Смертное время
Смертное время
Мы всё теперь узнали на века:
И цену хлеба — если хлеба нету.
И цену жизни — если смерть близка.
Александр Гитович
Что помогло ленинградцам в блокаду не только выжить, но и победить?
28 июня 1941 года, в соответствии с решением ЦК ВКП(б) и Совнаркома СССР, Военный совет Северного фронта, находившийся в Ленинграде, принял «Постановление об организации эвакуации населения и материальных ценностей». В этом документе, как в зеркале, отразился тот панический страх, который испытала партийно-советская элита в первые дни вторжения нацистских полчищ. «В первую очередь, — говорилось в постановлении, — эвакуации подлежат… квалифицированные рабочие, инженеры и служащие вместе с… предприятиями, население, в первую очередь молодёжь, годная для военной службы, ответственные и партийные работники» [1. С. 39–40]. О детях, женщинах, стариках, инвалидах и больных — ни слова, главное — чтобы уцелела номенклатура, а также те, кто должен её защищать.
Однако вскоре, когда миновал первый шок, городские власти спохватились: партийные и государственные функционеры были приставлены к делу, призывники посланы на фронт, все способные работать — к станкам, а не годных к труду, так и быть, стали отправлять в тыл.
Впрочем, и после этого эвакуация из Ленинграда проводилась при полном игнорировании складывающейся обстановки. Так, поначалу сотни тысяч детей вывозили почему-то не на восток, а в районы Ленинградской области, навстречу молниеносно продвигавшимся дивизиям вермахта. Это продолжали делать даже тогда, когда противник, выйдя на дальние подступы к Ленинграду, принялся бомбить железнодорожные пути, связывающие город со страной. Больше того, так называемая ближняя эвакуация детей упорно осуществлялась уже одновременно с реэвакуацией, в ходе которой воспитательницы вместе с детскими яслями и садами, а также школьниками младших классов под обстрелами и бомбёжками стремились как можно скорей вернуться домой.
Спустя годы некоторые мемуаристы пытались уверить читателя, будто «всех ребят, которые были так поспешно вывезены не в тыл страны, а ближе к фронту, удалось обратно перевезти в Ленинград» [18. С. 63]. Однако на самом деле это не так. Немало детей было ранено или погибло, а кто-то так и остался на оккупированной территории. Никаких конкретных данных о маленьких ленинградцах, раненых, погибших и оказавшихся в захваченных врагом районах, нет. Даже из «Отчёта городской эвакуационной комиссии об эвакуации из Ленинграда с 29 июня 1941 г. по 15 апреля 1942 г.», имевшем, кстати, гриф «Секретно», можно узнать только одно: обратно в Ленинград было возвращено 175400 детей; но сколько перед тем вывезли навстречу противнику, сколько погибло от снарядов и бомб, сколько было ранено — про это опять-таки ничего не говорится [3. С. 301]. О той трагедии сохранились лишь отрывочные сведения, собранные историками. Как, например, это, из классической работы Абрама Бурова «Блокада день за днём»: «18 июля, пятница…На станции Лычково фашистские лётчики подвергли сегодня зверской бомбардировке и обстрелу эшелон с детьми. Это были ленинградские малыши, которых в самом начале войны вывезли в Лычковский район, а теперь возвращали в Ленинград. 17 ребят погибло» [9. С. 27].
Параллельные заметки. Долгие годы на станции Лычково стояла безымянная могила погибших ленинградских детей. «Вначале там была скромная солдатская пирамидка со звёздочкой и с лаконичной надписью — “Ленинградские дети”, — вспоминала в 2007 году Людмила Пожедаева, одна из тех, кто чудом выжил ребёнком в той адской мясорубке. — Теперь там мраморная плита и мраморная стела. К сожалению, на ней указана ошибочная дата — “в августе”. Но, по официальным данным, бомбёжка была 18 июля 1941 г. К 60-летию Победы ветераны с. Лычкова решили поставить на привокзальной площади Памятник погибшим детям. В 2002 г. они объявили акцию — “Ленинградские дети". Средства шли со всей России. 4 мая 2005 г. памятник был открыт. <…> Акция была — “Ленинградские дети”, но по каким-то непонятным соображениям Памятник переадресовали “Детям, погибшим в Великую Отечественную войну 1941–1945 гг”» [20. С. 12].
Эвакуация взрослого населения Ленинграда тоже осуществлялась, мягко говоря, весьма странно. В приказном порядке город покидали только работники ряда предприятий и учреждений, перебазируемых вглубь страны, да те, кто подлежал административному выселению: немцы, финны и прочие «политически неблагонадёжные». Остальные должны были делать самостоятельный выбор.
Здравый смысл подсказывал ленинградцам: надо уезжать! Казалось бы, уж они-то, в отличие от жителей других городов страны, знали, что Красная армия не готова к войне. Совсем недавно, во время финской кампании, Ленинград оказался прифронтовым городом, и его жители получили возможность воочию убедиться, насколько слабо вооружены советские бойцы и как плохо умеют воевать командиры. Тогда первые ожидания лёгкой победы быстро сменились разочарованием: сначала об этом рассказывали раненые, лежавшие в питерских госпиталях, а потом, когда после неимоверных лишений и потерь победа всё же была достигнута, — родные и друзья, возвращавшиеся из района боевых действий.
