«ГРЕЧЕСКОЕ ЧУДО»
«ГРЕЧЕСКОЕ ЧУДО»
…Мы будем предметом удивления и для современников и для потомков.
Перикл
Одной из самых поражающих воображение загадок человеческой истории является так называемое «греческое чудо» — почти внезапное возникновение и стремительное развитие такой философии, которая дала могучий толчок всему дальнейшему интеллектуальному прогрессу. Исследователи на протяжении ряда столетий соревнуются друг с другом в попытках выдвинуть наиболее убедительные и остроумные гипотезы для объяснения этого феномена. И хотя некоторые детали уже контурно обозначились, в целом проблема продолжает оставаться открытой[20].
Скорее всего это одна из тех проблем, где никому не дано сказать последнее слово.
В начале VI века до н. э. Греция открывает миру имена своих первых философов — искателей мудрости. Это и следующее столетие породили целую плеяду мудрецов, в лице которых умозрительная, не подпираемая прямо и непосредственно опытом и экспериментом мысль древних достигла удивительной ясности и стройности в истолковании тайн мирозданья.
Именно в этот период в материнском лоне философии зародились основы античных наук: физики, математики, астрономии, химии, биологии. Все последующие века лишь развивали, экспериментально подтверждали и конкретизировали те идеи, которые были заложены греками в период с VI по IV век до н. э.
Один из виднейших английских исследователей античности, Вернет, полагает, что понятие науки — науки вообще — можно определить как «размышление о мире по способу греков»[21].
Но почему именно Греция сыграла в истории эту почетную роль? Почему не Египет, не Вавилон, где зачатки научного знания появились значительно раньше? Почему не Китай или Индия, где философствование имело традиции, уходящие в глубь тысячелетий?
Специфика, феноменальность древнегреческой философии не в том, что здесь были развиты какие-то принципиально новые идеи. Самое беглое сравнение показывает удивительный параллелизм в этом отношении на Востоке и Западе.
В подтверждение этого часто ссылаются на почти буквальную схожесть ряда положений у философов династии Хань и пифагорейцев, Конфуция и Сократа, Хуэйши и Гераклита[22]. Как в восточной, так и в греческой философии человек рассматривается в непосредственном единстве с природой, а природа носит явные следы антропоморфизма, то есть ее жизнь истолковывается по аналогии с жизнью человека.
Но на этом, пожалуй, сходство и кончается. Отличия, специфику философской и естественнонаучной мысли Древней Греции постигнуть гораздо сложнее. В самом деле, что это за «греческий способ размышления», которому следует современная наука, в чем его особенность?
В самых общих чертах и в первом, весьма грубом приближении дело сводится, на мой взгляд, к следующему.
Если восточная философия развивалась, главным образом, в лоне религии, путем ее рационализации, то античная философия сразу же заняла по отношению к ней резко обособленную позицию.
Если восточная философия тяготела в связи с этим к морально-этическому направлению, к поучениям и наставлениям праведной жизни, то античная мысль у своих истоков тяготеет к рационалистическому объяснению мироздания.
Если поэтому точное, эмпирическое знание на Востоке развивается, как правило, вне и отдельно от философско-религиозных умозрений, то в Древней Греции точные науки неотделимы от философии, зарождаются и развиваются вместе с ней. Греческий способ мышления сочетает высокий уровень теоретичности и умозрения с логико-математической строгостью доказательств. Ранний греческий философ — это одновременно и математик, и астроном, и физик.
Если в Китае, например, основная социальная функция научных знаний либо организационно-управленческая (воспитать послушного, исполнительного, трудолюбивого и благонравного члена общества), либо технологическая (инженерные, гидравлические сооружения, технические изобретения), то античность создавала такую систему знаний, которая не имела столь узко-утилитарного и прикладного назначения. Как показал один из крупнейших исследователей восточной культуры Дж. Нидам, наука в Китае служила управленческой бюрократии и носила организованный и коллективный характер, тогда как в Европе она была делом отдельной личности[23].
В Индии и в Египте правящая бюрократия укрепила свое положение к тому же еще и кастовыми правами. Жречество и высшее чиновничество выступило в качестве монополистов знания и было обеспокоено не столько его развитием и приумножением, сколько его сбережением и охраной.
