ФИЛОСОФСКИЙ ОБРАЗ ЖИЗНИ
ФИЛОСОФСКИЙ ОБРАЗ ЖИЗНИ
Целью жизни является теоретическое познание и происходящая отсюда свобода.
Анаксагор
Историческая традиция, запечатленная в художественной литературе, донесла до нас карикатурные представления о философах как о кривоязычных и заумных болтунах. Яркие типажи такого рода с легкой руки Аристофана перекочевали к Мольеру, Рабле, Свифту.
«Засим Пантагрюэль обратился к философу Труйогану:
— Ныне, о верный наш подданный, факел вручается вам. Настал ваш черед ответить на вопрос: жениться Панургу или нет?
— И то и другое, — отвечал Труйоган.
— Что вы говорите? — спросил Панург.
— То, что вы слышите, — отвечал Труйоган.
— А что же я слышал? — спросил Панург.
— То, что я сказал, — отвечал Труйоган.
— Ха-ха! — засмеялся Панург. — Трюх-трюх — все на одном месте. Ну как же все-таки: жениться мне или нет?
— Ни то, ни другое, — отвечал Труйоган.
— Пусть меня черт возьмет, если у меня не зашел ум за разум, — заметил Панург, — и он имеет полное право меня взять, оттого что я ничего не понимаю. Погодите, дайте мне надеть очки на левое ухо, — так мне будет лучше вас слышно»[41].
В соответствии с этим курсы истории философии оставляют в памяти ряд анекдотов о философах как о чудаках, юродивых, полупомешанных. О Диогене, который жил в бочке и ходил днем с огнем, ища среди людей Человека. О Пифагоре, который укусил ядовитую змею, пытавшуюся его ужалить. Об Аристотеле, который утверждал, что у женщин зубов меньше, чем у мужчин, и которому так и не пришла в голову мысль проверить это утверждение, несмотря на то, что он был женат дважды.
Джонатан Свифт заставляет своего Гулливера, посетившего Великую Академию в Лагодо, еще раз убедиться «в справедливости старинного изречения, что на свете нет такой нелепости, которая не имела бы своих защитников среди философов». И далее Свифт с хитрецой уточняет, какие именно нелепости лагодинских философов имел в виду Гулливер: «Эти несчастные изыскивали способы убедить монархов выбирать фаворитов среди умных, способных и добродетельных людей, научить министров заботиться об общем благе, награждать только тех, кто оказал обществу выдающиеся заслуги; внушить монархам, что их подлинные интересы совпадают с интересами народа и что поручать должности следует достойным лицам. Множество подобных диких и невозможных фантазий, совершенно чуждых здравомыслящим людям, рождались в головах этих безумцев»[42].
Что во всем этом верного, так это противопоставление философов так называемым «здравомыслящим людям», а философии, как и науки вообще, — обыденному мышлению. Поэтому, чтобы понять специфику философии, следует прежде всего постигнуть ее в контрасте с этим мышлением. Такой контраст ярко обнаруживается уже у самых истоков античной философии как в ее собственных судьбах, так и в судьбах ее творцов.
Есть доля истины в иронической фразе, что сколько на свете философов, столько и философий.
Своеобразие той или иной философской системы, концепции по своей форме, а нередко и по содержанию тесно связано с личностью ее творца. И, пожалуй, ни в какой другой науке этот личностный момент не играет такой роли: философия в этом отношении сродни искусству.
Мир духа, который развертывается в системе философских категорий античных мыслителей, — проекция их духовного мира. Знакомясь с историей философии, молодой Маркс отметил это в своей докторской диссертации: «Мы усматриваем в образе духовной личности то, что развернулось перед нами в системе. Мы как бы видим живого демиурга в центре его мира»[43].
Итак, чтобы постигнуть особенности философии у самых истоков ее возникновения, нелишне будет взглянуть и на самих философов: что за джентльмены были эти первые греческие мудрецы, искатели истины?
Подобно тому как мифология сохранила для нас имена олимпийских богов — Зевса, Афины, Афродиты, Аполлона, Венеры, Диониса,— так история донесла до нас имена семи патриархов и олимпийцев греческой мудрости. Это Фалес, Солон, Периандр, Клеобул, Хилон, Биант, Питтак[44].
В эпиграмме, принадлежащей перу неизвестного античного автора, о семи мудрецах говорится следующее:
— Семь мудрецов называю — их родину, имя, реченье:
«Мера важнее всего», — Клеобул говаривал Линдский;
В Спарте: «Познай себя самого», — проповедовал Хилон;
Сдерживать гнев увещал Периандр, уроженец Коринфа;
«Лишку ни в чем!» — поговорка была милетинца Питтака;
«Жизни конец наблюдай», — повторялось Солоном Афинским;
«Худших везде большинство», — говорилось Биантом Приенским;
«Ни за кого не ручайся», — Фалеса Милетского слово[45].
Жили они примерно в одну эпоху: на рубеже VII—VI веков до н. э. О большинстве из них мы знаем только, что они были прогрессивными законодателями и удачливыми политическими деятелями. Их мудрость, очевидно, проявлялась в вопросах чисто практического свойства. О двух из этой семерки мудрецов — Солоне и Фалесе — сохранились более многочисленные, но отрывочные и противоречивые сведения. Мы знаем, что Солон (ок. 638 — ок. 559 до н. э.) был выдающимся реформатором своего времени, заложившим основы афинской государственности. Он был одним из первых аттических поэтов и излагал свои законодательные требования в стихах. Но к философии и он не имел отношения.
