение «осложнить ситуацию» в Польше.
Впервые Смирнов сказал со всей откровенностью прозрения и горечью бессилия: «Мы играли роль буфера». Он говорил о многократных поручениях, которые не выполнялись, о постоянных отказах в предоставлении необходимых документов, о трудностях, чинимых в «каналах компетентных органов», о многих трудных и безрезультатных выходах на руководство как через международный отдел, так и непосредственно. Сохранять некоторую надежду на расследование позволяло то, что вопрос еще находился в секретариате на голосовании. В целом, это был бесславный конец попыток раскрыть Катынское дело, который председатель определил так: «Мы не можем ничего сказать, не можем ни на кого свалить, не знаем, что предпринять». В Лондоне появилась лживая книжечка Р. Хорыня-Свентека, отсидевшего срок в сталинских лагерях и сотрудничавшего с НКВД, который сначала обосновался в Ленинграде, а затем перебрался на Запад. Поляки дали ей решительный отпор, а мы не располагаем документами и вновь беспомощны, по-прежнему прикрывая старую версию.
Обсуждение обнаружило подспудное до того времени размежевание позиций внутри комиссии. Работавшая в Особом архиве, куда ее не без труда определил Смирнов, В.С. Парсаданова, которая должна была делиться с ним информацией только конфиденциально, на этот раз так и сыпала фактами о лагерях, их заполнении и «разгрузке», называла даты, документы, говорила о существовании списков военнопленных. Основная информация касалась Козельского лагеря. О.А. Ржешевский тут же противопоставил этому материалу, в подкрепление сообщения комиссии Бурденко, известную справку-дезинформацию Меркулова—Круглова «о предварительном расследовании так называемого „Катынского дела“» с «дополнением», предложив, не давая оценки польской экспертизе, передать эту справку полякам и обещать поставить в известность, когда появятся новые материалы. Он настаивал на подготовке на совместное заседание доклада, в основе которого будет лежать сообщение комиссии Бурденко. Ржешевский старался ослабить впечатление от реферата Парсадановой, ссылался на какие-то сведения о поляках в Катыни перед началом войны и прочую ложь подставных свидетелей. Однако секретарь комиссии Т.В. Порфирьева вернула обсуждение к фактам из польской экспертизы, И.С. Яжбровская же — к новым польским публикациям, к недопустимости сокрытия правды и нагнетании ситуации как его следствия.
В этот момент исчерпания предоставленных комиссии возможностей возникли новые предложения, которые могли бы продвинуть дело вперед. Многоопытный правовед Е.А. Скрипилев справедливо видел альтернативный выход в расширении круга поисков за счет введения в комиссию представителей КГБ и МИД с перераспределением части реальной ответственности, возложения на них функции допроса свидетелей — сотрудников лагерей, обнаружения новой документации — учетного материала, списков, дел, а также привлечения для доверительного консультирования компетентных юристов. Однако это не входило в планы кураторов.
Председатель комиссии решился на новый, принципиально важный шаг — перестать играть в прятки и создать по Катынскому делу подкомиссию, включив в нее Парсаданову, Скрипилева и Яжборовскую, а затем и Ржешевского. После минутного раздумья он назвал и свою кандидатуру. Было решено разослать текст польской экспертизы в МИД, КГБ и Генеральную прокуратуру, рассмотреть вопрос об ее публикации в печати.
Между участниками подкомиссии были распределены обязанности. Ржешевский напоследок вновь пытался остановить публикование польских документов при помощи запугивания угрозой раскручивания антисоветизма в Польше, внушения того, что польских участников эксгумации якобы дискредитировало выполнение этой скорбной миссии в присутствии немцев и вместе с ними и что поэтому будто бы недопустимо обращаться к подобным материалам.
А между тем было очевидно, что материалы комиссии Бурденко скомпрометированы, их трудно защищать, если вообще возможно.
Долгий месяц ожидания не принес откликов ответственных учреждений на польскую экспертизу. Между тем в повестке дня назначенного на 27 июня очередного заседания комиссии стоял вопрос об обмене информацией по раскрытию катынского преступления. Не проработав его с «компетентными органами», собирать комиссию было нельзя.
К тому времени стало вполне очевидно, что внутриполитическая обстановка в Польше все более накаляется и именно вопрос о Катыни является катализатором такого развития событий, что поездка в Польшу обернется настойчивыми требованиями всей польской общественности дать четкий и правдивый ответ. Отказ от такого ответа, любое увиливание от него будут чреваты мощным нажимом на комиссию, внутренней конфронтацией и срывом ее работы, что неминуемо повлечет за собой новое осложнение двусторонних отношений.
