Глава VIII
Глава VIII
По просьбе супруги, Перикл тотчас же потребовал от мегарцев похищенных девушек.
Мегарцы отвечали, что они сразу же отдадут Дрозу и Празину, как только им будет возвращена похищенная афинским юношей, Зимайта. Но против этого возвращения была сама Зимайта, которая нашла себе могущественную защитницу в Аспазии, так как сделалась ее любимицей.
Афиняне так же ненавидели мегарцев, как мегарцы афинян, и Перикл просил народ принять постановление, по которому мегарцам было запрещено посещение афинских гаваней и рынков, до тех пор пока они не только отдадут девушек, но и удовлетворят афинян и в других делах.
Изгнание с афинского рынка было крайне чувствительно для мегарцев и афиняне полагали, что те недолго будут упрямиться. Но так как можно было опасаться, что мегарцы обратятся к спартанцам, прося их посредничества и кроме того, вступят в сношение с коринфянами и, таким образом, доставят беспокойство афинянам, то враги Перикла и Аспазии воспользовались этим, чтобы восстановить народ против действий Перикла.
Они говорили, что желание чужестранки вернуть своих племянниц и разнузданность ее друзей грозят общественному спокойствию Эллады. Что похищение двух гетер вовсе не повод, чтобы вызывать рознь между греками, а Перикл придает этому слишком большое значение.
Прошло уже довольно много времени с тех пор, как Перикл и Аспазия возвратились в Афины после путешествия в Элиду и с тех пор, когда жрец Эрехтея, Диопит, заключил договор в Элевсине. И вот последовал их первый выпад.
Диопит воспользовался отсутствием Перикла в Афинах, чтобы провести в народном собрании закон против тех, кто отрицает религию Аттики, и против философов, учение которых противоречит унаследованной от отцов вере в богов.
Речь жреца Эрехтея была так красноречива, так пересыпана угрозами тем, кто своими поступками оскорбляет богов, что ему удалось приобрести на Пниксе большинство голосов для своего закона.
С этого дня домоклов меч повис над головою престарелого Анаксагора. В него были, прежде всего, устремлены стрелы Диопита, но его намерения шли дальше. Его негодование против Перикла каждый день находило себе новую пищу, так как ненавистный ему Калликрат все еще работал на вершине Акрополя, оканчивая роскошные Пропилеи с таким же усердием, как и храм Афины-Паллады.
Калликрат был ненавистен жрецу, ненавистны были и его помощники, ненавистен ему был также и старый мул, который по-прежнему бродил на Акрополе.
Но вот как-то Диопит подозвал к себе мула и бросил ему кусок хлеба: вечером животное нашли околевшим на ступенях Парфенона.
Один из рабочих Калликрата видел издали, что жрец Эрехтея бросил кусок хлеба мулу и все были убеждены, что животное пало жертвой мести Диопита. Некоторые клялись наказать его за это и, собравшись перед храмом Эрехтея, осыпали жреца громкой бранью и, если бы не появился архитектор Мнезикл, то Диопиту плохо бы пришлось от рабочих Калликрата.
Чаша гнева в душе жреца Эрехтея переполнилась; он не мог откладывать долее задуманной мести.
Была мрачная, бурная ночь; тучи, гонимые ветром, то скрывали, то открывали луну, а на холме Ареопага, в храме Эвменид, собрались трое на тайное совещание. Диопит был один из трех и он же привел остальных в этот грот.
Один из собеседников Диопита был олигарх Фукидид, свергнутый Периклом. Он и Диопит первые вошли в грот, затем явился третий, тщательно закутанный.
Олигарх с некоторым любопытством осмотрел этого вошедшего, так как Диопит не назвал его имени. Но когда новопришедший открыл в гроте свое лицо, то олигарх отступил с недовольным видом, и на губах его появилась презрительная улыбка. Он узнал плоское лицо Клеона — ненавистного партии олигархов народного оратора, выступавшего за народное правление.
— С каким человеком ты меня сводишь, — сказал Фунидид с досадой Диопиту.