История греческой философии начинается с Фалеса (ок. 624—547) — богатого и родовитого гражданина торгового города Милета, расположенного на малоазиатском берегу. Фалес был человеком разносторонним и по своим интересам, и по занятиям. Он известен и, как «мудрый советчик в государственных и военных делах» (по свидетельству Плутарха), и как «первый геометр» (по словам Апулея), и как «первый астроном» (по словам Эвдема), и как «первый физик» (по словам Плиния). Его также можно было бы назвать метеорологом, путешественником, купцом, поэтом, моралистом.
У Фалеса много заслуг. Он установил, что год равняется 365 дням. Согласно преданию, предсказал солнечное затмение, нашел простой и верный способ измерять высоту египетских пирамид, отвел течение реки в другое русло, чтобы дать войску возможность беспрепятственно двигаться вперед.
Историки, однако, сходятся на том, что многие, если не все, из его открытий были заимствованы Фалесом в Египте и Вавилоне и перенесены на греческую почву.
Замечательный стилист древности карфагенянин Апулей так описывал заслуги Фалеса: «Фалес Милетский, один из тех знаменитых семи мудрецов и, несомненно, самый великий среди них — ведь это он был у греков первым изобретателем геометрии, самым опытным испытателем природы, самым сведущим наблюдателем светил, — проводя маленькие черточки, делал великие открытия: он изучал смены времен года, ветров дуновения, планет движения; грома дивное грохотание, звезд по кругам своим блуждания, солнца ежегодные обращения, а также луну — как она прибывает, родившись, как убывает, старея, и почему исчезает, затмившись».
Апулей, далее, рассказал историю, которая свидетельствует о пробуждавшемся чувстве авторской гордости, заботы о приоритете за духовное открытие. Фалес уже в глубокой древности создал «божественное» учение о солнце, устанавливающее соотношение между размерами солнца и длиной окружности, которую оно описывает. И вскоре после этого рассказал о нем некоему Мандраиту из Приены. Тот, придя в восторг от этой новой и неожиданной истины, предложил философу просить любое вознаграждение за такой замечательный урок. «Для меня будет достаточным вознаграждением, — ответил мудрый Фалес, — если, пожелав сообщить кому бы то ни было о том, чему ты у меня научился, ты не станешь приписывать этого открытия себе, но заявишь во всеуслышание, что оно сделано мною, и никем иным».
«Прекрасное вознаграждение, — восклицает Апулей, — достойное такого мужа и непреходящее! Да, потому что и по сей день и впредь во все времена Фалес получал и будет получать от нас — всех тех, кто действительно знакомится с его трудами, — это вознаграждение за свои исследования небесных явлений»[46].
Фалесу дважды доставался золотой треножник, который по повелению дельфийского оракула присуждался мудрейшим из эллинов.
Недюжинный и сметливый ум Фалеса проявлялся и в делах житейских. Однажды он заарендовал все маслобойни в городе, так как предвидел большой урожай маслин. Предвидение оправдалось, и мудрец легко заработал много денег. И если бы он направил свои познания и способности по этому пути, то быть бы ему богатейшим и влиятельнейшим человеком своего времени, но «чудак» Фалес стремился к другому. Комментируя этот эпизод из его жизни, Аристотель заметил, что философам нетрудно разбогатеть, только не это составляет предмет их интересов.
Больше всего Фалеса занимали вопросы, которые, казалось, не сулят никакой ощутимой практической пользы, никакой выгоды. Биограф великих людей древности Плутарх прямо противопоставил Фалеса мудрецам-практикам, опытным советчикам в государственных делах. Во времена Солона, писал Плутарх, он был «единственным ученым, который в своих исследованиях пошел дальше того, что нужно было для практических потребностей, все остальные получили название ученых за свое искусство в государственных делах»[47].
В этом смысле образ Фалеса хорошо характеризует следующая историйка. В глубокой задумчивости шел он как-то, не глядя под ноги, а подняв глаза к звездам. Не обращая никакого внимания на окружающее, он напоролся на глубокую яму и, разумеется, угодил в нее. Люди стали смеяться над ним, а некая старушка назидательно сказала:
— Как можешь ты, мудрец, познать, что происходит на небе, если не видишь даже того, что у тебя под ногами?
Гегель, приведя этот эпизод, не без иронии заметил, что ведь и философы, в свою очередь, смеются над людьми, которые, разумеется, не могут упасть в яму, потому что они раз и навсегда лежат в ней и не обращают своих взоров ввысь[48].
Пожалуй, наиболее эксцентричной личностью среди первых философов был Пифагор Самосский (ок. 580—500 гг. дон. э.). Его отец Мнесарх был художником и гравером при дворе самосского тирана Поликрата. В те времена, желая научиться уму-разуму, молодые люди отправлялись путешествовать, и Пифагор не составлял исключения. Он объездил многие страны Востока, был посвящен в таинства восточных религий и мистерий и даже был принят в касту египетских жрецов. В Египте он попал в плен к Камбизу, персидскому завоевателю, и его увезли в Вавилон. По древним свидетельствам, он был знаком с халдеем Заратой (Заратустрой).