Выходом могло быть обращение к польской части комиссии с предложением тщательной проработки и сведения всех материалов для подготовки обоснованного, доказательного заключения. Для этого следовало обговорить дополнительное время и отложить очередное пленарное заседание до готовности вопроса. Комиссию могло сохранить только продвижение в этом направлении. А поддержание ее авторитета могло позитивно повлиять на состояние советско-польских отношений.
Завершив основные поиски в архивах, В.С. Парсаданова на рубеже августа—сентября 1989 г. представила тщательно аргументированную сенсационную статью, написанную на материалах фондов Управления военнопленных и интернированных НКВД СССР.
Эта статья впервые раскрывала основные контуры организации преступления и поднимала проблему необходимости передачи дела о расстреле польских военнопленных в прокуратуру, на страницы печати. Представив архивные документы о подлинных виновниках злодеяния, она придавала расследованию дела совершенно новое направление. Председатель советской части комиссии немедленно направил статью Парсадановой в ЦК КПСС. Однако отклика не было долгие шесть месяцев.
Подготовка статьи о катынском преступлении и ее отправка в ЦК были для комиссии историков важным рубежом. Это был, как пишет в своей книге Г.Л. Смирнов, «значительный результат, успех», но «без согласия ЦК мы не могли ничего: ни сообщить полякам о наших сдвигах, ни запустить в каком-то виде этот материал в научный оборот»{5}. Было очевидно, что продвижение статьи в печать полностью зависело от политической конъюнктуры, от ее оценки Горбачевым, от его планов.
Наконец Г.Л. Смирнов направил в ЦК предложение перепоручить вопрос о гибели польских военнопленных Генеральной прокуратуре СССР. На этот раз довольно быстро, в сентябре, лично от Горбачева было получено поручение — но не об обращении в Генеральную прокуратуру, а о встрече с Я. Мачишевским и обсуждении возможности совместного заявления руководителей двусторонней комиссии, обращенного к гражданам, организациям, учреждениям и архивам ПНР, СССР и третьих стран с просьбой представить свидетельства и документы «в целях установления правды о Катыни».
Это внезапное нелепое истолкование предложения о совместном расследовании, возникшее в момент обнаружения ряда достаточно убедительных доказательств по делу, невозможно было воспринять иначе, чем как отражение стремления отложить завершение этого дела «до греческих календ».
Проект заявления был конструктивен в той части, где перечислял заслуги комиссии в расшифровке целого ряда «белых пятен». Более того, он впервые содержал откровенную констатацию того, что Катынское дело играло особую роль в ее работе и не было ни одного заседания либо встречи ученых, на которых не затрагивался бы этот вопрос. Признавалось, что с самого начала своей деятельности комиссия отдавала себе отчет в особой важности этого дела, что усилиями польской части комиссии обоснованно были поставлены под сомнение действия и заключение комиссии Бурденко.
До сведения общественности доводилось, что польские ученые — члены комиссии обнаружили и опубликовали новые, проливающие свет на дело документы, а в своих статьях, интервью и комментариях публично доказывают, что гибель польских военнопленных произошла весной 1940 г. и является бериевско-сталинским злодеянием. В проекте указывалось, что в этой ситуации советская часть комиссии, не располагающая однозначными доказательствами подлинного хода событий, остро нуждается в убедительных фактах и материалах.
Этот важный объективный вывод требовал четкой постановляющей части. Однако далее следовало иное — признание того, что советские компетентные организации утверждают (в очередной раз): они не располагают никакими материалами. Вместо шагов по преодолению секретности и ясных, содержательных поручений по расследованию дела проект заявления венчала рекомендация искать по свету новые данные и свидетельства, сопоставлять их, анализировать... Но не ждать слова правды от советского руководства.
Когда на встрече сопредседателей комиссии 27 сентября 1989 г. этот документ был предложен Я. Мачишевскому, он его решительно отверг. Поляки к тому времени уже провели ту работу, которую предлагалось организовать, определили дату гибели и составили списки погибших. Отказываться от проделанного и становиться на позиции советской официальной версии они просто не могли. Такой шаг не только перечеркнул бы деятельность комиссии в глазах польского общественного мнения, но со всей очевидностью осложнил бы ситуацию в Польше и обострил польско-советские отношения. Обращение же к третьим странам, призванное якобы расширить ареал поисков и продемонстрировать добрую волю, на деле позволило бы Западу раздуть и без того крайне болезненную в тот период проблему этих отношений. Таким образом, это было не только заведомо тупиковое, но и порочное, противоречащее интересам СССР предложение. Его оценка могла быть только однозначно негативной.