Клеон, в свою очередь глядел на олигарха с презрением и, обратившись к жрецу Эрехтея, проговорил:
— Нечего сказать, Диопит, ты привел сюда самого подходящего товарища для народного трибуна Клеона.
— Я позвал вас не для того, чтобы возбуждать спор о преимуществах олигархии или народного правления, я позвал вас для того, чтобы выступить против нашего общего врага, — отвечал жрец Эрехтея.
— Я не хочу бороться с врагом, — возразил олигарх, — для пользы человека, который для меня ненавистнее этого врага!
— Неужели я должен погубить противника, — сказал в свою очередь Клеон, — при помощи его врага, который для меня ненавистнее его самого!
Так говорили они в первую минуту встречи, но после хитрому жрецу Эрехтея, удалось сделать так, что недавние враги, выйдя из пещеры, почти дружески пожимали друг другу руки.
Диопит на взгляд постороннего совсем не занимался политикой: он был в прекрасных отношениях и с народным трибуном Клеоном, и с олигархом Фунидидом. Он говорил, что борется только за богов, за их святыни и помогать ему в этой борьбе должны без колебания и народные трибуны, и олигархи. В действительности же оба они были только орудием в руках хитрого жреца, единственной целью которого, была гибель его личных врагов — Анаксагора, Фидия и Аспазии.
Для того, чтобы погубить их, он должен был выдвинуть против них тяжелое обвинение, а для этого он заранее убедил принять упомянутый нами закон. Но чтобы этот закон заработал он должен был обеспечить себе народную поддержку, должен был приобрести голоса большинства — и для этого ему необходимы были помощники и союзники. Поэтому он заводил дружбу и входил в тайные сношения с людьми самых различных партий.
Сначала он решил напасть на Анаксагора, затем нанести решительный удар по Аспазии, который должен был задеть и Перикла. И, наконец, соединить все силы для свержения любимого афинянами Перикла.
Не прошло и месяца после собрания трех заговорщиков на холме Ареопага как большая половина афинского народа была настроена против Аспазии и Анаксагора.
Все были убеждены, что Анаксагор отрицает богов — не было почти никого, кто не припоминал бы его смелых выражений на Агоре, в лицее, в том или ином месте, при тех или иных обстоятельствах и то, на что прежде едва обращали внимание и даже отчасти слушали с одобрением, теперь при изменившемся настроении встречалось враждебно еще и потому, что союзник Диопита, Клеон, возбуждал народ против философа.
Однажды, поздно вечером, по опустелым улицам Афин шел быстрыми шагами человек, озабоченно оглядывавшийся вокруг, очевидно стараясь пройти незамеченным под защитой темноты и направлявшийся к Илиссу.
Он шел один, без рабов, которые обыкновенно несли факелы за ночными путниками.
Он дошел до Илисса и направился к итонийским воротам, за которыми было только несколько невзрачных строений. В дверь одного из этих домов путник постучал. Ему сейчас же открыли и он, тихо сказав несколько слов открывшему рабу, прошел в дом.
Комната была обставлена бедно. На постели лежал Анаксагор, а его поздним, ночным посетителем был Перикл.
С изумлением взглянул старик на друга, которого не видел уже давно, и считал себя забытым.
— Я пришел к тебе, — сказал Перикл, — в ночной час, не для того, чтобы принести радостное известие, но то, что это известие приношу тебе я, должно показаться утешительным предзнаменованием. Я явился не только как посланный, а как советник и помощник.
— Хотя лишь дурное известие привело Перикла к его старому другу, тем не менее я рад его видеть. Говори прямо и без предисловия то, что хочешь сказать.
— Тщеславный и, как я знаю, втайне настраиваемый жрецом Эрехтея Клеон подал сегодня архонту обвинение против тебя в отрицании богов.
— В отрицании богов, — спокойно повторил Анаксагор. — Постойте, насколько я помню, по закону Диопита за это следует смерть — ничтожное наказание для старика.