«Рассказывают о нем, что он был очень красив и обладал величественной внешностью, которая сразу привлекала к себе и внушала благоговейное чувство. С этим природным достоинством, с благородным характером и со спокойной манерой держать себя он соединял внешние особенности, благодаря которым он казался таинственным существом, непохожим на других; он носил белые льняные одежды и воздерживался от употребления известных родов пищи»[49].
Сильное влияние на Пифагора оказало новое религиозное течение, быстро распространявшееся тогда в Древней Греции, связанное с именем бога Диониса (Вакха).
Этому течению было суждено сыграть большую роль в духовном развитии эллинского мира.
Когда речь заходит о древних греках, то их обычно рисуют как людей, которых переполняла детская радость к жизни, легко и мужественно переносящих удары судьбы, счастливых осознанием своей внутренней ясности и силы и своей слитности с природой, людей, которые не знали ни тягостного разлада с самими собой, ни мучительного копания в собственных душах и мыслях.
Именно такими предстают перед нами герои Гомера. Но в тот период, к которому относится возникновение греческой философии, поэмы Гомера стали уже достоянием прошлого. На смену им приходят античная лирика и трагедия, которые рисуют нам совсем иной духовный облик человека.
У Солона мы читаем: «Нет средь людей никого, кто был бы счастлив на свете. Все несчастны, над кем солнце на небе блестит». Софокл ему вторит: «Величайшее первое благо — совсем не рождаться, второе,— родившись, умереть поскорей…» А Еврипид спрашивает: «Кто скажет нам, не смерть ли жизнь земная и смерти час — не жизни ли начало?» И если для Гомера умерший человек становится «подобен тени или сну», то для более позднего поэта Пиндара живой человек есть «сновидение тени», а Софокл говорит:
Я вижу: все мы на земле — не больше
Как призраки иль трепетные тени.
На смену искрящемуся, ничем не замутненному жизнелюбию приходит мрачный пессимизм, безысходность, отрешенное самоуглубление. Символом этих черт является страдающий бог Вакх-Дионис, культ которого пришел в Грецию из Фракии.
Фракийцы на жизнь смотрели как на тяжкое несчастье. «Близкие, — рассказывает Геродот, — сидели вокруг новорожденного и оплакивали его и скорбели о несчастьях, которые ждут его в жизни, и перечисляли все человеческие страдания. Умерших же они погребали с радостью и ликованием и говорили: теперь он избавился от всех зол и живет в блаженстве». Жены умерших ссорились друг с другом за честь быть зарезанною на могиле мужа».
Но наступали дни, когда люди словно просыпались от тяжкого «сна жизни» и стремились сторицей наверстать упущенное в диком, разгульном опьянении и веселье. В. В. Вересаев, который был большим и тонким знатоком античной культуры, так описывает это вакхическое состояние: «В священном оргийном безумии человек «исходит из себя», впадает в исступление, в экстаз. Грани личности исчезают, и душе открывается свободный путь к сокровеннейшему зерну вещей, к первоединому бытию. Это состояние блаженного восторга мы всего яснее можем себе представить по аналогии с опьянением. Либо под влиянием наркотического напитка, либо при могучем, радостно проникающем всю природу приближении весны, в человеке просыпаются те дионисические чувствования, в подъеме которых его «я» исчезает до полного самозабвения. Этого «я» уже нет, нет множественности, нет пространства и времени, все — где-то далеко внизу. Об этом именно состоянии говорит у Достоевского Кириллов: «Как будто вдруг ощущаете всю природу и вдруг говорите: да, это правда!»
Под чарами Диониса каждый чувствует себя не только соединенным, примиренным, слитым со своим ближним, но единым с ним; сама отчужденная природа снова празднует праздник примирения со своим блудным сыном — человеком, — принимает его в свое лоно. Все слилось в одном огромном мистическом единстве. В человеке теперь звучит нечто сверхприродное: он чувствует себя богом, он шествует теперь восторженный и возвышенный; он разучился ходить и говорить и готов в пляске взлететь в воздушные выси. Человек стал в собственных глазах как бы художественным произведением: словно огромная творческая сила природы проявляется здесь, в трепете опьянения…
Таким образом, Дионис, точно так же как Аполлон, убеждает нас в вечной радостности бытия; только эту радостность нам надлежит искать не в явлении, а позади явлений. Мы познаем, что все возникающее должно быть готово к горестной гибели, мы заглядываем в ужасы личного существования — и тем не менее не приходим в отчаяние: метафизическое утешение моментально вырывает нас из суетной сферы переменчивых явлений. Мы действительно становимся на краткие мгновения самим Первосущим…»[50]
В вакхическом исступлении человек восстает против благоразумия, воздержанности, правила «золотой середины», против размеренного, раз навсегда заведенного хода вещей, он будто прозревает иной мир, некую глубокую и скрытую истину природы.
В такого рода нирвану сознательно погружались орфики — религиозно-мистическая секта последователей Орфея, реформатора дионисийского культа. Орфики видели цель жизни в духовном очищении от земной скверны с помощью музыки, таинственных обрядов и созерцательного погружения в себя.