Исходя из юридически значимых результатов предварительного расследования, Я. Мачишевский выдвинул как непосредственные задачи предоставление документов, однозначно указывающих на виновников преступления, и обнаружение мест гибели и захоронения военнопленных из Старобельского и Осташковского лагерей. Более того, был прямо поставлен вопрос о поименовании лиц, ответственных за преступление. Без этого польская сторона не видела возможности проведения пленарного заседания комиссии. Польская часть комиссии даже готовилась самораспуститься, если в вопросе о Катыни не будет реального продвижения... Лимит терпения и политических возможностей был для нее исчерпан.
Советская часть комиссии ощутила, что находится в ловушке: обращаясь с подобным заявлением, она была по-прежнему полностью отрезана от каких-либо советских материалов и могла лишь ограничиваться польскими материалами, уже проанализированными учеными ПНР. Был виден только один-единственный вполне разумный путь, какой в октябре и предложил аппарату ЦК Г.Л. Смирнов: чтобы обеспечить продолжение работы комиссии, следует открыть архивы для ученых обеих стран и открыто верифицировать «советскую официальную версию» катынского преступления.
В последние месяцы 1989 г. назрело обращение в международный отдел ЦК КПСС для окончательного выяснения перспектив работы комиссии. Она провела огромную работу по широкому кругу трудных проблем в истории двусторонних отношений, организовала многие заседания, конференции, «круглые столы», передачи по радио и телевидению, развернула основательные научные поиски и подготовила многочисленные разработки, десятки публикаций в научных и общественно-политических изданиях. Но достичь взаимного согласия в трактовке катынской трагедии ей не было дано, и она оказалась на грани распада.
Для специалистов советской части комиссии стала очевидна необоснованность выводов комиссии Бурденко. Эта оценка просочилась на страницы советских изданий, где начала цитироваться. А затем была опубликована польская экспертиза, о чем Г.Л. Смирнов поставил в известность партийное руководство. Однако оно не предоставило советской части комиссии права на окончательное суждение, на проверку достоверности заключения Бурденко, а тем самым на продолжение диалога с польскими коллегами.
Пытаясь помочь снять паралич деятельности комиссии ученых двух стран и как-то обеспечить продолжение конструктивной работы, советский сопредседатель предлагал пойти хотя бы путем промежуточных решений — передать уже обнаруженные списки узников трех спецлагерей для завершения многолетней работы поляков по реконструкции аналогичных списков, составленных на основе воспоминаний, свидетельств и других косвенных данных. Такой шаг еще не предопределял окончательного выявления виновников преступления. Предлагалось опубликовать целиком или частично польскую экспертизу с комментарием или вступительной статьей какого-либо советского специалиста. Важным положительным сдвигом, который позволил бы активизировать деятельность комиссии, виделось предоставление ученым для нормальной исследовательской работы хотя бы части тщательно засекреченных архивных материалов.
Наконец, указывалось на целесообразность замены надписи на памятнике в Катыни, возлагающей вину на немецко-фашистских захватчиков, на лаконичную, но предотвращающую эксцессы при посещении могил родственниками, — «жертвам Катынской трагедии».
Даже такая урезанная, дозированная правда облегчила бы взаимопонимание, помогла бы начать избавление от официальной лжи, которая прикрывала насилие (а оно почти полвека держалось подобной ложью).
В подтверждение достижений двусторонней комиссии предлагалось осуществить закрывавшее «белые пятна» издание дополнительных томов по истории советско-польских отношений, в особенности по испытавшим множественные конъюнктурные деформации периодам 1939—1945, 1948—1953 гг. и другим.
Однако и эти предложения не встретили поддержки «сверху».
Проводимый специалистами — советскими учеными анализ ситуации в Польше со всей очевидностью показывал, что одним из компонентов кризиса в этой стране является снижение популярности СССР и лично М.С. Горбачева, обещавшего откровенно прояснить Катынское дело, но затягивавшего его расследование. Это не только дискредитировало результаты работы комиссии по «белым пятнам», добивавшейся нормализации советско-польских отношений, но явно способствовало нагнетанию антисоветских настроений. Аппарат международного отдела ЦК старательно противопоставлял уже обнаруженной и широко известной в Польше правде позицию «незнания», которая однозначно воспринималась как сокрытие. Для внутрипартийного употребления, освобождения от занятия позиции по трудным вопросам прошлого, от признания грехов сталинской внешней политики и ответственности за них — по инерционной логике идеологических стереотипов — как и прежде применялась формула опасений «как бы не навредить отношениям СССР с соседними странами». На деле же было как раз наоборот: эта позиция наносила вред имиджу СССР на международной арене и была фактором ухудшения отношений с соседней Польшей.