Все эти различия, коренящиеся в особенностях экономической и социально-политической организации древних цивилизаций, отнюдь не говорят о каком-то абсолютном превосходстве одной культуры над другой. Та же китайская наука с точки зрения ее практической эффективности стояла неизмеримо выше европейской вплоть до эпохи Ньютона и оказала на последнюю огромное влияние.
Один из крупных марксистских исследователей древней идеологии М. Рейснер писал, что рациональные учения на Востоке со стороны их тонкости, глубины и смелости обобщений воистину ни в чем не уступают европейской социальной мысли и даже кое в чем значительно превосходят ее. «Нет никакого сомнения, что Восток смог бы и обогнать победоносное развитие Европы, если бы не ряд обстоятельств, остановивших развитие восточного хозяйства и приведших его, с одной стороны, к окостенению и застою, а с другой — к такому развитию мистической, магической и теократической идеологии, которая в конце концов и окрасила собой в глазах европейцев всю восточную культуру»[24].
Современные прогрессивные ученые давно отбросили попытки выводить различия культур из расовой или природно-климатической основы, традиции пресловутого «европоцентризма». Но вместе с тем нельзя оставить без внимания вопрос о том, под воздействием каких социальных условий наука развивается в ту или иную сторону, теми или иными темпами, каковы специфические особенности той или иной культуры, стиль мысли. Без знания таких факторов не продвинуться вперед и в понимании путей совершенствования социального механизма управления наукой.
Как уже говорилось, в Древней Греции обращает на себя внимание, прежде всего, интенсивность развития научной мысли. Если использовать модную ныне терминологию, там имело место нечто вроде взрыва идей. Это было не медленно идущее из века в век прирастание знаний, а целый каскад мыслей, обвал, порожденный «первым камешком», брошенным Фалесом.
Поистине поразительна небывалая концентрированность, мощность и всесторонность греческой мысли, ее неукротимое, радостно-чувственное стремление все синтезировать в единую систему и чуть ли не каждой новой системой «начисто» опровергнуть и разрушить предшествующие. Каждый крупный философ стремится переворошить все накопленное до него духовное наследство и воссоздать в идее свой, особый мир, объяснить его заново, перестроить и перекроить сверху донизу, исходя из все новых предпосылок.
Античный философ — это не жрец и чиновный реформатор, подобострастно комментирующий и подправляющий своих предшественников, — это скорее воинствующий и бесстрашный гладиатор, который вышел на арену духа для борьбы не на жизнь, а на смерть, для которого истина — лучшая награда, чем самая жизнь. Это настоящий революционер в области мысли.
Не может быть сомнения в том, что это бурное, интенсивное брожение и клокотание в сфере античной философии, этот дух новаторства и борьбы идей особенно благоприятствовали зарождению и прогрессу античного естественнонаучного знания. Причем прогрессу в чрезвычайно жизнеспособной и совершенной форме, в виде определенных целостных систем, стройных и непротиворечивых внутри себя теорий — геометрии, астрономии, механики, включенных в общую философскую картину мира.
Из обычно выдвигаемых гипотез[25], пожалуй, наиболее рациональное объяснение «греческого чуда» сводится к особому местоположению Греции: на пересечении оживленных морских торговых путей в непосредственной близости от очагов древней культуры Крита, Месопотамии, Финикии и Египта, которые, в свою очередь, имели связь с Индией и, возможно, с Китаем.
И действительно, многочисленные источники подтверждают тот факт, что греческая культура, в том числе культура мысли, возникла не самостийно, а на основе усвоения и переработки культуры других древних цивилизаций. Уже одно это опровергает весьма распространенную в буржуазной западной историографии традицию «европоцентризма», пренебрежительно игнорирующего роль и значение восточных культур в развитии европейской цивилизации.
Не «самостийное», барьерами отгороженное вызревание, а ломка культурных барьеров — вот что всегда было могучим двигателем прогресса всеземной цивилизации!