Орфики полагали, что тело — лишь временная темница, гробница для души, которая стремится к освобождению и очищению, к неистовым и безмерным порывам слияния с богом. Только полное очищение от греховной природы может спасти душу, после чего она попадает на «острова блаженных» и пребывает в счастливом и безмятежном состоянии.
Очевидно, в этом дуализме души и тела, осмысленном потом пифагорейской и платоновской философией, первоначально сказалось обостренное «рабское сознание». Раб презирает свое тело, оно для него только источник страданий, и, не видя другого выхода, свое освобождение он связывает с освобождением души от тела. Для рабовладельцев также вполне естественной должна была казаться мысль, что отношения души и тела аналогичны отношениям господина и раба. Душа — властитель и господин. Тело — преданный и покорный раб[51].
От орфиков Пифагор, по-видимому, и вынес убеждение, что главная цель, к которой человек должен стремиться на земле, — это нравственное и интеллектуальное самосовершенствование. Вероятно так же, от орфиков и Пифагора, идет само понятие «теория», которое означало первоначально «страстное и сочувственное созерцание», вдохновенное интеллектуальное провидение истины. В занятиях музыкой и математикой мистический и рациональный элементы причудливо соединялись: это и была «теория».
Вакхический восторг охватывал человека, когда он наконец прозревал истину. Существует легенда, что Пифагор в честь одного из своих математических открытий принес, на радостях, неслыханную по своей щедрости жертву богам: повелел зарезать сто быков. Легенда эта получила прекрасное продолжение у немецкого сатирика и ученого начала XIX века Адальберта Шамиссо: со времен пифагорейской жертвы богам и до наших дней повторяется та же история — все «скоты» на земле дрожат, когда совершается великое открытие.
Организованный Пифагором по типу орфических сект орден представлял собой нечто среднее между первобытной общиной, монастырем и пожизненной школой, где посвященные приближали свои души к божеству. После испытательного периода и тщательного отбора посвященные в течение нескольких лет имели право лишь слышать голос Учителя, вещающий за занавесом, но видеть его не могли. И только затем, когда души их очищались исполнением строгих обетов, музыкой и занятиями математикой, они становились полноправными членами пифагорейского ордена.
День их начинался с размышления: «Что должно сделать сегодня?», а заканчивался сентенцией: «В чем я сегодня погрешил? Чего не сделал? Одной из строжайших заповедей было неразглашение таинства пифагорейства, а его основной религиозной идеей: учение о переселении душ. Другие предписания были такого сорта: «Воздерживайся от употребления в пищу бобов» (пифагорейцам казалось, что бобы похожи на срамные члены), «Сердца не ешь» (не терзай сердца печалью), «Не ходи по большой дороге» (ищи своих путей в познании), «Не сомневайся ни в чем необычном», «Не смотрись в зеркало около огня», «Не ломай хлеба», «Не поднимай то, что упало», «Не прикасайся к белому петуху», «Не шагай через перекладину», «Не сходись с богатой ради деторождения», «Не мочись лицом к солнцу». Очевидно, все это предписания в духе первобытных табу.
Научное знание в те времена едва отпочковывалось от мифологии и религии, и Пифагор считал необходимым подкреплять свои естественнонаучные и философские положения авторитетом мистики. Этим он резко отличается от всей греческой философской традиции, за исключением разве Эмпедокла.
Пифагор сам охотно содействовал распространению версии о своей сверхъестественности. Он выдавал себя за посланца «высших сил» и утверждал, что произошел не от людей, а «особым образом». Есть три вида разумных существ, вещал он, — боги, люди и «подобные Пифагору». Он, Пифагор, был-де некогда Эфамедом, сыном прислужника олимпийских богов Гермеса. Гермес предоставил ему выбрать любую судьбу, кроме бессмертия. Эфамед выбрал бессмертную память. Вот почему Пифагор «помнил» о всех переселениях своей души. И Пифагор «вспоминал», как был он участником троянской войны Эвфорбом (отправившись в храм, он узнал щит Эвфорба). Затем был он Гермотипом, потом — Пирром, делосским рыбаком, и прожил свыше 207 лет.
Элейский философ Ксенофан Колофонский высмеял «учение» Пифагора о переселении душ в следующих стихах:
Раз он проходит и видит: визжит от побоев собачка.
Жаль ему стало, и он слово такое изрек:
«Полно! Не бей! В этом визге покойника милого голос:
Это родной мне щенок, друга я в нем узнаю»[52].
Пифагор уверял к тому же, что он слышит «гармонию сфер», что он не раз спускался в Аид и имел общение с божествами. Очевидно, древнегреческий поэт Тимон Флиунтский, отличавшийся желчно сатирическими стихами, имел основания сказать о нем:
Древний хотел Пифагор великим прослыть чародеем;
Души людей завлекал болтовней напыщенно-звонкой[53].
Однако это лишь одна сторона деятельности Пифагора. По остроумному замечанию Бертрана Рассела, Пифагор соединял в себе черты Эйнштейна и миссис Эдди (основательница американской религиозной секты, проповедовавшая, что зло и болезни могут быть преодолены путем осознания их нереальности)[54]. Без Пифагора и его школы в математике не было бы ни Платона, ни Эвклида. Без него история греческой философии выглядела бы обедненной и выхолощенной.