Между тем раскрытие дела также имело свою логику и неуклонно продвигалось вперед, несмотря на попытки уйти от ответственности за преступление и его сокрытие, спрятаться за «советскую официальную версию», ограничившись лишь видимостью гласности. Обоснованно ли это заключение? Познакомим читателя с дальнейшими исследованиями, с событиями, сведения о ходе которых были недоступны тогда членам комиссии.
Информация о настойчивой постановке поляками вопроса о выяснении правды о расстреле военнопленных, о результатах поисковой работы, ставящих под сомнение советскую официальную версию, постоянно, с самого начала работы двусторонней комиссии ученых, поступала в верхние эшелоны аппарата ЦК КПСС. Постепенно стали открываться и другие источники информации.
Понемногу начали просачиваться сведения из польской печати, из изданий «вторичного [подпольного] обращения» («самиздата»). Летом 1987 г. в связи с развертыванием работы комиссии историков, вызвавшей значительный резонанс за рубежами СССР, на имя Горбачева из Великобритании и скандинавских стран стали приходить письма с указанием на возможные источники новых данных — на захваченные немцами документы смоленского обкома КПСС, на беседу Хрущева с Гомулкой, содержавшую признание, что Катынь — «дело рук Берии». По мнению помощника Горбачева А.С. Черняева, они были инспирированы деятелями «Солидарности».
Далее предоставим слово самому Черняеву: «Мы с В. Гусенковым, референтом Горбачева, написали ему записку, обобщив все письма, в которых:
— на СССР возлагается вина за расстрел польских офицеров;
— выдвинуто требование наказать виновных;
— разрешить полякам посещать места захоронения. Наши предложения (цитирую из записки):
— „Дело это очень непростое. Наша официальная позиция состоит в том, что расстрел — дело рук немцев, которые, отступая, уничтожили поляков осенью 1943 г. Эта позиция была обнародована в 1944 г. специальной комиссией (руководитель — академик Н.Н. Бурденко, писатель А. Толстой и др.). Во время Нюрнбергского процесса советским обвинителям не удалось добиться включения катынского расстрела в обвинительный приговор суда.
В ходе совместной работы по закрытию „белых пятен“ нам не удастся отговориться от этой проблемы.
Во всяком случае, хотя бы для самих себя надо бы внести ясность.
В отделе ЦК говорят, что даже что-то сохранилось в архивах Смоленска. Очевидно, что-то должно быть в архивах КГБ, Центрального Комитета.
Нельзя ли поручить т.т. Чебрикову, Лукьянову, Болдину заняться этим вопросом?“
Мне Горбачев на эту записку не ответил. Но, видимо, какие-то поручения сделал»{6}.
Да, действительно, поручения Горбачев делал, откликнувшись на рекомендацию «внести ясность хотя бы для самих себя».
В.А. Медведев свидетельствует, что в его присутствии он связался с председателем КГБ Чебриковым и в очередной раз поручил ему «вернуться к вопросу о Катыни, несмотря на уверения председателя КГБ, что комитет не располагает материалами на этот счет»{7}. Сам этот факт весьма примечателен тем, что отражает то положение, что в богатейших ведомственных архивохранилищах материалы имеют различную степень секретности, дозированную степень доступности или недоступности.
Катынские материалы, хранившиеся до 1987 г., в частности, в Центральном государственном архиве Октябрьской революции и социалистического строительства, были по требованию органов безопасности снабжены грифом «совершенно секретно» (соответствующие функционеры этого ведомства систематически и тщательно проверяли выполнение этого предписания) и переданы в архив КГБ СССР{8}.
КГБ не торопился предпринимать реальные усилия. Всякую информацию руководство комитета строго дозировало. Материалы «первой разметки» оно высылало Горбачеву и его ближайшему окружению в форме записки за подписью председателя. Причем, он мог направить, а мог и не направить Горбачеву какую-то информацию. Информация «второй разметки» рассылалась чиновникам рангом ниже в виде телеграмм, что было в компетенции замов или начальников управлений комитета.