— Жизнь достойного старца, которой угрожает опасность, заслуживает большего сострадания, чем жизнь юноши, — возразил Перикл. — И за безопасность твоей жизни я встану вместе с моей партией. Я сам выступлю перед судьями, как твой защитник, и, если нужно, предложу за твою голову — мою. Но, чего я не могу изменить — это того, что тебя отведут в тюрьму до решения твоего дела и безжалостное заключение может быть очень продолжительным.
— Пусть меня сажают в тюрьму, — ответил Анаксагор, — к черту мне свобода, если у меня отнимают свободу слова?
— Все изменится, — возразил Перикл, — твоему слову снова будет возвращена свобода. Закон, хитростью принятый жрецом Эрехтея во время моего отсутствия, будет отменен. В настоящую минуту покорись необходимости, поднимайся скорей, надевай сандалии и покинь на время Афины. Все приготовлено к твоему бегству: внизу, в уединенной Фалеронской бухте, стоит корабль, готовый отвезти тебя туда, куда ты захочешь. С моим другом Кефалосом я все обдумал. Он будет сопровождать тебя пока ты не найдешь безопасного убежища. Тяжело подходить к ложу слабого старца и говорить ему: «вставай и иди», но я должен сделать это. Я провожу тебя до Фалеронской бухты, где ожидает Кефалос.
— У меня нет повода уезжать, — сказал Анаксагор, — но еще меньше поводов оставаться, так как я стар и все дороги мира одинаково ведут к последнему успокоению. Если меня ждет судно в Фалеронской бухте, то к чему заставлять его ждать напрасно? Доставьте меня к Мизийскому берегу — там у меня есть друзья, там они могут похоронить меня и начертать на моей могиле слово «истина». Позови моего старого раба, Перикл, чтобы он завязал мне на ногах сандалии, взял хитон для перемены и несколько книжных свитков.
Старик поднялся с помощью Перикла с постели, дал рабу надеть себе на ноги сандалии, надел хитон и через несколько минут был готов.
Оба путника, в сопровождении раба, под покровом ночи, в безмолвии прошли через итонийские ворота и спустились вниз вдоль длинной стены по пустынной дороге к Фалеронской бухте.
В гавани, они нашли Кефалоса на судне, стоявшем под прикрытием скал.
В тот момент, когда они протягивали друг другу руки в последний раз, Перикл с волнением поглядел на старца, готовившегося отдать себя во власть переменчивого моря.
— Не сожалей обо мне, — сказал старик, — я приготовлен ко всему. В течение моей долгой жизни я убил в себе все, что может в человеке страдать. Юношей я много выстрадал, я видел прелесть жизни, но в то же время наблюдал ее мимолетность и тщету. Тогда я отрекся от всего и все больше погружался в глубокую пропасть равнодушного созерцания. Так я состарился, мое тело сделалось слабо, но непоколебимое спокойствие овладело моей душой. Вы, афиняне, думаете что заставляете меня ввериться непостоянному морю и удаляете меня в далекую, чуждую страну, в действительности же, я со спокойного берега невозмутимо буду глядеть на треволнения вашей жизни. Тебе выпала иная судьба, друг мой, ты стремился в жизни к красоте, счастию, власти и славе, ты привязался к прекрасной женщине, которая овладела моим чувством, к женщине достаточно прекрасной, чтобы воодушевлять тебя. Я считаю тебя блаженным, но должен ли я считать тебя счастливым? Человек наслаждающийся, пользуется блаженством, но счастлив только тот, кто не может ничего потерять, кого жизнь не может обмануть, потому что он ничего от нее не требует.
— Смертным суждено идти различными путями, — отвечал Перикл. — Я ко многому стремился, многого достиг, но только последнее мгновение закончит счет, только смерть подведет итог жизни. В чашу радости часто попадают капли горечи, беспокойство нередко закрадывается в мою душу — может быть я слишком многого ожидал от красоты и счастья жизни.