Когда Пифагора спросили, кто он такой, он не назвал себя ни чудотворцем, ни святым, ни жрецом, а с гордостью произнес новое никому не ведомое прежде слово: философ. Пояснил он это понятие, сравнив жизнь с Олимпийскими играми.
Три сорта людей существует в этом мире, говорил Пифагор, они похожи на тех, кто приходит на Олимпийские игры. Одни приходят для борьбы и состязаний. Другие — покупать и продавать. Но лучше всех, однако, те, которые приходят просто смотреть, наблюдать. Так и в самой жизни: люди суетятся и становятся либо рабами славы, либо богатства, мудрые же созерцают, они стремятся только к истине, они искатели истины — философы. Именно беспристрастная и бескорыстная наука является лучшим средством «очищения души», облагораживания личности.
Если верить этой легенде, то Пифагор не утверждал, что он мудрец (софос) — обладатель истины (никто ею обладать полностью не может), он лишь: стремится к ней как к недостижимой цели. Он не воплощение мудрости, а лишь любомудр, любитель ее, — философ.
Когда оракул повелел римлянам воздвигнуть у себя в городе статую самому мудрому из греков, они поставили на форуме бронзовое изображение Пифагора.
Младший его современник — Гераклит Эфесский (род. ок. 544 г. до н. э.) раздраженно говорил, что многознание не научило Пифагора, а также Гесиода, Ксенофана и Гекатея уму и мудрости. Сам Гераклит в противоположность Пифагору, активно участвовавшему в политической борьбе своего времени, жил отрешенно от суеты мирской, всецело посвятив себя философии. Он отказался от царского сана, принадлежащего ему по наследству, в пользу своего брата и долгое время жил отшельником в горах, питаясь только растениями и травами.
Свой досуг он любил проводить, играя с детьми в кости. Когда сограждане удивлялись этому, он гневно восклицал: «Чему вы, негоднейшие, удивляетесь? разве не лучше заниматься этим, чем вместе с вами вести государственные дела?»[55]
Когда персидский царь Дарий предложил Гераклиту приехать к нему и познакомить с греческой мудростью, философ ответствовал с гордыней: «Все живущие на земле смертные люди чужды истине и справедливости и дорожат неумеренностьк) и пустыми мнениями, следуя своему злому неразумию. Я же, достигнув забвения всего злого и избегая преследующей меня безмерной зависти и высокомерия великих мира сего, не поеду в Персию, довольствуясь малым и живя по-своему»[56]. Это «живя по-своему» прехарактерно!
Глубоко презирая своих современников за то, что они оставались глухи к его весьма отвлеченным и «темным» проповедям, и предпочитали предаваться своим земным страстям и радостям, Гераклит желчно изрекал:
— Ослы солому предпочли бы золоту.
— Если бы счастье заключалось в телесных удовольствиях, то мы должны были бы называть счастливыми быков, когда те находят горох для еды.
Он отнюдь не симпатизировал уравнительным тенденциям демократов и в противовес им фанатично и рьяно отстаивал мнение о превосходстве избранных, об интеллектуальной и нравственной элите общества.
— Один для меня десять тысяч, — если он наилучший.
— Лучшие люди одно предпочитают всему: вечную славу — преходящим вещам; толпа же насыщается, подобно скоту.
С аристократическим снобизмом Гераклит третирует посредственность и невежество, в каких бы формах они ни проявлялись. Лишь Гомер «мудрее всех эллинов, вместе взятых», и тот, если разобраться, «заслуживает того, чтобы быть изгнанным из общественных мест и высеченным розгами, так же как и Архилох».
Сам он любит неторопливость, ему хочется иметь твердую «веру в божественных делах», «терпеливую надежду в своих исследованиях», «справедливую награду за славную смерть» — «вечную славу» вопреки «всему тленному». Понятно поэтому, что он считает «падучей болезнью» всякую наглость, которую, по его мнению, «нужно тушить скорее, чем пожар»; его коробит, когда люди «выставляют напоказ свое невежество», в то время как лучше было бы его скрывать. Он свысока смотрит на крикунов-ораторов, мечтающих только «зарезать противника»[57].
Этот неуживчивый мизантроп, очевидно, хулил вся и всех, кроме детей, к общению с которыми он питал слабость. Особенно доставалось от отповедей Гераклита его землякам — эфесцам:
— Правильно поступили бы эфесцы, если бы все они, сколько ни есть возмужалых, повесили друг друга и оставили город для несовершеннолетних, — они, изгнавшие Гермодора, мужа наилучшего среди них, со словами: «Да не будет среди нас никто наилучшим, если же таковой окажется, то пусть он живет в другом месте и среди других»[58].
Гераклит и после смерти не оставлял в покое своих недалеких сограждан. Эпитафия, которая, возможно, была на его могиле, гласила:
Я — Гераклит. Что вы мне не даете покоя, невежды?
Я не для вас, а для тех, кто понимает меня.
Трех мириад мне дороже один: и ничто мириады,
Так говорю я и здесь у Персефоны теперь[59].
Еще более странной и непостижимой с точки зрения «здравого смысла» кажется судьба и смерть Зенона Элейского (ок. 490—430 до н. э.).