Тем не менее многие ленинградцы не хотели покидать родные дома. На многочисленных митингах, в газетах и по радио изо дня в день звучали заклинания политических и военных руководителей города, авторитетных деятелей культуры: «Фашисты никогда не войдут в Ленинград!». Это создавало атмосферу уверенности в скорой победе. К тому же все ещё хорошо помнили неоднократные предвоенные заверения вождей, что врага будем бить только на его территории. Поэтому складывалось ощущение, будто неудачи первых недель кратковременны и вот-вот всё пойдёт так, как обещала и продолжает обещать пропаганда. Кроме того, люди боялись оставить своё жильё, вещи, нажитые чаще всего непосильным трудом. Большинство женщин, плюс ко всему, не имели денежных запасов хотя бы на первое время, поскольку сберкассы выдавали не больше 200 рублей, а военные аттестаты, по которым поступали деньги от ушедших на фронт мужчин, в военной неразберихе на просторах огромной страны могли затеряться, и на что тогда придётся кормить детей? Да и куда было ехать? В 1941 году значительную часть населения Ленинграда составляли недавние выходцы из деревень, посёлков и маленьких городов, слишком хорошо знавшие, в какой нищете находится почти вся Россия за пределами обеих столиц.
Эта дилемма «ехать — не ехать» разделила ленинградцев надвое: одни были полны решимости остаться и смотрели на эвакуирующихся как на трусов и предателей, а те, кто всё же уезжал, нередко обвиняли остающихся в желании дождаться фашистов и переметнуться к врагу.
Прибывший в конце августа с правительственной комиссией начальник артиллерии Красной армии генерал Николай Воронов был поражён увиденным: «К моему удивлению, город продолжал жить очень спокойно. Можно было подумать, что бои разворачиваются на ближних подступах к Берлину, а не под стенами Ленинграда. К эвакуации населения ещё не приступали. Здесь явно недооценивали угрозы, которая надвигалась на город» [8. С. 207].
В итоге к началу сентября из Ленинграда вывезли всего 488703 человека [3. С. 301], хотя, по признанию некоторых участников событий, сделанному уже в годы хрущёвской оттепели, «необходимо было вывезти в два-три раза больше» [18. С. 64]. Восьмого числа, когда противник окончательно замкнул кольцо вокруг города, в Ленинграде оставались 2 миллиона 544 тысячи мирных граждан. Причём около половины из них нигде не работали. В продуктовых карточках не работавшие именовались со всей безжалостностью военного времени — «иждивенцы».
Другой тягостный итог: примерно пятую часть оказавшихся в блокадном плену, составляли дети. Правда, в советской истории обычно говорилось, что детей было лишь 400 тысяч, но это тоже не соответствовало действительности. По архивным данным, 6 сентября, то есть всего за два дня до начала блокады, было выдано 459200 детских продуктовых карточек [15. С. 120]. Однако и это были далеко не все дети. Ещё 27 июня начальник Ленинградского гарнизона издал приказ, воспрещающий «въезд в г. Ленинград всем лицам, не прописанным на жительство в г. Ленинграде, за исключением лиц, специально командированных народными комиссарами СССР и РСФСР, а также по вызовам облисполкома и исполкома Ленсовета» [2. С. 646]. Но приказ оказался бессилен, когда уже в августе в город хлынули десятки тысяч беженцев, спасавшихся от наступающего врага, в том числе женщины с детьми. Это были «чужие», не ленинградские дети, а потому продуктовые карточки им вообще не полагались.
И ещё одной категории детей власти города уготовили скорую гибель. Детские карточки выдавались только детям не старше одиннадцати лет. До сих пор никто не может объяснить, почему же подростки, чей бурно растущий организм требует усиленного питания, вдруг тоже были причислены к взрослым, точней — к иждивенцам (без паспорта начали принимать на работу лишь в 1942 году), а значит, должны были умереть от голода одними из первых. И почему не старше именно одиннадцати лет, а хотя бы не четырнадцати?
Возможно, разгадка кроется в статье 12 Уголовного кодекса РСФСР, принятой 25 ноября 1935 года на основании постановления ЦИК и СНК СССР в качестве дополнения к кодексу: «Несовершеннолетние, достигшие двенадцатилетнего возраста, уличённые в совершении краж, в причинении насилия, телесных повреждений, увечий, в убийстве или в попытке к убийству, привлекаются к уголовному суду с применением всех мер уголовного наказания» [4. С. 7, 172]. «Все меры наказания» — означало самые тяжёлые приговоры, включая расстрел. Так в своё время «лучший друг детей» Иосиф Сталин позаботился о дочерях и сыновьях «врагов народа», поэтому нет ничего удивительного, что с началом блокады его верный соратник Андрей Жданов распространил идею Верховного вождя на всех ленинградских подростков.
Параллельные заметки. Впервые городские власти по-настоящему осознали важность массовой эвакуации лишь после того, как противник перерезал все 12 железнодорожных направлений и все автомагистрали, связывающие Ленинград со страной. 4 сентября Военный совет Ленинградского фронта дал указание в кратчайший срок переправить в тыл 1,2 миллиона человек. Железной дорогой — до Шлиссельбурга, а оттуда — по воде через Ладожское озеро. Но задача была уже явно невыполнимой, тем более через несколько дней враг захватил и этот, последний свободный коридор.
И всё же эвакуация продолжалась даже после начала блокады. С конца ноября до конца декабря 1941 года самолётами из города было вывезено 35114 человек [15. С. 199], а с 22 января до середины апреля 1942-го по ладожской трассе — ещё 554186 [15. С. 200].
Излишне говорить, что эвакуация из блокированного города была сопряжена с огромным риском. Герой войны Ольга Лисикова, той первой военной осенью совершившая на своём транспортном самолёте не один десяток рейсов в блокадный Ленинград, рассказывала мне, что летали всегда только днём: «Ночью лететь было нельзя, ведь тогда мы открыли бы коридор вражеским бомбардировщикам. Шли строем по шесть-семь машин, прижавшись к самой земле. В верхней части фюзеляжа, на турели, — крупнокалиберный пулемёт: единственная наша защита, не считая, конечно, личного опыта» [6].