Непреложным отправным фактом является то, что греческая научная мысль зародилась и стала способна к самостоятельному движению тогда, когда окружающие народы достигли больших высот в развитии культуры. В VIII — VII веках до н. э. математические знания греков оставались почти на первобытном уровне, а в Египте уже знали основные геометрические построения, в Вавилоне имелись тысячелетние традиции математических занятий: там владели шестидесятиричной позиционной нумерацией, умели решать уравнения первых двух степеней, пользовались целым* рядом таблиц, при помощи которых решали даже кубические уравнения. Финикияне к тому времени изобрели свой алфавит, который восприняли греки, добавив к нему гласные буквы. Еще в начале третьего тысячелетия до нашей эры египтяне изобрели солнечный. календарь, после чего сделали ряд важных астрономических наблюдений.
Все эти несметные духовные богатства греки как рачительные наследники сумели освоить, критически переработать и внести в них нечто совершенно новое. Немецкий поэт конца XVIII века Ф. Геббель так oписал их духовную деятельность:
Вы, греки — племя хитрое: другие
Для вас напряли, вы ж из этой пряжи
Свою творите золотую ткань.
Пycть в этой ткани ни одной нет нити,
Которую вы сами бы создали
Пусть у других все взято — все ж бесспорно
Вам все принадлежит, и гений ваш
На всем запечатлен[26].
Джон Бернал по этому поводу замечает: «Греки были единственным народом, который перенял, большей частью почти не осознавая и не признавая этого, массу знаний, сохранившихся еще после нескольких столетий разрушительных войн и относительного пренебрежения к знанию в древних империях Египта и Вавилона. Но греки пошли гораздо дальше. Они восприняли эти знания и благодаря своему собственному глубокому интересу и разуму превратили их в нечто и более простое, и более абстрактное, и более рациональное. Со времен древних греков и до наших дней эта нить знания уже не прерывалась. Временами она, возможно, терялась, но всегда было можно вновь своевременно найти ее для того, чтобы воспользоваться ею. Знания более ранних цивилизаций оказали влияние на наши собственные знания только через посредство греков. То, что мы знаем теперь о достижениях разума во времена древних египтян и вавилонян из их собственных письменных памятников, было изучено слишком поздно для того, чтобы оказать непосредственное влияние на нашу цивилизацию»[27].
Но все же гипотеза «перекрестного опыления культур», имевшего место на основе оживления торгово-экономических связей, объясняет далеко не все. Почему, например, греческая философская мысль зародилась в городах Ионии (побережья Малой Азии) и Великой Греции (Южная Италия), достигла своего расцвета в Афинах и почти совершенно обошла соседнюю Спарту?
Поставим вопрос определеннее. Почему ни одного сколько-нибудь значительного и самобытного мыслителя не дала миру Спарта — это могущественное и влиятельное античное государство, населенное тем же талантливым греческим народом, окруженное теми же культурными цивилизациями и также находившееся на перекрестке торговых путей? Ведь это тоже «греческое чудо», хотя и наизнанку, и оно требует своего объяснения.
Попробуем пойти сначала от противного и попытаемся понять, почему в той же Спарте социально-политический климат явно не был подходящим для взлета духовной культуры, особенно для появления такого ее причудливого цветка, как философия (талантливые поэты и скульпторы в Спарте все же были). Дело, очевидно, в том, что Спарта VII — IV веков до н. э. являла яркий образец казарменного государства. Жизнь всех ее обитателей была предельно регламентирована, а сами они рассортированы на социальные касты. Господствующей группой были спартиаты, меньшими политическими правами и большими обязанностями обладали периэки, и, наконец, на положении государственных полукрепостных-полурабов находились илоты.
Спартанский законодатель Ликург, как рассказывает Плутарх, ввел принцип уравнительного землепользования для спартиатов. Каждая семья располагала таким количеством земли и илотов, чтобы вести образ жизни, «который сохранит его согражданам силы и здоровье, меж тем как иных потребностей у них быть не должно»[28]. При этом и земля и илоты являлись собственностью государства и находились у спартиатов лишь во владении.
Принцип уравнительности и аскетического ограничения потребностей пронизывал все стороны жизни спартиатов. Не только основное имущество, но даже трапезы их были общими. Общими, по существу, могли быть и жены, так как каждый мог ради деторождения спать с женой другого. Государство к тому же вмешивалось в эту интимную сторону жизни с тем, «чтобы граждане рождались не от кого попало, а от лучших отцов и матерей»[29]. Сама красота тела была у спартиатов общим достоянием, ибо юноши и девушки занимались гимнастическими упражнениями и играли обнаженными.