Руководитель польского сектора в ЦК КПСС В.А. Светлов объясняет непредоставление данных о судьбах польских военнопленных ведомственными интересами КГБ: «Тогдашнее руководство КГБ не хотело раскрытия существа событий в Катыни, чтобы обвинение о расстреле польских офицеров не легло тяжестью дополнительной ответственности на эти органы за применение ими необоснованных репрессий»{9}.
По другому предложенному Черняевым адресу — в ведающий архивами ЦК общий отдел, где в начале 1987 г. на посту заведующего А.И. Лукьянова сменил помощник генсека В.И. Болдин, — М.С. Горбачев обратился далеко не сразу.
Общий отдел занимался обеспечением документами Политбюро, Секретариата, пленумов ЦК, всех отделов его аппарата. Он контролировал движение всех исходящих материалов, подготовленных для рассмотрения в высших органах партии, ее местных комитетах и организациях, и исполнение решений. Все документы, поступающие в ЦК или подготовленные в его аппарате, обязательно оседали в архивах.
До июня 1988 г., то есть до XXVIII съезда КПСС, на территории Кремля было два архива: Секретариата и Политбюро, являвшиеся 6-м и 7-м секторами общего отдела ЦК. В документации высшего руководства, ведшейся 6-м сектором общего отдела, существовала система «особых папок», материалы хранились в запечатанных, закрытых еще в 30-е годы пакетах. В разделе «Разное» были пакеты лишь с номерами документов{10}.
В своей книге «Крушение пьедестала», снабженной подзаголовком «Штрихи к портрету М.С. Горбачева», Болдин рассказал, что он докладывал Горбачеву о наличии такого рода секретных документов. Однако генсек отмолчался. «Возможно, — предполагает Болдин, — он лучше меня знал об этом массиве документов и просто не ведал, что с ним делать». Позже, стараясь отвести подозрение, что общий отдел ЦК КПСС и лично он утаивали от генсека эти важные документы, Болдин опубликовал подписанный Лукьяновым документ — справку от 1 декабря 1986 г., содержащую информацию по вопросу о «белых пятнах» в советско-польских отношениях. Она была составлена согласно шифрованному поручению М.С. Горбачева в связи с обращением «экспертов ПНР» и касалась имевшихся в Архиве Политбюро ЦК КПСС групп документов о роспуске компартии Польши в 1938 г. и признании решения ИККИ об этом необоснованным, о советско-германских секретных соглашениях 1939 и 1941 гг., «по так называемому „Катынскому делу“», «о некоторых негативных проявлениях, связанных с пребыванием советских войск в Западной Украине (1939 г.) и на территории Польши (1944-1945 гг.)» и др.{11}
Мартовское заседание Политбюро (1989 г.), поставившее вопрос «о дальнейшей советской линии по Катынскому делу», в действительности оказалось перед дилеммой: продолжать отказываться от решения этого вопроса или искать какой-то казавшийся оптимальным выход. В поисках возможного варианта Горбачев надумал ознакомиться с содержанием «особого пакета», о существовании которого явно знал.
В.И. Болдин вспоминает: «Как-то перед одной из встреч с В. Ярузельским М.С. Горбачев дал срочное поручение:
— Где-то в архиве должна быть информация по Катынскому делу. Быстро разыщи ее и заходи ко мне.
Я попросил срочно найти такой документ в архиве. Документ действительно разыскали довольно скоро. Часа через два мне принесли два закрытых пакета с грифом „совершенно секретно“ и припиской, что вскрыть их можно только с разрешения заведующего отделом. Разумеется, и генсека или доверенного его лица.
— Нашел? — спросил Михаил Сергеевич, когда я появился в его кабинете.
— Не знаю, то ли это, — ответил я, подавая ему конверты. Он вскрыл их, быстро пробежал несколько страничек текста, сам запечатал пакеты, проклеив липкой лентой. Возвращая документы, сказал:
— В одном речь идет об истинных фактах расстрела поляков в Катыни, а во втором — о выводах комиссии, работавшей после освобождения Смоленской области в годы войны. Храните получше и без меня никого не знакомьте. Слишком все это горячо»{12}.