Зенон пользовался большим уважением в своем родном городе Элее в качестве учителя мудрости. Платон сообщает, что к нему приходили люди из Афин и из других мест, чтобы получить образование. Несмотря на хорошую известность в Афинах, великом и могущественном городе, где он мог бы пожинать лавры, Зенон предпочитал оставаться в Элее. Судя по отзывам современников, он обладал характером гордым, независимым, самоуверенным.
На вопрос тирана Дионисия, что представляет собой философия, Зенон ответил с вызовом: «Презрение к смерти!» — за что был жестоко порот плетьми. Но плети не такой аргумент, который может переубедить философа, и вскоре Зенону представился случай доказать свое утверждение.
Будучи, очевидно, противником насилия и несправедливости, Зенон на склоне лет вступил в заговор с целью свергнуть тирана Неарха (по другим источникам — Диомедона). Заговор был раскрыт. Тиран перед всем народом подверг мыслителя всяческим пыткам и потребовал выдать сообщников.
— Кто эти враги государства? — спросил тиран.
Зенон весьма охотно начал перечислять имена «врагов государства», но все это были друзья и прихлебатели тирана.
— Назови главного государственного преступника, — последовал новый вопрос.
— Главная чума государства — это ты! — ответил Зенон.
Затем, обратившись к подданным тирана, присутствовавшим на допросе, философ сказал:
— Удивляюсь я вашей трусости, если вы служите тирану из страха подвергнуться тому, что я терплю.
О том, что последовало за этим, рассказывают по-разному, но с одинаковым восхищением невиданной дерзостью Зенона, его яростным и исступленным поступком. Подойдя к тирану, он сделал вид, что хочет сообщить нечто важное ему одному. Когда властитель наклонился, Зенон откусил свой язык и выплюнул в лицо тирана: у философа не было иного оружия. Диоген Лаэртский утверждает, что после этого Зенон был по приказу тирана брошен в ступу и истолчен в ней.
Однако эта героическая и страшная смерть Зенона имела неожиданные для властей последствия. Люди обрели смелость, напали на тирана, забросали его каменьями и освободились из-под ига.
Философские идеи Зенона, как мы увидим впоследствии, были не менее смелыми и вызывающими, чем его смерть.
Другие философы должны были казаться не меньшими чудаками. Сицилиец Эмпедокл (490—430 гг. до н. э.), которого позднейшие историки называли «античным Бэконом Веруламским» и «смесью Ньютона и Калиостро», добровольно отказался от царского венца, так же как и Гераклит Эфесский.
Эмпедокл добился того, что в его городе Агригенте установился свободный строй и все граждане пользовались одинаковыми правами, он энергично пресек несколько попыток аристократов захватить власть. Сам, однако, он не пользовался плодами всеобщего уважения и восхищения и предпочитал жить как частное лицо.
Рассказывают также, что он избавил город от моровой язвы простым способом: пробил туннель в скале, заграждавшей доступ свежему воздуху, а зловонную реку обезопасил, соединив ее течение с двумя соседними реками.
По-видимому, подобно Пифагору, Эмпедокл верил в переселение душ и в свою необыкновенность. В его поэме «Очищение» мы читаем:
Был уже некогда отроком я, был и девой когда-то,
Был и кустом, был и птицей и рыбой морской бессловесной[60]
Эмпедокл весьма противоречивая фигура: в нем уживались и врач, и знахарь, и естествоиспытатель, и мистик, и философ, и чудотворец. Он проповедовал идею всеобщего равенства, яростно выступал против роскоши, но сам ходил в роскошных пурпурных одеждах, с золотой повязкой на голове. Отказавшись от царского престола, он не имел ничего против того, чтобы его почитали за божество:
Други мои, обитатели города над Акрагантом
Златоструйным! Вам всем, ревнители добрых деяний,
Шлю я привет. Отныне для вас я больше не смертный;
Богом бессмертным шествую я, окружен почитаньем
И золотой диадемой, ветвями обвитой, увенчан.
Стоит лишь мне появиться на стогнах цветущих селений,
Падают ниц предо мной равно и мужчины, и жены.
Вслед за мною толпятся тысячи: кто ко спасенью
Ищет пути, кто жаждает пророческих слов, а другие
Просят, чтоб их излечил я от недугов многообразных,
Что же, я этим горжусь? Ничуть! Велика ли заслуга
В том, что беспомощных смертных превосхожу я искусством?[61]
Когда Эмпедоклу наскучила жизнь, он прыгнул в кратер вулкана Этна. Одна из его медных туфель, в которых философ любил щеголять, была, как передают легенды, выброшена Этной и найдена. И тогда сицилийцам ничего не оставалось как думать, что Эмпедокл, собственно говоря, не умер, а, очевидно, перемещен к богам.
Все философы, о которых здесь велась речь, жили либо в Ионии, на малоазиатской окраине греческих поселений — Фалес и Гераклит (а также Анаксимен, Анаксимандр), либо в Южной Италии и Сицилии —Пифагор, Зенон, Эмпедокл (а также Ксенофан, Парменид). Вслед за этим центр философской мысли перемещается в Афины.