Анаксагор еще раз оглянулся на город и сказал:
— Прощай, город Афины-Паллады! Прощай, земля Аттики, которая так долго дружелюбно принимала меня! Ты служила почвой брошенным мною семенам; из того, что сеют смертные, может вырасти добро и зло, но только одно добро бессмертно. Спокойно и благословляя тебя, прощаюсь я с тобою, чтобы снова, уже стариком, плыть по тем же волнам, которые принесли меня юношей к твоим берегам.
С этими словами мудрец из Клацомены вступил на корабль. Раздались удары весел, тихий плеск волн, и корабль медленно вышел в открытое море.
Перикл стоял на пустынном берегу и еще долго глядел вслед удалявшемуся судну, затем, погруженный в глубокую задумчивость, пошел обратно к городу. Придя на Агору он увидел, что, несмотря на раннее утро, множество народу толпилось на так называемом царском рынке.
Толпа читала таблички, на которых обыкновенно писались заявления архонта. Это был текст общественного обвинения.
В нем было следующее: «Обвинение, подписанное и данное под присягой Гермиппосом, сыном Лизида, против Аспазии из Милета, дочери Аксиоха. Аспазия обвиняется в преступлениях: в непризнании богов; в непочтительных выражениях против них и священных обычаев Афин; в принадлежности к партии философов и отрицателей богов. Кроме того она обвиняется в том, что соблазняет молодежь опасными речами, проповедует неблагочестивые взгляды молодым девушкам, которых держит у себя в доме, а также и свободно рожденным гражданам, которые бывают у нее. Наказание — смерть».
Громко раздавались эти слова по рынку, когда Перикл, незамеченный народом, проходил мимо. Он побледнел.
— Да, — закричал один из толпы, — это обвинение падает на супружеское счастье Перикла, как удар молнии в голубиное гнездо.
— И Гермиппос - обвинитель! — закричал другой.
— Гермиппос? Сочинитель комедий? Этого надо было ожидать! — воскликнул третий. — Я сам слышал из уст Гермиппоса, после того, как Перикл обрезал крылья комедии: «хорошо, говорил он, если нам закрывают рот на подмостках, то мы раскроем его на Агоре».
Редко бывали афиняне так возбуждены, как были они возбуждены обвинением супруги Перикла, с огромным нетерпением ожидали они того дня, когда обвинение будет публично рассматриваться гелиастами [38].
Как раз в это время Фидий возвратился из Олимпии обратно в Афины, и Диопит был немало раздражен, снова видя каждый день ненавистного человека, ходившим по Акрополю с Мнезиклом и Калликратом и подававшим свои советы трудившимся над постройкою Пропилеи.
Однажды Диопит увидал Фидия, стоявшего за колоннами храма Эрехтея и разговаривавшего со своим любимцем, Агоракритом. Беседуя, они приблизились к куску мрамора, лежавшему недалеко от незамеченного ими Диопита, опустились на камень и спокойно продолжали разговор, который подслушал жрец Эрехтея.
— Странное направление, — говорил Агоракрит, — начинает принимать скульптурное искусство афинян. Непонятные вещи вижу я выставляемыми в мастерских молодых товарищей по искусству. Куда девались прежние возвышенность и достоинство? Видел ли ты последнюю группу Стиппакса? Мы употребляли наши лучшие силы на изображение богов и героев, теперь же, со всеми тонкостями искусства, представляют грубого, несчастного раба. Юный Стронгимон старается вылить из бронзы троянскую лошадь; Деметрий изображает старика с голым черепом, с жидкой бородкой…
— Скульпторы не стали бы создавать подобных произведений, если бы они не нравились афинянам, — сказал Фидий, — к сожалению, никто не может отрицать, что подобные вкусы все более и более проникают в народ. Как в скульптурном искусстве безобразное занимает место рядом с прекрасным, также и на Пниксе, рядом с олимпийскими, громовыми речами благородного Перикла, все громче и громче раздаются дикие крики какого-нибудь Клеона. Прежде у нас был один Гиппоникос и один Пириламп — теперь их сотни.