Судя по визе Болдина на «особом пакете № 1», этот пакет (а также материалы по комиссии Бурденко) побывал в руках Горбачева 18 апреля 1989 г., накануне визита Ярузельского (27—28 апреля). Теперь генсек получил в руки комплекс совершенно секретных документов по делу расстрелянных поляков и сравнил их с подборкой документов «советской официальной версии». Если эта папка была той самой, какую 20 мая 1992 г. покойному полковнику С.С. Радевичу, тогда старшему военному прокурору Главной военной прокуратуры СССР, предъявил в Кремле директор Архива Президента РФ Р.Е. Усиков, то Горбачев увидел в ней и текст польской экспертизы заключения комиссии Бурденко. В сумме полученные документы именно тогда привели его к произнесенному вслух выводу, что он узнал, каковы «истинные факты расстрела поляков»{13}.
Побывав руководителем аппарата Президента СССР, Болдин писал в воспоминаниях: «Знаю, что позже о необходимости предать гласности все материалы катынской трагедии в ЦК КПСС лично к М.С. Горбачеву не раз обращалась польская сторона. В. Ярузельский, специально созданная совместная советско-польская комиссия. Предлагали это сделать и В.А. Крючков (который, видимо, хотел получить политическое решение от генсека, прежде чем способствовать обнаружению каких-либо материалов по Катынскому делу и его раскрытию. — Авт.), В.М. Фалин, но генсек-президент не реагировал на просьбы, записки на его имя остались без ответа, а общему отделу он запретил что-либо выдавать из документов по этому вопросу. Более того, говорил сам и поручил сообщить польской стороне, что достоверных фактов о расстреле, кроме тех, что были обнародованы еще во время войны, не найдено. Теперь М.С. Горбачев был серьезно повязан этой ложью». В.И. Болдин недоумевал, «почему генсек-президент, продолживший вслед за Н.С. Хрущевым разоблачение необоснованных репрессий сталинского периода, вдруг останавливался и начинал юлить и лгать. Ну что может быть страшнее для КПСС признания того, что с благословения некоторых ее лидеров гибли тысячи соотечественников, коммунистов и беспартийных, граждан многих зарубежных стран, о чем мир уже знал. Зачем же теперь архитектору перестройки и обновления вдруг понадобилось утаивать это преступное убийство? Думаю об этом и не нахожу ответа»{14}. А ответ, видимо, следует искать как в тогдашней ситуации в СССР, так и в характере принятого тайного решения, в его идейно-политическом и моральном наполнении, а также в юридической квалификации действия его авторов, особенно с точки зрения международного права.
Декларируя готовность ввести на обломках тоталитарной системы гласность и раскрыть «белые пятна», Горбачев вряд ли ожидал увидеть то, что открылось его взору в «особом пакете», а затем в материалах комиссии Бурденко: столь масштабное и мерзкое преступление, ответственность за которое несут не отдельные личности из органов насилия, а руководство партии и государства. Вдобавок, партии и государства, долгое время претендовавших на роль светоча прогресса для человечества, а теперь претендующих на звание авангарда перестройки и обновления.
Решение Политбюро по «вопросу НКВД» от 5 марта 1940 г., всевластное постановление Сталина и советской партийно-государственной верхушки о не сообразующемся ни с каким правом, полностью беззаконном массовом расстреле содержавшихся в лагерях для военнопленных и в тюрьмах польских граждан и положенное в его основу представление (записка) наркома внутренних дел Лаврентия Берии, которое в его постановляющей части было полностью, один к одному, как бы автоматически воспроизведено в решении Политбюро, — эти документы с устрашающей доподлинностью отражали истинную суть достигшего апогея сталинского «правопорядка» и практику сталинщины, а также функционирование главных механизмов автократического режима «отца народов».
Отчеркнутая после приговора «за» подпись Сталина, выносящая вне какой-либо юридической основы страшный вердикт, как бы подводила итог эволюции права в Стране Советов — со времени Гражданской войны, через переход к тоталитарной системе на рубеже 20-х и 30-х годов, до победы Сталина и его группы во внутрипартийной борьбе и выбора курса «большого скачка», в ходе становления механизмов правовой системы партии-государства. Так называемая революционная законность изначально перечеркнула основополагающие правовые нормы. Уже Конституция 1918 г. лишала отдельные лица и социальные группы прав, которые, говоря словами основного закона, «используются ими в ущерб интересам социалистической революции»{15}. Это открыло простор для любого нарушения прав граждан. За фасадом «пролетарских» Конституций 1918 и 1924 гг., Уголовного кодекса РСФСР с его печально известной 58-й статьей проходили процессы превращения советского общества в тоталитарное, неправовое. В результате возобладало нормотворчество РКП/ВКП(б)/КПСС, подкрепляемое действиями руководившихся лишь секретными инструкциями карательных органов.
