Глава II

Глава II

На Акрополе было много сов. Эти птицы были посвящены Афине-Палладе — принадлежали ей, как птицы ночи, вызывающие на размышление, так как сама ночь мрачна, но от нее родится свет и ночью лучше, чем среди белого дня, зреют мысли в бодрствующей голове человека. Но нередко ночь замышляет нечто против света, поэтому и птицы ночи — совы, сделались врагами света.

Они гнездились под крышею храма Эрехтея, и были любимыми птицами жреца Диопита, который стоял перед ступенями Парфенона и с жаром разговаривал с каким-то человеком.

— Ты знаешь закон числа ступеней для входа в храм — закон древний, установленный эллинами и соблюдаемый в течение столетий? — спрашивал он. — По старинному обычаю число ступеней должно быть нечетное, чтобы идущий, в знак хорошего предзнаменования, вступил на первую и на последнюю ступень правой ногой.

— Да, это так, — согласился собеседник Диопита.

— Но, ты видишь, — продолжал жрец, — что люди, построившие Парфенон, не хотят ничего знать о добрых предзнаменованиях; число этих ступеней — четное. В самом плане Парфенона заключается оскорбление, и презрение к богам. Посмотри, с тех пор как прошел праздник Панатенеев, с тех пор как розданы были награды победителям на состязаниях, с тех пор как народ достаточно нагляделся на статую Фидия, украшенную золотом и слоновой костью, праздничный храм, как они его называют, снова закрыт, изображение богини завешено, чтобы оно не запылилось к следующему празднеству и, вместо жрецов, каждый день мы видим казнохранителя, являющегося пересчитывать сокровища. И таким образом — о стыд, о позор, — вместо благочестивого пения, в ушах богини раздается звон монет.

После слов Диопита, его собеседник, одетый как чужестранец, начал расспрашивать о величине афинской казны, помещенной в казнохранилище под покровительство Афины-Паллады и Диопит рассказал ему все, что знал.

— Да, недурно, — заметил чужестранец. — Вы, афиняне, собрали порядочные суммы, но, мне кажется, что вы скоро истощите этот запас даже в мирное время.

— Ну, нет, — возразил Диопит.

— А я предвижу, — снова сказал чужестранец, — что после окончания этого храма, начнется новое строительство с такой же поспешностью, с таким же усердием. Предполагается уже постройка роскошного портика, не менее величественного чем сам Парфенон.

— И все это дело недостойных людей, — перебил Диопит, — которые в настоящее время управляют афинянами, они пренебрегают святилищем Эрехтея, которое сами персы смогли разрушить только наполовину и воздвигают роскошные залы с помощью тщеславных помощников Фидия, собравшихся к нему со всей Эллады.

— Разве Перикл так могуществен? — спросил чужестранец. — Отчего из всех знаменитых полководцев и государственных людей Афин ни один, насколько я знаю, не избег изгнания. Лишь Перикл пользуется властью так много лет.

— Он единственный человек, — сказал Диопит, — которому афиняне дают время привести их к погибели.

— Спаси от этого бог! — воскликнул чужестранец. — Я родом из Эвбеи и желаю афинянам всего лучшего.

— Не притворяйся, — сказал Диопит, спокойно глядя чужестранцу в глаза, — ты спартанец, тебя, во время празднества Панатенеев, прогнали с порога Парфенона. Я видел это и узнал тебя. Но не бойся меня — есть много афинян, которые для меня ненавистнее всех спартанцев вместе взятых, и тебе, без сомнения, хорошо известно, что в Афинах противников нововведений, людей, держащихся за древние обычаи, зовут друзьями спартанцев. Людей, ненавидящих Перикла, хотя может быть и тайно — достаточно. Идем, я покажу тебе место, где, не меньше чем в храме Эрехтея, лелеют непримиримую богиню мщения.

Диопит повел спартанца к восточному склону Акрополя и указал ему рукою на глубокий овраг.

— Видишь тот обрывистый холм, скалы вокруг которого как будто разбросаны руками титанов? Ступени, вырубленные в скале, ведут к четырехугольной площадке. От этой площадки другая лестница ведет вниз, в глубокий овраг. В этом овраге храм богини мщения, Эриннии. На вершине горы, собирается старинный, самими богами установленный суд, который мы называем Ареопагом.

Мудрые, седые члены суда поручены покровительству Эриннии; в их руках древние законы, и им поручено святилище, от которого зависит благоденствие страны. Обвиняемые, дела которых решает этот суд, становятся между специальными урнами, судьи дают страшную клятву, которой призывают несчастия на своих близких, если решат дело не по справедливости. Выслушав дело, они молча кладут свое решение в одну из урн: в урну пощады, или в урну смерти. Сначала они судили умышленные убийства, но потом стали судить и гражданские проступки. Им дозволено проникать в частную жизнь семейств. Они наказывают отцеубийц, поджигателей, людей убивающих без нужды безвредное животное, мальчиков, которые безжалостно ослепляют молоденьких птенцов. Им дана власть даже выступать против решения народа; нет ничего удивительного, что этот суд уже давно вызывает недовольство нынешнего правителя Афин.