— Роскошь и страсть к удовольствиям все усиливаются, — сказал Агоракрит. — Но кто первый проповедовал это стремление к роскоши и удовольствиям? С тех пор, как подруга Перикла отняла у моего, и, я осмеливаюсь сказать, и у твоего, произведения награду в пользу самоуверенного произведения Алкаменеса с того дня, негодование этой женщиной не оставляло моей души. Когда она бессовестно превратила мою Афродиту в Немезиду, тогда в голове у меня мелькнула мысль: «Да, моя Афродита будет для тебя Немезидой, ты почувствуешь на себе могущество мстительной богини». И эта месть приближается.
— Боги судят одинаково и беспристрастно, — серьезно сказал Фидий, — если они не одобряют веселой самоуверенности милезианки, то они также накажут и тайную хитрость Диопита, союзником которого тебя сделало твое стремление отомстить. Что бы мы ни хотели порицать или наказать в супруге Перикла, не забывай, во всяком случае, что без ее мужественных и потрясающих сердце слов, колонны нашего Парфенона, может быть, еще до сих пор, не были бы созданы. Не забудь и того, что при создании Парфенона, мы не имели другого врага кроме хитрого жреца Эрехтея.
— В таком случае, ты также становишься другом и защитником милезианки? — сказал Агоракрит.
— Вовсе нет, — возразил Фидий, — я также мало люблю Аспазию, как и жреца Эрехтея и избегаю обоих с тех пор, как возвратился обратно в Афины из, сделавшейся для меня дорогою, Олимпии. Я нашел жителей Элиды более благодарными, чем афиняне и остаток моей жизни, хочу посвятить великой Элладе; я оставляю Афинам их аспазий, их демагогов и их хитрых, недостойных и мстительных жрецов Эрехтея.
— Ты поступаешь справедливо, — сказал Агоракрит, — поворачиваясь спиной к Афинам, афиняне, может быть, сделали женственным и менее высоким даже твое искусство. При их новом вкусе тебе, может быть, пришлось бы начать создавать Приамов вместо олимпийских богов…
— Или, может быть, сделать статую нищего, постоянно шатающегося здесь, — сказал Фидий, — указывая на всем известного калеку Менона, лежавшего в ту минуту между колоннами и гревшегося на солнце.
Нищий слышал слова Фидия и, сжав кулак, послал ему вслед проклятие. Между тем, Фидий поднялся вместе с Агоракритом и, сделав несколько шагов к храму Эрехтея, увидал стоящего между колоннами Диопита.
— Посмотри, эти совы храма Эрехтея вечно на стороже, — сказал Фидий.
Пристыженный, подслушивавший жрец бросил на скульптора взгляд, в котором читалась ненависть.
— У сов храма Эрехтея острые клювы и острые когти, берегись, чтобы они не выцарапали тебе глаза! — крикнул Диопит.
В ответ скульптор повторил бессмертные слова Гомера: «Никогда не дозволит мне трепетать Афина-Паллада!»
«Хорошо!» — пробормотал про себя Диопит, когда Фидий и Агоракрит уже отвернулись от него, «рассчитывай на защиту твоей Афины-Паллады, я же рассчитываю на помощь моих богов».
Он уже хотел было уйти, когда Менон, опираясь на клюку и продолжая посылать проклятия Фидию, так сильно ударил по одной колонне, что от нее отскочил кусок.
Некогда Менон подвергался пытке вместе с остальными рабами своего осужденного господина. Эллинские рабы допрашивались не иначе, как под пыткой, поэтому и Менон давал свое показание под пыткой; вследствие его показания афинянин был оправдан, но после пытки Менон остался калекой. Из сострадания, его господин дал ему свободу и, умирая, завещал довольно большую сумму денег, но Менон бросил полученные деньги и предпочел бродить по Афинам, прося милостыню.
Он большею частью питался тем, что ставят покойникам на могилы. Когда зимою было холодно, он грелся перед горнами кузнецов или у печей общественных бань. Его любимым местопребыванием было то место, куда бросали тела казненных и самоубийц. Какая-то собака, прогнанная своим господином, была его постоянным спутником.