Первым крупным философом, жившим в Афинах, является Анаксагор (ок. 500—428 до н. э.), которого Аристотель ставил выше всех досократиков и называл «единственно трезвым среди зря болтавших». Анаксагор был родом из ионийского города Клазомены, много лет провел в путешествиях (эта черта роднит почти всех античных философов) и на сорок пятом году жизни прибыл в Афины, которые находились тогда в зените своего наивысшего расцвета.
Анаксагор становится учителем и ближайшим другом Перикла — величайшего античного государственного деятеля, но тем не менее живет в бедности, и, как рассказывает Плутарх, ему часто не хватало даже масла для светильника.
Когда соперники и враги Перикла захотели поколебать его авторитет в народе, они решили сделать это, выдвинув судебное обвинение против его друга — Анаксагора. Философа, как впоследствии и Сократа, обвинили в атеизме, в частности, за то, что он отказывал солнцу и звездам в божественной природе и почитал их просто раскаленными камнями. За такое неслыханное богохульство Анаксагору грозил смертный приговор.
Анаксагор был, очевидло, первым в истории представителем науки, которого государство и религия преследовали не за образ действия, а за образ мышления, а отвлеченные идеи. В его эпоху философия перестает быть элитарным занятием чудаковатых отшельников-мудрецов, до идей которых никому из «обыкновенных» людей нет дела. Она начинает оказывать влияние на мировоззрение все более широких кругов народа, обретает такую социальную силу, что становится опасной традиционным взглядам, устоям рабовладельческого общества, и оно в лице своих охранителей боится такой философии и преследует ее.
История, к сожалению, не сохранила подробности судебного разбирательства по делу Анаксагора. Ему пришлось плохо, если бы не старания Перикла, который применил всю свою изворотливость и ораторские таланты, чтобы спасти друга от смерти.
Периклу было не впервой со слезами на глазах умолять афинян о снисхождении к нему самому или к своим близким. Гегель по этому поводу делает любопытное замечание, проливающее свет на «дух» той эпохи: «От своих повелителей, которым он разрешал превосходство, афинский народ в своей свободе требовал актов, которые давали чувствовать этим повелителям их унижение перед народом; последний сам был Немезидой (богиня справедливости и возмездия. — Авт.) за превосходство, которое имели над ним великие люди, восстанавливая, таким образом, равновесие между ним и ими»[62].
Сам Анаксагор, узнав об угрозе смертного приговора, отнесся к этому с истинно философским спокойствием и изрек историческую фразу: «Природа давно присудила меня к смерти». По настоянию друзей он, однако, бежал из Афин и возвратился в Ионию, где основал школу своих учеников.
Остается рассказать о жизни великого атомиста древности Демокрита из фракийского города Абдеры (ок. 460—370 до н. э.). Принцип своей жизни и своих исканий Демокрит выразил в энергичном и кратком изречении:
— Я предпочел бы открытие одной причинной связи персидскому престолу!
Демокрит происходил из очень богатой семьи и был одним из трех братьев, между которыми было разделено отцовское имущество. Он выбрал себе наименьшую долю наследства, состоящую в деньгах, и потратил ее на путешествия и научные занятия.
Еще с юности он пристрастился к уединенным размышлениям, запирался в надгробном склепе за городскими воротами и писал там днем и ночью. Сограждане поэтому считали его чуть ли не помешанным.
Постоянная неудовлетворенность достигнутым знанием заставляет его пуститься на поиски мудрости в других землях и гонит из страны в страну. Он объезжает «полмира», чтобы познакомиться с мудростью других народов: он отправляется к египетским жрецам изучать геометрию, к персам-халдеям и к вавилонянам — познакомиться с астрологией и магией, он, возможно, побывал также у индийских йогов и эфиопов.
Демокрит имел право с гордостью заявить: «Из всех моих современников я объехал наибольшую часть земли, исследуя самое отдаленное; я видел наибольшее число земель и стран и я слушал речи наибольшего числа ученых людей, а в комбинировании линий, связанных с доказательством, никто меня не превзошел, даже египетские так называемые арпедонапты»[63] (землемеры, геометры. — Авт.).
После своих путешествий Демокрит прибыл в Афины уже известным философом, но не захотел быть узнанным там вследствие презрения к славе. Вернувшись на родину, он жил бедно, так как уже растратил все свое состояние, чем вызвал гнев сограждан. По законам Абдер, человеку, промотавшему отцовское имущество, грозило бесчестие быть лишенным погребения. Тогда философ прочитал публично самое выдающееся свое произведение «Великий Диакосм», за что был почтен и деньгами и славою. Ему поднесли 500 талантов и воздвигли на площади памятник.
Сам Демокрит, однако, никогда не гнался ни за славою, ни за деньгами. Один из его афоризмов гласит:
— Не телесные силы и не деньги делают людей счастливыми, но правота и многосторонняя мудрость.
Мудрость его и в самом деле была завидно многосторонней. По универсальности своих познаний Демокрит может быть поставлен рядом с Аристотелем. Об этом свидетельствуют темы его сочинений: о космографии, о планетах, о природе человека, о разуме, о чувствах, о соках, о цветах, о различных формах, о Пифагоре, о мужестве, о добродетели, о провидении, о причинах огня, камня, звуков, семян, живых существ, о геометрии, числах, иррациональных линиях и телах. Он писал труды по этике, космографии, астрономии, уранографии, географии, поэзии, живописи, медицине, земледелию, военному делу.