Мальчики оставались в родительском доме только до шести лет, а затем государство отбирало их у семьи и передавало в «детские отряды» — «агелы» (что значит — «стада») под надзор государственных воспитателей — «педономов».
Воспитание носило всецело военно-спортивный характер, преследовало цель создать выносливых, привычных к лишениям, беспрекословно дисциплинированных и фанатичных верноподданных. Высшим достижением в духовном отношении считалось, по-видимому, по военному кратко — «лаконически» выражать свои мысли. Плутарх пишет: «Грамоте они учились лишь в той мере, в какой без этого нельзя было и обойтись, в остальном же все воспитание сводилось к требованиям беспрекословно подчиняться, стойко переносить лишения и одерживать верх над противником»[30]. Обучение наукам не только не поощрялось, но по некоторым данным считалось даже постыдным. Один из античных авторов, оставшийся для историков анонимным, писал, сравнивая обычаи в Спарте (Лакедемоне) и в Ионии: «У лакедемонян прекрасно детям не учиться музыке и письменам, у ионийцев же не знать этого — безобразно»[31].
Во время общих столований, гимнастических упражнений и в походах распевались гимны, прославлявшие отечество и знаменитых граждан. Главной обязанностью воина в бою было — не покидать своего места без приказания начальства и любой ценой доказать свою храбрость. Доблестные воины почитались в Спарте больше спортсменов — победителей Олимпиад, не говоря уже о музыкантах, скульпторах, ораторах. В весьма типичных «солдатских» стихах спартанского поэта VII века до н. э. Тиртея говорится:
Я не считаю достойным ни памяти доброй, ни чести
Мужа за ног быстроту или за силу в борьбе…
Если б он был величавей Танталова сына Пелопа
Или Адрастов язык сладкоречивый имел,
Если б он славу любую стяжал, кроме воинской славы, —
Ибо не будет вовек доблестным мужем в войне
Тот, чьи очи не стерпят кровавого зрелища сечи,
Кто не рванется вперед в бой рукопашный с врагом:
Эта лишь доблесть и этот лишь подвиг для юного мужа
Лучше, прекраснее всех смертными чтимых наград[32].
Даже в мирное время взрослые спартиаты обязаны были находиться в общих помещениях, куда они являлись вооруженными, так же занимались военными упражнениями, сообща питались и спали. Воинская доблесть их в мирный период находила себе выход в «критиях» — ежегодно устраиваемых тайных священных войнах, а попросту говоря, в массовых убийствах илотов. Подобных жестоких мер по отношению к своим рабам не знало ни одно античное государство. Не удивительно, что в результате Спарта превратилась в военном и организационном отношении в могущественнейшую страну. Историки и философы, начиная с Платона и Плутарха, часто восторгались прочностью общественной системы и высокой добропорядочностью спартиатов. Из виду при этом упускалась «самая малость», что Спарта была «солдафонским государством», ее казарменное устройство, утилизация и унификация потребностей превращали человека, даже из среды господствующего класса, в усредненное существо, в слепое и безликое орудие государственного интереса.
В этом отношении Спарта мало чем отличалась от азиатских деспотий, где шкала прочности и неколебимости «устоев общества» находилась в обратной зависимости к духовному росту индивидуальности, что, по-видимому, и препятствовало развитию науки в собственном смысле слова. Яркими и сочными мазками, хотя и несколько утрированно, рисует особенности восточной культуры А. И. Герцен:
«Восток не имел науки; он жил фантазией и никогда не устанавливался настолько, чтобы привести в ясность свою мысль, тем менее развил ее наукообразно: он так расплывался в бесконечную ширь, что не мог дойти до какого-нибудь самоопределения. Восток блестит ярко, особенно издали, но человек тонет и пропадает в этом блеске. …Жизнь восточных народов проходила или в брожении страшных переворотов или в косном покое однообразного повторения. Восточный человек не понимал своего достоинства; оттого он был или в прахе валяющийся раб, или необузданный деспот; так и мысль его была или слишком скромна, или слишком высокомерна; она то перехватывала за пределы себя и природы, то, отрекаясь от человеческого достоинства, погружалась в животность. Религиозная и гностическая жизнь азиатцев полна беспокойным метанием и мертвой тишиной; она колоссальна и ничтожна, бросает взгляды поразительной глубины и ребяческой тупости. Отношение личности к предмету провидится, но неопределенно; содержание восточной мысли состоит из представлений, образов, аллегорий, из самого щепетильного рационализма (как у китайцев) и самой громадной поэзии, в которой фантазия не знает никаких пределов (как у индийцев)»[33].