Несмотря на условия полётов, благодаря тому самому опыту, потери бортов были всё же редки. Намного больше жертв приносил путь через Ладогу: машины то и дело подвергались артобстрелам и бомбёжкам, нередко проваливались в полыньи, едва живые блокадники замерзали в неотапливаемых фургонах и автобусах. Недаром сами ленинградцы «Дорогу жизни» называли «Дорогой смерти»…
* * *
В Первую мировую войну обе российские столицы ощутили продовольственные трудности лишь через два с лишним года, в конце 1916-го, да и то не потому, что в стране истощились запасы, а потому, что правительство ввело низкие твёрдые цены на хлеб и крестьяне не хотели «задарма кормить город», который им-то всё продавал по рыночным, постоянно растущим ценам. В 1941-м ситуация оказалась совсем иной: уже 26 июня, на четвёртый день после вступления страны во Вторую мировую войну, в Кремле состоялось большое совещание под председательством заместителя главы правительства Николая Булганина, с участием многих наркомов СССР и РСФСР, а также руководителей Госплана. На повестке дня стоял один вопрос: введение в стране карточной системы. Дмитрий Павлов, в те дни нарком торговли РСФСР, спустя несколько десятилетий признал, что уже в начале Великой Отечественной «имевшиеся запасы продовольствия не могли обеспечить свободную продажу на длительный срок…» [19. С. 38]. Так благодаря колхозному строю уже 18 июля в Москве и Ленинграде, Московской и Ленинградской областях, а затем и по всей стране было введено нормированное питание.
В конце 1930-х годов в Ленинград ежесуточно прибывали 250 вагонов с продовольствием, и снабжение, по сравнению с другими областными центрами, было хорошим, а уж по сравнению с небольшими городами и посёлками — просто отличным. Однако крупных запасов в городе не было. Если по нынешним нормам склады, на случай непредвиденных обстоятельств, хранят неприкосновенные продовольственные ресурсы, которых должно хватить в среднем на 90 суток, то к 21 июня 1941 года «… запасы на ленинградских базах составляли: муки, включая зерно портовых элеваторов, предназначенное для экспорта, — на 52 дня, круп — на 89 дней, мяса — на 38 дней, масла животного — на 47 дней, масла растительного — на 29 дней» [15. С. 127].
Рядовые ленинградцы, конечно, не могли знать этих цифр, которые являлись государственной тайной. Но наученные горьким опытом всё той же недавней войны с Финляндией, когда — особенно поначалу — на продуктовом рынке города царил настоящий хаос, они сразу, ещё 22 июня, бросились скупать в магазинах сахар, соль, бакалейные товары, консервы, шоколад. Казалось, и властям Ленинграда житейская логика подсказывала необходимость принятия всех мер для скорейшего создания в городе продовольственных ресурсов. Однако этого сделано не было. Наоборот, упускались возможности, которые предоставлял случай, и щедро тратилось то, что имели.
До самого конца августа горожане подумать не могли, что их ожидает жесточайший массовый голод. Даже по карточкам можно было питаться вполне сносно: ежедневно хлеб отпускался рабочим и инженерам по 800 граммов, служащим — по 600, детям и иждивенцам — по 400. И это не считая других видов продуктов. К тому же всю вторую половину лета магазины свободно торговали продуктами по завышенным, так называемым коммерческим ценам. А со 2 августа, по решению Ленгорсовета, открылись две продовольственные базы, на которых продавались «подарки бойцам», «с этих баз управлению продторгами Ленинграда разрешалось продать до 200 т высококалорийных продуктов — шоколада, какао, шоколадных конфет.» [15. С. 128–129].
Параллельные заметки. Хлебный паёк, поначалу столь щедрый, но очень скоро урезанный до гибельно мизерного, в ждановском блокадном Ленинграде распределялся по тому же самому принципу, что и в зиновьевском блокадном Петрограде. Разница лишь в том, что после революции была введена ещё одна категория горожан — «лица не рабочие и не служащие, живущие своим трудом» (то есть лица, занимающиеся частной практикой, которые к началу 1940-х под нажимом большевистского режима почти исчезли), а иждивенцы именовались ««нетрудовыми элементами».
Имя Зиновьева было вычеркнуто из всех советских святцев, но опыт его администрации, как видим, использовался в городе неукоснительно: кто не работает — то есть старики, дети, инвалиды, — тот не ест.
Вплоть до самого конца августа 1941 года власти Ленинграда не задумывались о перспективах продовольственного снабжения города. Когда ещё в первые недели войны Жданову доложили, что в Ленинград повернули эшелоны с продуктами, направляющиеся в Германию по договору 1939 года, он распорядился их не принимать. А когда противник, захватив Прибалтику, вторгся в Псковскую и Новгородскую области, все спасённые материальные ценности, в том числе около 3 млн пудов зерна, при молчаливом согласии ленинградского руководства были направлены на восток в обход города. Плюс ко всему в течение лета из Ленинграда не раз вывозились продукты для эвакуированных в отдалённые местности детей: так, лишь 7 августа в Кировскую область было отгружено 30 т сахара, 11 т масла и тонны других продуктов [15. С. 91].
Только после того как вражеские войска заняли станцию Мга, горком партии и исполком Ленгорсовета, спохватившись, впервые провели инвентаризацию продуктов питания, а также пищевого сырья, имевшихся на базах и в магазинах. Запасы, как выяснилось, были мизерны: муки — на 14 дней, крупы — на 23, мяса и мясопродуктов — на 19, жиров — на 21 [15. С. 129].