За энциклопедические познания Демокрит получил прозвище «Мудрость». Его звали также «Смеющимся философом» за насмешки над пустыми занятиями людей.
Вот один женится, другой торгует, тот выступает в народном собрании, люди стремятся к должностям, карьере, любви, к богатству и почету. Демокрит же смеется над всей этой суетой сует, настолько несерьезным кажется ему все то, что делается людьми всерьез. У Ювенала мы читаем:
Знай сотрясал Демокрит свои легкие смехом привычным.
…Демокрит находил для насмешек
Темы, встречая различных людей; говорит его мудрость,
Что величайшие люди, пример подающие многим,
Могут в стране дураков под небом туманным родиться.
Он осмеял и заботы у черни, и радости тоже,
А иногда и слезу; сам же он угрожавшей Фортуне
В петлю советовал лезть и бесстрашно показывал кукиш[64].
Античные авторы сравнивали в этом отношении Демокрита с Гераклитом. Сенека, например, писал, что каждый раз, когда Гераклит выходил из дома и видел вокруг себя великое множество дурно живущих людей, он плакал, жалея всех. Демокрит же, напротив, без смеха никогда не появлялся на людях. Следовательно, считает Сенека, мы должны быть так настроены, чтобы все пороки толпы казались нам не ненавистными, а забавными, мы должны скорее подражать Демокриту, чем Гераклиту[65]. В античной поэзии на этот счет имеется и эпиграмма:
Ты бы оплакивал днесь, Гераклит, бытие человеков
Больше, чем прежде: оно стало жальчее стократ.
Ты же над ним, Демокрит, умножил бы смех справедливый,
День ото дня на земле смеха достойнее жизнь.
Мудрости вашей дивясь, смущается дух мой — не знаю,
Плакать ли с первым из вас или смеяться с другим[66]
Чего стоят все богатства Мидаса, говаривали эллины, по сравнению с одним только смехом Демокрита!
О мудрости, остроумии и необычайном даре провидения Демокрита создавались легенды. Одна из них рассказывает, например, что, когда у персидского царя Дария умерла его любимая и прекрасная жена и монарх находился в безутешном состоянии, Демокрит пообещал вернуть к жизни покойную, если царь даст ему все необходимое. Дарий отдал распоряжение: не жалеть никаких средств. Философ был удовлетворен, но заметил, что теперь ему не хватает только одного. Если Дарий напишет на гробнице жены имена трех человек, никогда не испытавших горя, красавица тотчас же оживет. Всемогущий царь, конечно, не мог этого выполнить. Тогда Демокрит засмеялся по своему обыкновению и сказал: «Что же ты, нелепейший человек, не перестаешь плакать, как будто с тобой одним случилось такое несчастье, ведь ты не можешь найти даже одного человека, которому не пришлось бы испытать какую-либо печаль»[67].
Проницательность Демокрита согласно легендам была чуть ли не сверхъестественной. На основании астрономических наблюдений он предсказывал погоду и урожайность тех или иных культур. Однажды, когда знаменитый врач древности Гиппократ гостил у Демокрита, в дом принесли молоко. Взглянув на него, философ сказал, что оно от черной козы, первый раз родившей. Еще более удивился Гиппократ дару провидения философа, когда девушку, сопровождавшую врача, Демокрит в первый день приветствовал словами: «Здравствуй, девушка!» — а на следующее утро словами: «Здравствуй, женщина!»
Демокрит до последних дней не оставлял научных занятий и в них находил наивысшее наслаждение.
— Венец справедливости, — говорил он, — в смелости и неустрашимости суждения, конец же несправедливости — страх перед бедой.
— Для мудреца открыта вся земля, ибо весь мир — родина для высокого духа[68].
На старости лет, отчаявшись все охватить и познать, Демокрит совершает трагический и страшный поступок — ослепляет самого себя, дабы ничто не мешало видеть свет истины. Предание гласит, что он, прожив более ста лет, перед кончиной своей сумел перехитрить самую смерть:
Кто такой же мудрый, кто совершил столь великое дело,
Какое выполнил всезнающий Демокрит?
Он в течение трех дней удерживал вступившую в его дом смерть.
И радушно угощал ее теплыми испарениями хлебов[69].
Такой предстает перед нами ранняя античная философия в эскизном изображении биографий ее творцов. Речь шла здесь лишь о некоторых из них (о других история донесла до нас слишком мало). Но и этот краткий и неполный экскурс рисует обобщенный портрет античного мудреца-философа, позволяет нам ближе познакомиться с ним пока хотя бы внешне.
Мы видим, что античные мыслители свою собственную жизнь строили как философское произведение, иногда прикрашенное мистикой, но полное глубокого и гражданственного смысла. Сам образ их жизни был вызовом обыденному существованию, удивлял, поражал, шокировал настолько, что легенды о философах передавались из поколения в поколение наравне с историями о самых знаменитых военачальниках и полководцах и заставляли задумываться о смысле собственного существования.
Но если таким был образ жизни античных философов, то еще большим диссонансом привычным, домостроевским мнениям и воззрениям являлся их образ мыслей.