На культуре восточных цивилизаций, как и на культуре Спарты, несомненно, сказывался застойный, словно сонный, характер патриархально-земледельческого уклада социальной жизни, не имеющей сильных внутренних пружин для саморазвития и испытывающей изменения, главным образом, благодаря войнам. Эта консервация обеспечила бы, возможно, Спарте многие столетия почти неизменного существования (наподобие древнего Китая), если бы не соседство бурно развивающихся торговых городов-полисов.
В этих городах, расположенных на побережье Малой Азии (Иония), в Аттике и на побережье Южной Италии, свободному гражданину дышалось значительно легче. По сравнению с деспотией азиатских государств и казарменным аскетизмом Спарты, где человек не существовал как личность, а функционировал лишь в качестве подданного, в качестве звена в системе военно-бюрократической и религиозно-кастовой иерархии, общественное устройство городов-полисов представляло разительный контраст. Они — особенно если говорить об Афинах — так далеко зашли по пути рабовладельческой демократии, как ни одно государство того времени. И не в этом ли ключ к объяснению «греческого чуда»?
Государство-город! Стоит внимательно присмотреться к этому странному и едва ли не единственному в своем роде явлению в древнем мире. В то время как передовые цивилизации — Китай, Индия, Египет, Вавилон, Персия — представляли собой грандиозные государственные образования, державшие под своей пятой многочисленные племена и народы, в Ионии и Аттике процветали независимые друг от друга и — насколько это позволяли обстоятельства — от всего остального мира торговые микрогосударства.
Греческий полис возникает на рубеже двух исторических эпох, в переходный период от патриархально-общинного к рабовладельческому строю. Он естественно вырастает из прежней родовой общины. Было бы наивно думать об этой общине как о первобытном рае на земле. Община еще не знает индивидуальности, не знает личности. Человек в ней лишь часть единого нерасчлененного социального тела, отправляющего его функции. Вся его жизнь, как жизнь муравья, подчинена всецело жизни общины и не выходит за рамки интересов биологического существования вида. Человек не отделяет еще себя ни от природы, ни от общества.
Дальнейший прогресс здесь возможен был по двум направлениям. Первый — это объединение общин путем войн или договоров в большие конгломераты, способные накапливать прибавочный продукт для привилегированной родовитой верхушки, взявшей на себя функции деспотического управления. Общинно-родовые отношения в этой новой государственной оболочке прекрасно сохраняются почти нетронутыми и лишь медленно перестраиваются в том направлении, в каком заинтересована верховная власть. В итоге человек оказывается как под гнетом общинных связей и обязанностей, так и под гнетом надстроенной над общинами управленческой бюрократии. Этим путем как раз и пошло развитие азиатской государственности, включая также и Спарту.
Другой путь кажется исключением из этого общего правила, он требует для своей реализации особых условий. Каких именно?
Община здесь развивается на фоне уже сложившихся и довольно интенсивных торговых отношений между могущественными деспотиями. Она вольно или невольно служит посредником в этих отношениях, которые и взрывают ее.
В результате вместо связанных кровными узами членов племени здесь возникает общность людей, непосредственно независимых друг от друга, живущих за счет собственной инициативы в торгово-денежном или ремесленном предпринимательстве. Здесь и институт рабства принимает иной характер, нежели при азиатском способе производства, где побежденные либо облагаются податями, либо становятся неотчуждаемой собственностью государства, либо включаются на положении рабочего скота в полупатриархальную жизнь общин. Они полурабы, полукрепостные, полуобщинники. Они безликое достояние безликой всеобщности.
