25 октября 1917 года 6 часов утра
25 октября 1917 года 6 часов утра
Братва поднялась рано, и высокосводные старинные коридоры флотского экипажа доверху наполнились перекриком, смехом, бранью… Землянухин обдал лицо и шею ледяной, но мертвой, прогнанной через трубы и насосы, водой и отковылял на береговой камбуз раньше всех, так как его и еще четырех караульных уже поджидал в Обводном канале паровой катер.
По случаю революции были сварены макароны, как после погрузки угля, но не в ужин, а вопреки всем обычаям — в завтрак. День начинался необычно. День начинался просто замечательно. И, запивая макароны крепким чаем, Землянухин забыл на время и про виденного во сне аспида, и про ноющую ногу, и про постылый караул.
Баталер выдал обещанные Митрохиным две сельди, буханку ржаного хлеба, от щедрот и в честь великого дня насыпал еще полный кисет махры. Не забыл и про сало — выдал шматочек, весь в хлебных и табачных крошках. Никодим уложил харч в брезентовую кису[18], затянул поплотнее бушлат, нахлобучил на уши бескозырку, чтобы не сдуло, вскинул на ремень винтовку и отправился на катер.
Катер вошел в Неву, оставил по корме «Аврору» и взял курс на Васильевский остров, где в тесную кучу сбивались крапы и трубы Балтийского судостроительного завода. Ветер серчал, и Землянухин зажал в зубах концы ленты с золоченой надписью: «Брить».
Подводный заградитель стоял у достроечного причала, выставив тупую, косо срезанную корму с крышками минных коридоров. Матросы помогли Землянухину перебраться с катера на корпус, передали кису с провизией, и паровик ходко пошел дальше.
Часового нигде не было, но как только землянухинские сапоги загремели по палубе, люк в рубке приоткрылся и на мостик выбрался молодой.
— Ну что, вуенный, дрых небось, шельмец?! — вместо приветствия и пароля спросил Землянухин.
— Никак нет, Никодим Иваныч, службу правил! — белозубо оскалился матрос. — Смотрел как положено — не текет ли в трюмах.
— Текет, да не в трюмах… Небо вон все прохудилось, — ворчал Землянухин, кутаясь в постовой дождевик. — А брезент-то сухой! Это что — весь караул продрых?! Ах ты, зелень подкильная, дери тебя в клюз! Так-то ты службу несешь?!
— Все, дядя, была служба, да вся вышла! Революцию исделаем, войне акулий узел на глотку, и глуши обороты.
— Давай вали отсюда, племянничек! С такими сделаешь революцию…
Но молодой его не слышал — во весь дух по лужам мчался к заводским воротам. Землянухин привалился к носовому орудию и с наслаждением закурил, гоня из ноздрей сырость терпким дымком. Ветер встрепливал на реке белые «барашки», чуть видные в предрассветной темени.
Грессер уверенно поднимался по темной лестнице. На третьем этаже повернул барашек механического звонка у двери с медной табличкой: «Старшій лейтенантъ С.Н. Акинфьевъ».
Лязгнул крюк. Акинфьев открыл и изумленно воззрился:
— Ники, ты! В такую рань?! Проходи. Извини— в дезабилье.
Белая бязевая рубаха широко открывала могучую густоволосую грудь, крепкие скулы были окантованы всклоченной со сна бородкой, отчего командир «Ерша» походил на разудалого билибинского коробейника.
— День славы настает, — загадочно, как пароль, сообщил Николай Михайлович, досадуя, однако, что привязавшаяся с утра фраза сорвалась-таки с языка. Акинфьев, впрочем, принял ее как невеселую шутку.
— Не знаю, как насчет славы, по день гибели русского флота наступил всенепременно.
Пока Грессер стягивал дождевик, шинель, стряхивал дождинки с фуражки и перекладывал наган в карман брюк, Акинфьев хлопотал у буфета, позвякивая то бутылками, то стаканами.
— А я, брат, теперь горькую пью, — объявил он так, как сообщают о неожиданной и безнадежной болезни. — Потому стал фертоинг на рейде Фонтанки, втянулся в гавань и разоружил свой флотский мундир. Честь имею представиться — старлент Акинфьев, флаг-офицер у адмирала Крузенштерна[19]. На службу не хожу-с. Морячки вынесли мне вотум недоверия… Ба! Да ты при полном параде!
На плечах Грессера тускло золотились погоны с тремя серебряными кавторанговскими звездочками.