Менон был злым и хитрым, и его величайшим удовольствием было сеять раздор. Он был пропитан каким-то тайным чувством мести и все, что он ни делал, казалось рассчитанным на то, чтобы отомстить за рабов свободным гражданам.
Он нарочно выдавал себя за полоумного, чтобы иметь возможность говорить афинянам в глаза всякие колкости, которых никогда не простили бы другому.
Он постоянно вертелся на Агоре и других общественных местах. На Акрополе он сделался своим человеком, постоянно крутился в толпе рабочих. Ему нравилось везде, где только был народ и, где он мог играть свою роль, но в особенности понравилось ему пребывание на Акрополе с той минуты, когда он заметил вражду между Диопитом и Калликратом, казалось, он считал своим долгом сеять раздор между людьми Калликрата и прислужниками храма Эрехтея. Он постоянно передавал слова одних другим, он служил обеим сторонам и обе одинаково ненавидел, как ненавидел всякого, кто назывался свободным афинянином.
Диопит часто с ним разговаривал и скоро понял все удобства этого оружия.
Менон постоянно толкался среди народа, узнавал и подслушивал. Никто не считал нужным что бы то ни было скрывать от безумного и его колкие насмешки делали его одинаково нелюбимым и внушавшим опасения во всех Афинах.
Менон и Диопит знали друг друга и хорошо понимали один другого. Инстинкт ненависти и жажды мести соединял нищего и жреца.
— Ты злишься на Фидия, — сказал Диопит.
— Пусть его пожрет хвост адской собаки, надменный негодяй, он постоянно выгонял меня за порог своей мастерской, когда замечал, что я греюсь у его печки. «Ты негодяй Менон», говорил он, «ты урод», ха, ха, ха! Он хочет всегда видеть вокруг себя только олимпийских богов и богинь. Пусть его разобьет молния, его и ему подобных афинян.
— Ты часто бывал в его мастерской, Менон, и, наверное, видел как он работал с золотом, — при этих словах странная улыбка мелькнула на устах жреца Эрехтея. — С золотом, которое афиняне отдали в его мастерскую, чтобы он создал богиню из золота и слоновой кости.
— Конечно! — отвечал Менон, — я видел как он растапливал золото, я видел у него целую кучу блестящего, сверкающего золота…
— Послушай, Менон, все ли золото афинян было растоплено, не осталось ли хотя части его на пальцах тех, через чьи руки оно прошло? — подмигнул Диопит.
При этом вопросе нищий, скаля зубы, поглядел на жреца.
— Ха, ха, ха! — громко рассмеялся он. — Менон умеет прятаться, умеет подсматривать. Я видел как он… думая, что он один… что за ним никто не следит… тайно открывал ящик, в котором сверкало спрятанное… ха, ха, ха… золото… золото афинян… Он запускал в него руки и, когда нечаянно увидал меня, то от злости у него пена выступила на губах… Он вытолкал меня за дверь… он не хотел, чтобы я грелся… Погоди ты, злодей!.. Старый червяк!..
И снова нищий с угрозою поднял руку на Парфенон, словно желая от ненависти к его создателю разрушить и его.
— Послушай Менон, то, что ты говоришь, согласишься ли ты сказать на Агоре, перед всеми афинянами? — заглядывая в глаза калеке, спросил Диопит.
— Перед всеми афинянами… перед двадцатью тысячами собак-афинян… да поразит их чума!..
Уже через час по всем Афинам стали рассказывать об оскорбительных словах, которые Фидий говорил против афинского народа. Рассказывали, как он позорил народное правление, как он презирал свое отечество и расхваливал Элиду, как он желает повернуться спиной к Афинам и в будущем служить только другим. Шепотом прибавляли и о золоте, данном ему из государственной казны, которое не все было истрачено в его мастерской…
Как дурное семя распространялись в народе эти речи, возбуждая ненависть к благородному творцу Парфенона…