По контрасту с этим торговые города-полисы демонстрируют нам рабство, так сказать, в его чистом виде. Здесь раб выступает прежде всего как товар, как движимая собственность того или иного лица. Он, раб, всецело во власти индивида, а не коллектива. Он принадлежность свободного гражданина и служит продолжением и усилением его органов деятельности.
Все мои рабы в своей совокупности обслуживают не государство, а лично меня. Все их способности, все индивидуальные качества растворяются в моей личности. Чем больше, следовательно, у меня рабов, тем больше я имею возможностей для своего утверждения в качестве свободной личности.
Рабы делают меня богатым и сильным, независимым и искусным в ремеслах, рабы могут даже обучать меня и моих детей наукам и искусствам. Я меняю сферу своих интересов, возможностей и способностей, продавая и покупая одних рабов вместо других. И что особенно важно — труд моих рабов обеспечивает меня не только всем необходимым, но и предоставляет досуг для свободных занятий.
Крупнейший советский исследователь античной культуры А. Ф. Лосев пишет: «Античность, несмотря на свою рабовладельческую природу, впервые засветила факел свободной личности»[34]. Верно, впервые! Но почему «несмотря на…»? Как раз напротив, именно благодаря институту рабства, выступившему в своей развитой форме, античность и смогла засветить этот факел. Впрочем, в другом месте своей книги А. Ф. Лосев отдает должное исторической прогрессивности рабовладения. Тут уместно вспомнить слова Ф. Энгельса о том, что без рабства не было бы греческого государства, греческого искусства и науки, что без него не было бы и современного социализма[35].
Как организована социальная и политическая жизнь античного полиса? Все важные общественные вопросы решаются здесь на всеобщих сходках — собраниях. Политическая борьба ведется в основном между двумя силами: аристократами, тяготеющими к сохранению родовых привилегий, и демократами, отстаивающими принцип всенародного правления во всей его полноте. Борьба идет с переменным успехом, но по мере исторического развития в афинском полисе, например, явно прослеживается тенденция перехода политического влияния от аристократии к либеральной аристократии, от нее к союзу, компромиссу аристократии с демократией и, наконец, полностью к демократии.
Тем самым закладывается не только экономическая, но и политическая основа для проявления активной самодеятельности личности. Здесь впервые свободный человек начинает представлять интерес сам по себе, как носитель того или иного образа мыслей, тех или иных способностей, страстей и пороков, а не только как воплощенная функция племенной и государственной организации, не только как «политическое животное», каковым по весьма характерному определению Аристотеля является человек[36].
В первую очередь этому процессу содействовали, как уже говорилось, торговля и ремесло. Оживление товарного обмена, как не раз потом доказывала история, всегда сопровождается и оживлением обмена мыслей. Развивая индивидуальную активность, изобретательность, инициативу, занятия ремеслом и торговлей вместе с тем выступают на ранних стадиях развития общества революционирующим началом, источником социального брожения и обновления, противостоят гомеостазису[37] централизации, консервации и косности, противоборствуют естественному стремлению государства к жесткой организации, к сохранению политического «статус-кво» и к устойчивому равновесию.
В городах-полисах вся социальная жизнь крайне неустойчива, она полна смут, ожесточенной борьбы аристократии и демократии, различных политических групп, она протекает в постоянных дебатах, схватках, в быстрой и часто насильственной смене правителей и влиятельных государственных лиц. Метеорами проносятся здесь по небосклону политической жизни имена ярких личностей: полководцев, стратегов, тиранов, законодателей, ораторов, олигархов. Тут, если использовать выражение Гегеля, дух эпохи непрерывно кует новое.
Политическая жизнь в Афинах VI — V веков до н. э. творится не в покоях дворцов, а на площадях, в местах народных собраний, и участвуют в ней так или иначе все свободные граждане. Сообща решаются важнейшие государственные дела, назначаются стратеги, объявляются войны, выносятся приговоры, смещаются и назначаются правители.
Сюда съезжаются даровитые люди с соседних земель: скульпторы, архитекторы, поэты, художники, драматурги, философы. Здесь есть где развернуться любому таланту. В Афинах постоянно или временно жили: историки Геродот и Фукидид, скульпторы Фидий и Мирон, поэт Пиндар, трагики-драматурги Эсхил, Софокл, Еврипид, комедиограф Аристофан, философы Анаксагор, Протагор, Горгий, Демокрит, Сократ, Платон.