— Рискуешь, однако…
— Последний парад наступает.
— Перестань говорить загадками.
— Изволь.
— Только выпьем сначала. Иначе ни черта не пойму…
Грессер пригубил водку с одной лишь целью — чтобы согреться. Акинфьев ополовинил стакан и закусил престранно — занюхав спиртное щепотью мятной махорки.
— Сережа, «Аврора» вошла в Неву и взяла на прицел Шпиц и Зимний.
— И поделом.
— Голубчик, ты пей, да разумей. Во всем Питере нет сейчас войсковой части, равной по огневой мощи крейсеру. Ты представляешь, каких дров могут наломать братишки, взбаламученные комиссарами?
Акинфьев слегка задумался, приподняв бровь краем стакана.
— Четырнадцать шестидюймовок. Почти артполк. Это солидно.
— Сережа, ты всегда был прекрасным шахматистом… «Аврора» — ферзь, объявивший шах нашему королю. Эту красную фигуру надобно убрать с доски. Убрать сегодня, нынче же!!
— Как ты себе это мыслишь? — Акинфьев долил в стаканы.
— Не пей пока, ради бога. Выслушай на ясную голову… Самый опасный противник ферзя — «слон», то бишь «офицер». Белый или черный, в зависимости от поля, на котором стоит «королева»…
— Перестань читать прописи! — рассердился Акинфьев. — Что ты задумал?
— «Ерш» получил торпеды?
— С неделю уже как оба аппарата зарядили. Да все никак на испытания не выберемся…
— И прекрасно! И превосходно!
Грессер отставил стакан и заходил по комнате.
— Сережа, надо вывести «Ерш» и ударить по «Авроре» из носовых! И это должны сделать мы с тобой плюс твой инженер-механик. Кстати, кто у тебя мех?
Акинфьев плюхнулся в кресло-качалку и откинулся так, что на секунду исчез из глаз собеседника.
— Ники, пил я, а вздор несешь ты…
— Не волнуйся, Сереженька, не волнуйся… Выслушай. Я все продумал, все рассчитано по шагам и минутам. «Ерш» от «Авроры» разделяет меньше мили. Десять минут хода. Стрельба по неподвижной цели залповая. В залпе две торпеды. Дистанция кинжального удара — промаха не будет! «Аврора» ляжет поперек Невы, и вся шваль разбежится. Мы выиграем время. Потом придут верные войска, надежные корабли, и никаких революций. Кризис уляжется. Ты перестанешь сидеть на экваторе и снова вернешься на корабль, где раз и навсегда забудут про судкомы и про совдепы. Флот снова станет флотом. И это сделаем мы: ты и я. В принципе все не так сложно. Команда сейчас носится по Питеру и делает революцию. И черт с ней, матросней! Мы справимся втроем. Механик запустит движки. Ты станешь на мостике, я — к торпедным аппаратам. Стреляю по твоей команде. Потом погружаемся и реверс — полный назад. Впрочем, там широко, и можно развернуться: два мотора враздрай… Можно и не погружаться. Уйдем в надводном положении. При такой готовности, как у них они не успеют открыть огонь из кормовых плутонгов.
Акинфьев, трезвея, бледнел. Он медленно вылез из качалки.
— Капитан 2-го ранга Грессер, в Морском корпусе меня не учили стрелять по своим кораблям.
У Грессера яростно задергалась щека, и он безнадежно пытался унять ее, прижав ладонью.
— Старший лейтенант Акинфьев. Меня тоже не учили стрелять по русским кораблям, и до сих пор я не мазал по немецким. Но зато кто-то научил русских матросов прекрасно стрелять по русским офицерам. В Кронштадте растерзали трех наших товарищей по выпуску. Я назову их — Садофьев, Агафонов, Извицкий. Они погибла ни за что. Только потому, что носили па плечах погоны, которые вы, Акинфьев, поспешили снять.
— Что-о? — взревел Акинфьев и из билибинского коробейника превратился в разбойного атамана. — Вон из моего дома! И чтоб духу твоего здесь не было!
Грессер вынул наган.
— Видит бог, — прошептал он, — я не хотел этого.
Почти не целясь — в упор — он выстрелил в бязевую рубаху, четырежды нажав «собачку». Тут же повернулся и вышел в прихожую, услышав только, как за спиной тяжело рухнул бывший однокашник и жалобно зазвенело столовое стекло.