И опять-таки: элементарная логика подсказывала — мало взять на строжайший учёт каждый грамм продовольствия, надо вдобавок принять все меры для его сохранения, рассредоточив имеющиеся ресурсы на объектах, которые наименее уязвимы при авианалётах и максимально безопасны при возникновении пожаров. Однако эти меры тоже не были приняты, и в первый же блокадный день в результате вражеской бомбардировки крупнейшие, Бадаевские, склады сгорели дотла. Эти деревянные строения, возведённые в 1914 году купцом Растеряевым, стояли всего в десяти метрах друг от друга и от начинённых напалмом бомб вспыхнули мгновенно.
Уже 2 сентября городские власти были вынуждены пойти на первое снижение норм отпуска хлеба: рабочим и ИТР — с 800 граммов до 600, служащим — с 600 до 400, детям и иждивенцам — с 400 до 300. Через десять дней последовало новое сокращение хлебного пайка: для жителей первой категории — до 400 граммов, второй и третьей — до 200. Но фактически нормы были ещё ниже, ведь с 6-го числа в хлеб стали добавлять ячменную, овсяную муку и солод, затем — отруби соевой муки и жмыхов. Уже в середине двадцатых чисел сентября в каждой буханке примеси составляли 40 %, а значит, питательные свойства хлеба резко упали.
Горожане не понимали, что происходит. Известный ленинградский педагог Владислав Евгеньев-Максимов, эвакуированный после первой самой страшной блокадной зимы, вспоминал: «В октябре <1941 года> уже весьма ощутительным образом почувствовался, а в ноябре уже форменным образом начал свирепствовать голод. До сих пор мне не вполне ясны причины его быстрого наступления. Столько ведь говорилось о том, что Ленинград снабжён продуктами питания в изобилии, что этих продуктов хватит на несколько лет…» [12. С. 113].
От разговоров к делу власть перешла лишь с началом блокады. Причём возглавляли эту работу москвичи: сначала Дмитрий Павлов — уполномоченный Государственного Комитета Обороны (ГКО) по продовольственному снабжению войск Ленинградского фронта и населения Ленинграда (сентябрь 1941-го — январь 1942-го), затем Алексей Косыгин — уполномоченный ГКО в Ленинграде (январь-июль 1942-го).
Параллельные заметки. Страх голода всегда гнездился в сознании жителей северной столицы, как, пожалуй, ни одного другого крупного российского города. Петербург, удалённый от плодородных земель и основных торговых путей, ещё в XVIII веке при малейшем неурожае клал зубы на полку. Относительно сытыми были вторая половина XIX и начало ХХ века. А потом грянули петроградская блокада 1918–1921 годов и полуголодные 1928–1934 годы, когда в стране действовала карточная система. В ту пору мало кто из ленинградцев имел дачный участок или более-менее приличные накопления, поэтому большинство сидело на том скудном пайке, который отоваривали по карточкам. «Люди постарше ещё помнили деликатесы, а дети о них уже не знали, — пишет Елена Игнатова. — Ленинградка Л.А. Дукельская рассказывала, как родители решили сделать ей подарок — сдали какую-то вещицу в Торгсин и купили пирожное. Вся семья собралась смотреть, как она будет есть пирожное, девочка попробовала и отложила его — хлеб гораздо вкуснее» [14. С. 750–751]. Случались и голодные смерти: весной 1932-го пенсионеров из числа ««нетрудовых элементов» лишили хлебных карточек, и чудом уцелевшие, последние старики-аристократы тихо, незаметно уходили в мир иной.
В первые годы после Великой Отечественной войны в советской литературе ничего не говорилось о том, почему уже в начале осени 1941 года Ленинград вдруг оказался на пороге голодной смерти. Даже в 1960-е, когда цензура на время ослабила тугую удавку, авторы, рассказывая, как ленинградское руководство ни в июле, ни в августе не догадалось позаботиться о массовой эвакуации гражданского населения и обеспечении продовольственных резервов, называли это всего лишь ошибками, вполне закономерными при тех обстоятельствах [18. С. 61–62]. Например, заместитель председателя исполкома Ленсовета и председатель городской плановой комиссии военных лет Николай Манаков, пытаясь хоть как-то объяснить бездействие своего начальства, писал: «С некоторым опозданием, вызванным крайней занятостью боевыми операциями, Военный совет фронта, по требованию Государственного Комитета Обороны, начал принимать меры по строжайшей экономии продовольствия» [17. С. 94]. Можно подумать, входившие в Военный совет Ленинградского фронта Андрей Жданов и некоторые другие представители городской номенклатуры непосредственно участвовали в организации боев, а члены ГКО были меньше заняты военными операциями.
На самом деле не надо было быть крупным стратегом, чтобы задолго до трагического сентября понять, какие тяжелейшие испытания ожидают Ленинград в самом скором будущем. К 10 июля 1941 года германская группа армий «Север» превосходила войска Северо-Западного направления (позже был преобразован в Северо-Западный фронт) по числу военнослужащих в 3,2 раза, по миномётам — в 7,6, по орудиям — почти вчетверо, а по танкам и бронемашинам — вдвое. И реальных перспектив хоть как-то поправить это соотношение сил у Ворошилова и Жданова не было. Каждый новый день со всё большей очевидностью доказывал: появление гитлеровцев непосредственно у стен города — лишь вопрос времени. Попытки сконцентрировать все резервы на направлениях основных ударов противника, героизм солдат и ополченцев могли только замедлить темпы вражеского наступления на какое-то время. На протяжении нескольких сотен километров, остававшихся до окраин города, перед врагом не было ни природных, ни искусственных преград, кроме спешно возведённого Лужского рубежа.