Обещанная демократизация политической системы — расширение представительства различных политических сил, повышение уровня политической активности населения и обогащение политической жизни — заменялась все большим усилением ее автократического и репрессивного характера. В ореоле парадной демократии, декларируемого всевластия Советов народных депутатов (слово «Советы» обязательно писалось с заглавной буквы) утверждалась тоталитарная система с подчинением государства организационному ядру партии — партийной бюрократии, элитарной, по Джорджу Оруэллу, «внутренней партии», основной ячейки тоталитарной власти. Эта «внутренняя партия», «партия власти», коренным образом отличалась от «внешней партии», призванной осуществлять массовую поддержку режима, состоящей из рядовых членов, «сереньких».
Во «внутренней партии» в ходе борьбы между ее лидерами отстроилась жесткая иерархия и власть сосредоточилась в руках ставшего практически всевластным вождя — И.В. Сталина. Именно он персонифицировал собой высший уровень принятия политических и правовых решений, что и было зафиксировано, в частности, визой на решении 5 марта 1940 г.
Что означали расположенные на нем вслед за автографом «великого вождя» подписи К. Ворошилова, В. Молотова и А. Микояна, а также помета на полях «т. Калинин — за, Каганович — за»? Это была введенная Сталиным форма одобрения и возложения ответственности за принятое без какого-либо публичного обсуждения и голосования решение. Особую смысловую нагрузку нес и подбор визировавших документы лиц. Узкий состав сталинского окружения получал документы для «голосовки» (визирования), некоторые опрашивались по телефону (отсюда помета секретаря на полях — «за»). При такой практике принятия остававшихся тайной даже для других членов сталинской верхушки решений непосредственную опору вождя составляли и обеспечивали осуществление его политики, в том числе «грязных дел», именно эти «верные сталинцы». Они постепенно подбирались по принципам формирования клана, автократической клики — личной преданности и угодливости, безоговорочного подчинения и постоянного страха внезапного ошельмования и физической расправы, опасения за судьбы родственников, содержавшихся Сталиным в тюрьме или лагере как заложники. Таковы были сломленные и достаточно запутавшиеся, чтобы стать послушными исполнителями его воли «всесоюзный староста», Председатель Президиума Верховного Совета СССР М.И. Калинин, нарком обороны К.Е. Ворошилов и в то время премьер, нарком иностранных дел В.М. Молотов. В вершении тайных дел вождя поддерживали его наиболее верные и обласканные (одновременно с репрессированием их родных) любимчики — В.М. Молотов и Л.М. Каганович. Сталин удерживал всех их в плену неведения, догматических идеологических заблуждений и жестких директив. Активно поддерживавшая его часть руководящего ядра партии и государства не видела возможностей для проведения иной политики. Именно так объяснял свою позицию один из подписавших решение от 5 марта 1940 г. заместитель Председателя Совнаркома А.И. Микоян{16}.
В заложенной в решение аргументации просматривались типичные для того круга руководителей идеологические установки. Помещенные в лагеря и тюрьмы люди квалифицировались как классово чуждые, «закоренелые, неисправимые враги советской власти». «Внутренняя партия» хорошо усвоила, что «кто не с нами, тот против нас», и охотно пользовалась крылатым выражением Максима Горького: «Если враг не сдается, его уничтожают».
Советское общество развивалось трудно, жило напряженно. Виновников этого партийно-государственная верхушка искала во всех непролетарских слоях и политических силах. Впрочем, в политическом представительстве трудящихся тоже.
Борьба классов между собой отождествлялась с насилием одного класса над всеми другими классами и социальными группами общества. Сталинщина развивалась по так понимаемой логике классовой борьбы как единственной формы общественной жизни. Обязывала теориеподобная концепция постоянного «обострения классовой борьбы». Была объявлена классовая война всем. В отношении целого ряда различных слоев и групп населения была отработана система идейно-политических ярлыков, предполагающих их отнесение к категории врагов советской «рабоче-крестьянской» власти. Правда, в этом клише в число опор власти зачислялась только беднота. Эти ярлыки функционировали в течение десятилетий и предусматривали политическое и уголовное репрессирование социальных чужаков, уничтожение их в качестве «врагов народа». Этот стереотип времен Великой Французской революции начал распространяться в России после Февральской революции, но абсолютную конфронтационную наполненность обрел и период разгула кровавых репрессий в 30-е годы.