История сохранила в передаче Фукидида любопытнейший документ «эпохи величайшего внутреннего расцвета Греции (Маркс) — надгробное слово Перикла, произнесенное им в 431 году до н. э. при похоронах афинян, павших во время войны со Спартой. В этом слове Перикл красочно и ярко описывает преимущества афинской демократии по сравнению с порядками в Лаконии (Спарте).
«У нас, — говорил Перикл, — государственный строй таков, что не подражает чужим порядкам; скорее мы сами служим примером для других, чем подражаем кому-нибудь. И называется наш строй демократией, ввиду того, что сообразуется не с меньшинством, а с интересами большинства. По законам в частных делах все имеют одинаковые права; что же касается уважения, то в общественных делах преимущество дается сообразно с тем, насколько каждый славится в том или ином отношении — не в силу поддержки какой-нибудь партии, а по способностям. Никогда также человек, способный принести пользу государству, не бывает лишен к тому возможности из-за бедности, вследствие ничтожности своего положения…
В свое государство мы предоставляем доступ для всех и никогда гонениями на иностранцев не закрываем никому возможности изучать или осматривать то, чем может воспользоваться любой из врагов… Точно так же и в воспитании — они (спартанцы. — Авт.) достигают мужества, с самого детства закаляемые тяжелыми упражнениями, а мы, хотя обычно и живем беззаботно, идем ничуть не менее решительно в опасности против равносильных бойцов…
Мы любим красоту, соединенную с простотой, и любим образованность, не страдая слабостью духа. В богатстве мы видим скорее подспорье для деятельности, чем предмет для хвастливых речей. Что же касается бедности, то у нас не признание в ней позорно для человека, а позорнее не прилагать труда, чтобы выйти из нее…
Короче говоря, я утверждаю, что все наше государство — центр просвещения Эллады, а каждый человек в отдельности, мне кажется, может у нас проявить себя полноценной и самостоятельной личностью в самых разнообразных положениях с наибольшей ловкостью и изяществом. И это не одни только пышные слова, подобающие данному случаю, а постоянная действительность, это показывает нам уже самая сила нашего государства, которую мы изобрели такими чертами своего характера»[38].
Разумеется, не следует идеализировать афинскую демократию — прежде всего уже потому, что это была рабовладельческая демократия, что развитие ее духовной культуры целиком базировалось на жестокой эксплуатации рабов. Это во-первых. А во-вторых, сам механизм этой демократии был весьма далек от совершенства, он позволял нередко одерживать верх ловким краснобаям, демагогам и проходимцам. Он оживлял и стимулировал не только деятельность мыслителей и трибунов, но и доносчиков, клеветников, взяточников. После Перикла эти отрицательные стороны афинской демократии получили особенно бурное развитие, что и привело к ее угасанию. Вслед за этим и вместе с тем постепенно мельчает, угасает и живое пламя оригинальной греческой философской мысли, вырождаясь в эпигонство, сухую логизацию и систематизацию, а также в плоское морализаторство.
Нас, однако, интересуют здесь не сами по себе отрицательные и положительные черты античной политической жизни (об этом написаны горы книг), а именно ее воздействие на философию. Представляется несомненным, например, что «сердце» античной философии — искусство доказательства путем споров с собеседником, путем столкновения противоречивых доводов, эта диалектика, получившая особенно блистательное развитие у Сократа и Платона, обрела благоприятную почву в самом характере политической жизни, проходившей в постоянных «всенародных» дискуссиях, ораторских состязаниях, в открытой борьбе различных группировок и партий, той политической жизни, где успех определялся не авторитетом родовитости, положения, а авторитетом самих доказательств, умением убедить публику в своей правоте.
Если на Востоке крупный философ выступал обычно как глашатай самого бога, имя его было овеяно священным ореолом, изречения заучивались как откровения с должным пиэтетом (вспомним Конфуция и конфуцианство, например)[39], а сомнения в истинности их рассматривались как тяжкая ересь, грехопадение, то в Афинах не было такого философа, мысли которого не выносились бы на суд публичной критики, которого не опровергали бы, с которым не спорили бы без всякой ложной почтительности, которого бы даже не осмеивали.