Очевидное скрыть невозможно. В течение всего июля и августа первого лета войны ленинградские руководители не способны были выделить из череды текущих проблем две наиболее главные — массовая эвакуация и обеспечение продовольственных запасов. А возможно, дело было в ином. Сталинская система заставляла каждого руководителя, от директора бани до члена Политбюро, думать прежде всего не о реальном деле, а том, чтобы не оказаться скомпрометированным в глазах начальства и органов НКВД, а потому и Жданов, не исключено, боялся, что летняя массовая эвакуация будет воспринята в Кремле как паникёрство, а создание крупных запасов продовольствия — как использование служебного положения в ущерб другим городам и участкам фронта, которые останутся на голодном пайке и тем самым потеряют должную обороноспособность. Назвать всё это ошибкой невозможно, это было преступление.
Тем не менее, миф об «ошибках» в преддверии блокады и в самый тяжёлый её первый год держался вплоть до самого конца советского режима. Нельзя было упоминать не только об упущениях ленинградских руководителей, но и о случаях каннибализма, настроениях блокадников, противоречащих официальной историографии, — в частности, о недовольстве властями, случаях межнациональной напряжённости, требованиях объявить Ленинград открытым городом… Цензура допускала только прославление героизма защитников, а также жителей осаждённой твердыни и обвинение в блокадной трагедии исключительно фашистов. Любые намёки на то, что героизм тихо умирающих ленинградцев являлся прежде всего результатом преступленной бездеятельности городского руководства во главе с Андреем Ждановым, не просто вычёркивались, но и оценивались как «вражеская вылазка», попытка «опорочить коммунистическую партию».
В предисловии к книге Гаррисона Солсбери «900 дней», которая полностью вышла в России уже после крушения советской власти, Алесь Адамович отмечал: «Партия-государство определяла, распределяла не только материальные ресурсы, она претендовала и на то, чтобы регулировать, “распределять" и наши эмоции, переживания: вам по этому поводу столько положено слёз и печали, а по тому — столько. И ни слезинки больше!» [21. С. 7–8].
Однако была и другая, куда более важная причина. Истина всеми силами скрывалась потому, что незамедлительно стала бы обвинительным актом как для отдельных руководителей, так и для всего коммунистического строя. Не случайно на Нюрнбергском процессе — в отличие, например, от эмигрантского польского правительства в Лондоне, которое представило документ 1942 года «Как немцы убивают голодом Польшу», — советская делегация не стала поднимать вопрос о том, как нацисты морили голодом осаждённый Ленинград. В Кремле понимали: узнав правду о ленинградской блокаде, нельзя не задуматься о том, что такое масштабное злодеяние нацисты не сумели бы совершить в одиночку, без советских сообщников.
В итоге до недавнего времени ленинградская блокада, самый трагический период в истории Петербурга, оставалась не только плохо изученной историками, но и мало известной новым поколениям самих горожан. Вышедшая в 1979 году в журнале «Новый мир» «Блокадная книга» Алеся Адамовича и Даниила Гранина (кстати, характерно, что впервые эта книга появилась в московском журнале, а не в ленинградском) произвела эффект разорвавшейся бомбы, хотя само издание, из которого цензоры изъяли 62 (!) «опасных» отрывка, лишь приоткрыло завесу блокадной тайны.
* * *
То, что так тщательно скрывали от потомков, блокадникам было хорошо известно. Уже в ноябре 1941-го недовольство жителей местными властями достигло таких масштабов, что милиционеры, слыша, как в очередях поносят городское начальство, перестали обращать на это внимание. Если в конце сентября 1941 года агентура УНКВД ежедневно сигнализировала о 150–170 антисоветских проявлениях среди ленинградцев, то во второй декаде октября — о 250, а в ноябре — уже о 300–350; в январе-феврале следующего года, по данным перлюстраторов, почти пятая часть писем блокадников содержала различного рода негативные настроения [16. Т. 1. С. 230]. В феврале 1942-го уже в открытую поносили председателя исполкома Ленсовета Петра Попкова, даже широко распространились слухи, будто он арестован «за вредительство» и расстрелян.
Параллельные заметки. Неприятие Жданова в Ленинграде было настолько широким и прочно укоренившимся, что, когда Николай Тихонов в первую блокадную зиму сочинил поэму «Киров с нами», никому, включая бдительных питерских цензоров, не пришло в голову, что, с идеологической точки зрения, следовало бы написать другую поэму — ««Жданов с нами».
Миф о всеобщей любви ленинградцев к Сергею Кирову во многом возник от противного, то есть в связи с нелюбовью к его преемнику. Да, Киров стучал по столу кулаком, топал ногами и орал на людей матом, но всё это было по-свойски, открыто и к тому же знакомо с Рюриковых времён. А вот что делал в своём кабинетном уединении, о чём думал, сидя в далёком президиуме, болезненно толстый, отталкивающе рыхлый Жданов, по инициативе которого ещё до войны репрессировали 68 тысяч горожан [22. С. 20], — это было мало понятно, а потому всегда пугало и вызывало неприязнь.
Чудовищные провалы в подготовке Ленинграда к длительной осаде легче всего объяснить несоответствием Андрея Жданова занимаемой им должности секретаря Ленинградского обкома и горкома партии, то есть главы города. Действительно, этот человек являлся мастером закулисных интриг, идеологических погромов и расправ с «врагами народа», но руководство мегаполисом в условиях войны, в особенности когда инициатива всецело принадлежала противнику, требовало иных качеств. Кабинетный труженик Жданов видел жизнь только из-за стола президиума и не знал её, а потому, надо полагать, боялся. Он не выезжал на фронт или на промышленные предприятия и вообще в течение всей войны покидал Смольный лишь в исключительных случаях.