Многопартийность существовала в Советской России формально и очень недолго. Любые другие партии и организации, кроме компартии, были зачислены в разряд контрреволюционных. Создав репрессивно-карательные органы и напрямую подчинив их своей политической воле, большевики развернули методичное уничтожение всех политических оппонентов: и так называемых белогвардейских, и социалистических (анархистов, эсеров, меньшевиков, трудовиков и прочих). В роли субъекта «революционной практики» выступил большевистский бюрократический партийно-государственный аппарат, который исполнял свои функции исключительно посредством диктатуры институционально-фетишизированной власти. Уже в январе—феврале 1918 г. циркуляры ВЧК предписывали «ликвидировать» эсеров, парализовать деятельность и дискредитировать меньшевиков путем предъявления им обвинений в должностных преступлениях. 26 мая 1921 г. Ленин рекомендовал Молотову как секретарю ЦК поручить ВЧК выработать план мер по «ликвидации» меньшевиков и эсеров, чистке самой партии от «нестойких коммунистов», аппарата власти в деревне и т.д. План был сверстан и направлен Ленину. Он предполагал массовые операции по «выкачиванию» эсеров из деревни, а меньшевиков — из рабочих районов в деревню. Партия эсеров прекратила свое существование в России в 1925 г., а последние небольшие группки меньшевиков исчезли к началу 30-х годов{17}. В оперативном приказе наркома внутренних дел Н.И. Ежова от 30 июля 1937 г. предписывалось после рассмотрения на «тройке» расстреливать или помещать в заключение сроком на 8—10 лет представителей бывших политических партий, членов «фашистских, террористических и шпионско-диверсионных формирований», осевших в деревне после отбытия заключения, уже содержавшихся в лагерях, трудовых поселениях и других подобных местах лиц.
Аналогичным образом в 30-е годы было репрессировано польское население Украины и Белоруссии, нередко на основании сфабрикованного обвинения в принадлежности к различным «контрреволюционным» центрам и организациям, в том числе к давно уже не существовавшей ПОВ — Польской организации войсковой.
Действия ВЧК/ГПУ/НКВД, «вооруженных частей партии», говоря словами Сталина (1926 г.), способствовали созданию в стране того климата истребления любых политических образований как «контрреволюционных», который в полной мере проявился в духе и лексике решения от 5 марта 1940 г.
Особо следует остановиться на роли ведомства Берии в подготовке и использовании Политбюро этого решения.
Карательные, репрессивные органы, или органы насилия, были наиболее отлаженными, считались наиболее надежными и эффективными структурами режима. В качестве органов политического контроля они снабжали руководство страны информацией, которая воспринималась как наиболее достоверная и адекватная. Однако не следует забывать, что у них были свои собственные, ведомственные интересы. Поэтому, оправдывая свое существование в форме все более громоздкой и всеохватывающей организации, они при конструировании идеологических стереотипов ретиво выискивали (нередко выдумывая) политических противников власти, утрировали в своих клановых интересах негативные стороны общественной жизни, выпячивали деструктивные стороны различных ее процессов. Под формируемые ими стереотипы подгонялось общественное сознание.
«Капиталистическое окружение» как одна из основополагающих идеологем постоянно поставляло «шпионов» и «диверсантов», «агентов международного империализма» и «фашизма» (нередко мнимых), а также деятелей часто давно уже не существовавших или вымышленных «контрреволюционных организаций». Именно это мифологизированное мировосприятие и та же классово-вульгаризированная лексика пронизывают «записку» Берии, аргументирование предлагаемой расправы.
Карательные органы в СССР практически подменяли судебные инстанции и поэтому имели все возможности заниматься противоправной репрессивной деятельностью, искоренением любых форм политической активности и инакомыслия. Политический плюрализм и инакомыслие (или разномыслие) воспринимались сталинской партийно-государственной бюрократией как абсолютное зло, поскольку были реальной угрозой ее безраздельной власти. В процедуре продвижения «вопроса НКВД» 5 марта 1940 г. и принятии по нему решения весьма четко прослеживается тесное взаимодействие «органов правопорядка» и ближайшего окружения Сталина в реализации его установок.
В любом цивилизованном государстве плюрализм мыслей и мнений — элементарный, общепринятый демократический принцип, юридически неподсудный. Но при сталинском режиме (да и позже, хотя в несколько иной, более мягкой форме и в меньшей степени) к «контрреволюционным проявлениям» относились не только действия, но и настроения недовольства своим положением и политикой властей. Они и инкриминировались как преступление. Для такого стиля мышления вполне типично отнесение к преступным акциям «антисоветской агитации» в лагерях в собственной среде или будущих, предполагаемых намерений «борьбы против советской власти».