Здесь каждый философ создавал свою собственную концепцию мироздания, утверждал свои принципы в самой жестокой полемике с предшествующими авторитетами. Философские школы здесь нередко опровергали и уничтожали друг друга, занимая прямо противоположные позиции.
Если милетцы настаивают на принципе множества, то элеаты выдвигают принцип единства. Если Гераклит весь мир видит в движении и становлении, то Зенон доказывает невозможность движения вообще. Если для Анаксагора элементы материи делимы до бесконечности, то для атомистов они вообще неделимы. Для Фалеса Земля плоска и неподвижна, а для Пифагора она движущийся шар. Если натурфилософы стремятся изучать природу, чтобы постигнуть человека, то Сократ изучает человека, чтобы постигнуть природу.
Даже в пределах одной и той же школы развитие мысли идет путем отрицания. Для Фалеса первоначало сущего — вода, а его ближайший ученик Анаксимандр опровергает своего учителя и заявляет, что первоначало — это Апейрон, то есть Беспредельное. Их последователь Анаксимен не согласен с обоими: он создает учение о воздухе, из которого возникают и остальные стихии: вода, земля, огонь. Для Демокрита движения атомов жестко обусловлены причинными связями, а его последователь Эпикур отстаивает идею о беспричинном отклонении атомов.
Тем же путем идет развитие не одной только философии, но и математики, астрономии, истории — всей духовной культуры античности. Любопытно в этом отношении высказывание древнеримского историка Иосифа Флавия о различии античной и восточной, в частности еврейской, культуры, «Еврейская история,—говорит он,—покоится на непреложном авторитете, в котором ни один еврей никогда не сомневался; наоборот, ознакомление с греческой исторической наукой убеждает, что греки ничего точно не знают, а говорят то, что каждому на основании его собственного разума кажется наиболее правильным. Они, не задумываясь, противоречат друг другу, спорят между собой, обвиняют в ошибках не только друг друга, но и наиболее общепризнанные свои авторитеты — Гомера, Геродота и Фукидида, считающегося у них самым точным из историков»[40].
В демократическом климате, который был создан социально-экономическими и политическими отношениями Древней Греции, свободный человек впервые почувствовал себя личностью, он получил возможность утверждать себя в качестве таковой не только в общественной жизни, но и в духовной сфере. Поэтому каждый мыслитель стремится высказать, обосновать и отстоять лично свои, лишь ему принадлежащие идеи, нечто решительно отличающееся от всего сказанного и написанного ранее.
В поисках непременно своего, специфического видения мира, в стремлении противопоставить себя другим мыслителям грек нередко приходит на первый взгляд к абсурдным утверждениям, но не страшится их. Он стремится во что бы то ни стало найти доводы для «своего» принципа и доводы строго рациональные, логические, последовательные, но в то же время краткие, яркие и эффектные — такие, какими лучше всего достигают цели ораторы в публичных собраниях, судах, диспутах.
И парадоксальные доказательства для, казалось, абсурдного тезиса находятся, и тогда оказывается, что это отнюдь не бесцельная игра все более гибких понятий, а предельно гибкое схватывание парадоксальных в своем диалектическом взаимопроникновении глубин самого бытия. И тогда этот тезис вовлекается в орбиту самой ожесточенной философской полемики.
Если же выдвинутый принцип оказывается все же нежизнеспособным, то и это не беда — наука обогатилась уже самими изощренными способами его доказательств. Мысль сделала еще один шаг вперед — если не в постижении мира, то в совершенствовании самой себя.
И не этот ли диалектический динамизм античной науки, неотделимый от динамизма общественной жизни, в сочетании со строгим рационализмом, стремлением к системному осмыслению накопленного материала, к построению такой теоретической картины мира, где все многообразие конкретной действительности сводилось бы (и соответственно выводилось) из минимального числа простейших философских аксиом — принципов, — не эти ли качества и составляли отличительную особенность античной мысли?
И не этот ли дух научных исканий, неуемных и бесстрашных, противоборствующих и с необходимостью вытекающих друг из друга, порождающих в столкновениях цепную реакцию новых идей, не он ли вырвался джинном из бутылки в новые и новейшие времена человеческой истории?