Однако дело было не только в профессиональных и личных качествах «несгибаемого большевика»…
В первой половине 1941 года Жданов жил и работал в Москве, наезжая в Ленинград, свою вотчину, лишь время от времени. В четверг, 19 июня, он — единственный среди высшего руководства страны — ушёл в очередной отпуск. Причём отправился не по соседству в Подмосковье, а в Сочи. И это всего за три дня до начала войны. Уже со всех сторон в Москву стекалась информация, когда и в котором часу начнётся гитлеровская агрессия, сколько дивизий будут участвовать в нападении, сколько самолётов, танков и орудий имеет на вооружении армия вторжения. Уже с каждым часом в Кремле нарастало напряжение в ожидании чего-то страшного и неотвратимого. И тут ещё одна загадка: почему в этих условиях Сталин санкционировал отпуск одного из ближайших своих сподвижников, причём не куда-нибудь, а на Чёрное море, за тысячу с лишним километров от Москвы? Чтобы показать остальным, насколько мудрый вождь уверен, что в ближайшие дни война не начнётся? Чтобы после какой-то неизвестной нам размолвки со Ждановым продемонстрировать этому своему «верному соратнику», что не нуждается в нём даже в эти дни величайшей опасности? А может, причина просто в ждановском плохом здоровье, о чём всем в верхах было известно ещё до войны?..
Параллельные заметки. У Жданова было больное сердце, к тому же его мучила астма. Но всё же он не был настолько болен, чтобы это могло коренным образом повлиять на трудовую активность. Наглядным доказательством тому — послевоенная, воистину кипучая деятельность Жданова. Именно он стоял во главе всех погромных идеологических кампаний 1946–1948 годов — борьба с «низкопоклонством перед Западом», расправа с «порочащими советскую действительность» Анной Ахматовой и Михаилом Зощенко, критика Дмитрия Шостаковича и Сергея Прокофьева за «формалистическую» музыку… Именно он после Победы добился выдвижения на руководящие посты в партии и государстве «своих», ленинградских, кадров, сумел отправить Маленкова в Узбекистан, а Берию подчинить Алексею Кузнецову, который с сентября 1937 года и во время блокады был вторым секретарём Ленинградского обкома и горкома ВКП(б).
В воскресный полдень 22 июня, как только Вячеслав Молотов объявил по радио о начале войны, все отпускники устремились домой, призывники ринулись в военкоматы, военнослужащие — в свои части, работники предприятий и учреждений — на службу. И только Андрей Жданов сидел на черноморском берегу и никуда не спешил. Он появился в Ленинграде лишь 27-го числа [21. С. 156].
После XVIII съезда ВКП(б), состоявшегося в марте 1939 года, Жданов начал выполнять функции второго секретаря ЦК партии. Именно к Жданову переходило руководство партийными делами в случае отъезда Сталина из столицы. После 4 мая 1941 года, когда Политбюро приняло постановление о назначении Сталина председателем Совнаркома, а Молотова — его заместителем и руководителем внешнеполитического ведомства, партийные полномочия Жданова не изменились: он был утверждён сталинским заместителем по секретариату ЦК.
Надо думать, теперь, с началом войны, Жданов, сидя в Сочи, выжидал, куда ему прикажут ехать. Но в Кремле в те дни царил хаос, там не решались и куда более важные вопросы. Самостоятельно, без разрешения Хозяина, вернуться в Москву Жданов, очевидно, боялся, а ехать в Ленинград не хотел. Работа в Кремле была не просто престижней, там находились главные рычаги власти, и, значит, реальная возможность на равных бороться с заклятыми врагами — Берией и Маленковым, плюс к тому — если, неровен час, что случится со Сталиным, находясь в Москве, можно было сразу со второй ступеньки партийной лестницы перескочить на первую. Смольный же не сулил ничего, кроме опасности, потому что оборона Ленинграда — громадный, самостоятельный и очень рискованный участок работы.
Конечно, это всего лишь предположение. Но оно во многом проясняет дальнейшее. И то, почему при появлении в Ленинграде, «по свидетельству сына А. Кузнецова… у Жданова произошёл нервный срыв, он не мог работать, появляться на людях и был изолирован в личном бункере, а руководство обороной перешло к Кузнецову» [13. С. 165]. И то, почему город оказался совершенно не готовым к осаде. И наконец, то, почему Жданов был так поразительно безынициативен, что особенно бросалось в глаза на фоне деятельного, энергичного Алексея Кузнецова. Неслучайно, когда Даниил Гранин уже в 1978 году расспрашивал Алексея Косыгина о блокаде, тот «ни разу не помянул Жданова, ни по какому поводу» [11. С. 126]. Критиковать одного из высших партфункционеров, пусть даже давних времён, Косыгин считал для себя непозволительным, а сказать о Жданове что-либо положительное ему было явно нечего.
Другими словами, второй человек в партийной иерархии и руководитель второго по величине и значимости города страны не только плохо знал ту работу, которая на него вдруг свалилась, но, судя по всему, не любил её и не хотел ею заниматься. Больше того, Жданов, скорей всего, не любил и сам Ленинград: он никогда здесь не жил, ленинградские улицы, площади, набережные, заводы, учебные институты, научные центры знал больше по названиям и уверенно ориентировался только в смольнинских коридорах. И опять-таки, такова была суть номенклатурной системы, выстроенной Сталиным: чем выше поднимался чиновник во властной пирамиде, тем важней для него было только одно — удержаться на своём месте и двигаться дальше. Всё остальное — судьбы родных, друзей, подчинённых, руководимых ведомств, городов, областей, республик — представлялось второстепенным, а то и вообще не имеющим значения.
В отсутствие Жданова, который находился в осаждённом Ленинграде, всю идеологическую работу в стране возглавил Александр Щербаков, ставший кандидатом в члены Политбюро, секретарём ЦК и начальником Политуправления Красной армии. А Георгий Маленков и Лаврентий Берия настолько усилили свои позиции, что уже 26 августа 1941 года прибыли в Ленинград в составе большой комиссии, чтобы инспектировать деятельность Жданова, ещё совсем недавно занимавшего более высокую строку в негласной сталинской табели о рангах. Причём инспекция эта завершилась важными решениями, которые служили руководителю города явным укором, потому что он сам должен был принять эти меры, и гораздо раньше. В частности, предлагалось срочно прекратить коммерческую торговлю продуктами питания, а также создать к началу октября полуторамесячный запас продовольствия.
И ещё один, самый тяжкий, для Жданова итог — резко ухудшившееся отношение к нему Сталина. По мнению Косыгина, высказанному много лет спустя, отношение ухудшилось потому, что «это Берия постарался…» [11. С. 126]. Вероятно, не только Лаврентий Берия, но и Георгий Маленков. А скорей всего, даже не столько они оба, сколько сам Жданов. Когда с середины августа обстановка под Ленинградом стала резко ухудшаться буквально с каждым днём, Сталин выразил жёсткое недовольство не только развитием событий на подступах к городу, но и действиями местных руководителей.
В директиве Главному Командованию войсками Северо-Западного направления, подписанной 17 августа, в частности, говорилось: «Ставка не может мириться с настроениями обречённости и невозможности предпринять решительные шаги, с разговорами о том, что уже всё сделано и ничего больше сделать невозможно» [16. Т. 1. С. 58]. Через пять дней состоялся первый крупный разговор Сталина с Андреем Ждановым и Климентом Ворошиловым, который командовал войсками на северо-западе страны и напрямую отвечал за оборону Ленинграда. Конкретно речь шла о создании в Ленинграде Военного Совета обороны города, что вызвало у Верховного крайне негативную реакцию. В этом решении он увидел не только превышение полномочий своих ставленников, но и немалую опасность политических последствий. Однако, по большому счёту, Сталин был крайне раздражён другим — пассивностью обоих руководителей, их неспособностью хотя бы более или менее эффективно противостоять противнику и попытками ввести Кремль в заблуждение относительно быстро изменяющейся обстановки. Жданов и Ворошилов соглашались во всём, уверяли, что делается всё возможное, даже просили прощения, ссылаясь на перегруженность работой. Но и после этого ничего в характере их деятельности не изменилось. Относительная стабилизация в обороне Ленинграда наступила только после того, как 10 сентября на посту командующего Ленинградским фронтом появился Георгий Жуков и когда германское командование получило приказ Гитлера не вводить войска в Ленинград, а уморить его голодом в ходе блокады.
Параллельные заметки. В каких отношениях находились летом и в начале осени 1941 года Жданов и Ворошилов? В какой степени Жданов доверял Ворошилову как военачальнику? Видел ли Ворошилов в Жданове надёжного соратника в оправдании перед Сталиным за то, что гитлеровские войска дошли до самого Ленинграда и едва не взяли город? Как часто эти два человека советовались друг с другом не как функционеры режима, а просто как люди, оказавшиеся в таких сложных обстоятельствах? Поддерживал ли хотя бы один из них какие-то дружеские отношения с кем-то ещё в городе? Все эти вопросы — риторические. Ни в научной, ни в мемуарной литературе ответов на них нет.
* * *
На протяжении всех блокадных дней не только, как тогда выражались, «головка» города, но и руководители среднего звена партийного и советского аппаратов жили совершенно обособленной жизнью — вполне сытно и комфортно. В 1942 году на очередном заседании бюро горкома партии Алексей Кузнецов даже вынужден был призвать партактив «войти в положение граждан города, которые были подвержены серьёзным психологическим перегрузкам». «Ведь мы и лучше кушаем, — говорил он, — спим в тепле, и бельё нам выстирают и выгладят, и при свете мы» [16. Т. 1. С. 103]. Больше того, часть ленинградской партийно-государственной номенклатуры не брезговала и мародёрством, за бесценок скупая у голодающих горожан антиквариат, ковры, ювелирные драгоценности, произведения искусства…
Но и это ещё не всё. В блокаду, как и до войны, низовые руководители многократно обманывали своё же ленинградское начальство, а то не менее старательно приукрашивало трагическую блокадную действительность в глазах столичного руководства. Сам Жданов в своих отношениях с Москвой регулярно прибегал к «лакировке действительности», хотя прекрасно понимал, что это бесполезно, поскольку его деятельность неусыпно контролируется местным управлением НКВД. Так, в конце августа и в сентябре 1941 года Сталину несколько раз пришлось попрекать ленинградское руководство за то, что оно не информирует ГКО о важнейших аспектах обороны города, а некоторые вещи пытается утаивать. Уже в 1944-м в ждановской справке «Об отоваривании продовольственных карточек населению г. Ленинграда за 1942 г. и 1943 г.» первый же абзац содержал вопиющую ложь: «Установленные нормы продовольственного снабжения г. Ленинграда за период с 1 января 1942 г. по 31 декабря 1943 г. ежемесячно отоваривались регулярно и полностью в ассортименте, утверждаемом Военным Советом Ленинградского фронта» [16. Т. 1. С. 160].
В советской системе тотальная секретность всегда была замешена на тотальном обмане. Малейшие проявления своих изъянов и пороков, ошибок и провалов режим — на всех ступенях партийно-административной лестницы — старался превратить в тайну не только для собственного народа, но и для собственного начальства. Так изымалась правда и знание о ней. Поэтому даже высшие руководители государства нередко жили в плену мифов о настоящем и прошлом своей страны.
* * *
Долгое время после войны правду о том «смертном времени» утаивали и рядовые блокадники. Некоторые — потому что в те годы жили неправедно, а то и просто преступно; это про них давным-давно в русском народе было сказано: «Для кого война, а для кого мать родна». Но большинство — потому что вспоминать о блокадных днях значило снова, пусть даже мысленно и хотя бы ненадолго, вернуться туда, в постоянную пытку голодом, холодом, бомбёжками, обстрелами, смертью близких. И ещё одну пытку страшно вспоминать — нравственно-психологическую…
Предвоенный ленинградский быт был скромным, но вполне приемлемым, тем более если вспомнить, что с января 1935-го отменили карточную систему. Теперь, с осени 1941-го, этот порядок вещей, ставший уже привычным, начал стремительно разваливаться, а вместе с ним разрушались элементарные правила общежития и человеческого поведения. То, что ещё вчера показалось бы абсолютно невозможным, дикостью, отныне становилось нормой, обычным делом.
Взрослые, порой даже незнакомые люди, привычно руководствуясь старыми представлениями, старались беречь детей. Лидия Степанова вспоминает, что, когда она, 12-летняя девочка, привезла на санках завёрнутое в простыню тело умершего отца туда, где собирали трупы, она увидела: «…посередине двора стоял грузовик, а из кузова свисают руки, ноги…
Мужчина, который мне открыл, спрашивает:
— Тебе что, девочка? — Но тут же заметил за мной саночки. — Заезжай.
Вошла я во двор. Подошли двое мужчин, молча взяли папу и бросили на тот грузовик, поверх всех тел.
— Всё, — говорят, — можешь идти. Документы умершего отнесёшь потом в райисполком, паспорт то есть. Знаешь, где это? — Я кивнула. — Ну вот, — говорят, — там всё оформят. А теперь иди, нечего тебе здесь смотреть» [5. С. 68].
Но дети уже «насмотрелись». Галина Пищулина со слезами рассказывает, как мама каждое утро, уходя на работу, оставляла её, семилетнюю, одну дома: «Сижу у окна, вся закутанная в одежду, в одеяла — только оставлена узкая щёлочка для глаз, — и смотрю на улицу. Считаю, сколько трупов вынесут из убежища. И вот, положили на снег покойника, а потом, как нет никого вокруг, кто-нибудь из прохожих быстренько так — раз! — ножом под простыню. От некоторых, когда уже увозили на грузовике, оставались одни косточки» [7. С. 7]. Борис Печёнкин, которому в начале войны было десять лет, свидетельствует: «Однажды на моих глазах шальной снаряд разорвал у афишной тумбы женщину с девочкой. Другой раз произошло нечто уже совершенно нечеловеческое: на Воронежской мужчина завалил на баррикаду уже одеревенелый женский труп и рубил его тесаком. Тут подъехала чёрная машина, какие собирали покойников, оттуда выскочили люди в чёрном, в касках, схватили того мужчину и увезли. А около баррикады ещё много дней оставалось большое пятно крови» [7. С. 7].
Детская психика быстро привыкала к новой реальности, ведь чаще всего у ребёнка ещё не успели прочно сформироваться нравственные нормы мирного времени. Тут очень многое зависело от взрослых. Предоставленные сами себе мальчики-подростки из ремесленных училищ или те, кто остался один после смерти членов семьи, нередко опускались до звериного состояния. Обычно это они нападали на одиноких людей, несущих домой драгоценный паёк, выхватывали хлеб и тут же, давясь, торопились его проглотить, не обращая внимания на побои собравшихся прохожих, дворника или милиционера. Совсем другими были маленькие блокадники из тех семей, где несмотря ни на что старались сохранить человеческие отношения. Вновь процитирую рассказ Лидии Степановой, из более раннего времени, когда её мать с отцом и старший брат ещё были живы, но уже не имели сил встать с постели: «Обычно мне надо было ходить на улицу дважды в день: первый раз — в булочную, второй — за водой, на Фонтанку. <…> Воду приносила, во-первых, чтобы вскипятить для еды, а во-вторых, — всем хоть немного умыться. Стирать уже не стирали, банные дни пришлось отменить, появились, само собой, насекомые, но всякое утро мы должны были помыть руки и лицо — тут мама была неумолима. Она по-женски понимала, чувствовала, что это нам нужно уже не столько для гигиены, сколько для того, чтоб ещё раз ощутить в себе человеческое, чтоб не опускаться» [5. С. 66].
Однако не у всех матери были такими. Евгения Осипова, которой было в ту пору 14 лет, признаётся: «На моих глазах, уже зимой, когда какой-то мужчина в булочной упал в голодный обморок, она сразу наступила ногой на выпавшие у него из руки карточки и в общей суматохе их украла. Вот какая была у меня мамка! Больно об этом рассказывать, но это было!» [5. С. 77]. Ещё одно воспоминание на ту же тему — Валентины Гутман, воспитательницы в блокадном детском саду: «Некоторые женщины считали, что ребёнку с родной матерью лучше. И забирали его. А за детским пайком являлись к нам, в садик. <…> Как-то раз. выхожу в коридор и вижу: одна мама стоит с обедом для своего ребёнка, который ей у нас только что выдали, и — даже сейчас не могу об этом говорить — и. в общем, она этот обед ест. Быстро-быстро. Я ей: “Вы что делаете?! Это ж вашему ребёнку!”. А она мне с вызовом: “Если я буду жить, то будет жить и мой ребёнок! А если умру — что с ним тогда будет?! Тогда останется сиротой!”. И ушла, хлопнула внизу дверью. А тот ребёночек, он ведь умер вскоре» [7. С. 12].
То и дело возникали коллизии, способные свести человека с ума. Матери должны были делать выбор: кого спасать — ребёнка или себя ради этого же ребёнка, старших детей во имя младшего или наоборот? Подросткам приходилось выбирать: вот сейчас, на пути из булочной домой, съесть материн довесок к пайку, чтобы завтра не слечь, как она, и найти в себе силы снова пойти в магазин, потому что иначе им обоим смерть, или это будет означать воровство? Что дороже, имеющая мировое значение коллекция семян или жизнь научных сотрудников, хранящих эту коллекцию?..
Данный текст является ознакомительным фрагментом.