— Но большинство афинян любит Перикла, — возразил спартанец, — и считают его истинным сторонником народного правления.

— Я не считаю Перикла настолько глупым, — отвечал Диопит, — чтобы он был действительно сторонником народного правления — человек с выдающимся умом редко бывает чистосердечным сторонником народного самоуправления, так как было бы странно, если бы человек желал, данную ему толпою власть, добровольно снова делить с нею. Перикл льстит массе, как все эти сторонники народа, чтобы добиться исполнения своих честолюбивых планов. Очень может быть, что из сокровищ, скрывающихся в глубине Парфенона, он отольет золотую корону, которую на одном из празднеств Панатенеев, наденет себе на голову, перед глазами всего собравшегося народа, у ног богини Фидия. Приготовьтесь лакедемоняне приветствовать царя эллинов и его царицу, Аспазию!

При последних словах жрец огляделся вокруг.

— Идем, — сказал он спартанцу, — я вижу сюда приближаются люди, отмеривающие место для нового портика. Если нас увидят вместе, то меня обвинят в заговоре с лакедемонянами.

И жрец Эрехтея спрятался вместе со спартанцем за колоннами храма, где они еще некоторое время разговаривали.

Не униженной, но высоко подняв голову, оставила Телезиппа дом своего супруга. Она постоянно говорила всем, что «могла бы быть супругой архонта Базилия» и когда у Перикла созрело решение развестись с нею, он стал думать каким бы образом смягчить свой поступок и вспомнил, как часто говорила она об архонте Базилии.

Этот архонт был сторонником Перикла, человеком уже пожилым, но не женатым, Перикл отправился к нему и спросил его не желает ли он жениться.

Архонт тихий, скромный человек был не прочь жениться, если найдется для него подходящая невеста.

— Я знаю одну женщину, — сказал Перикл, — которая создана для такого человека, как ты — это моя собственная супруга. Для меня в ней недостает веселости, в ней слишком много суровости и достоинств, которые, для человека как ты, были бы вполне подходящими. Я собираюсь развестись с Телезиппой, но считал бы себя счастливым, если бы знал, что из моего дома она перейдет в дом еще лучшего человека и найдет в нем то, чего ей недоставало у меня. Что касается того обстоятельства, что по старым правилам должен архонт жениться только на девушке, то я обещаю употребить все свое влияние на афинян, чтобы обойти этот обычай. — Архонт Базилий выслушал эти слова также серьезно, как они были сказаны. Немного подумав, он объявил, что готов ввести Телезиппу в свой дом.

Перикл сообщил своей супруге и о своем решении развестись с нею и о желании архонта жениться на ней. Телезиппа, выслушав его холодно и молча, удалилась в женские покои; но когда она увидела там своих двух мальчиков, которых теперь должна была оставить, она привлекла их к себе и горячие слезы полились на их головы.

Когда Телезиппа должна была последний раз поцеловав своих сыновей, навсегда расстаться с ними, Перикл вдруг испытал странное чувство: он начал понимать, что союз, соединявший некогда человеческие сердца, не может быть разорван безболезненно. Телезиппа родила ему детей, походивших на нее по характеру, но чертами лица похожих на него. Разве мужчина не должен уважать и считать священной женщину, родившую ему детей, имеющих его черты? Перикл понял это только тогда, когда Телезиппа уходила.

Но за печальным уходом Телезиппы последовало веселое вступление Аспазии. Она явилась в сопровождении веселых, смеющихся весенних духов.

Мрачная атмосфера дома прояснилась, старые, угрюмые, домашние боги удалились. Аспазия поставила в перистиле радостного Диониса, улыбающуюся Афродиту и кудрявого, веселого бога ионийцев — Аполлона.

Дух нововведений, повсюду сопровождавший Аспазию, последовал за нею и в дом Перикла, который был очень прост, и похож на дом любого другого афинского гражданина. Влиятельный человек должен быть прост, если не желает возбудить к себе недоверие сограждан, кроме того, человек деятельный всегда невольно пренебрегает своим домом. Прост и ничем не украшен был перистиль дома Перикла, в нем принимали посетителей, здесь же часто обедали и ужинали, приносили домашние жертвы богам. За колоннами, окружавшими перистиль, шли жилые комнаты. Все двери выходили в галерею; простые ковры закрывали их. В короткий промежуток этот дом принял новый, веселый вид.

Аспазия не терпела вокруг себя ничего некрасивого, ничего неблагородного; красота была признана главным законом домашнего очага. Проста была до сих пор жизнь Перикла, но теперь эта простота стала не нравиться ему самому. Ничто не может быть приятнее для влюбленного, как видеть свою возлюбленную красивой. Человек, живя один, не украшает дома для самого себя, но для любимой женщины самый скупой делается расточительным. С радостью помогал Перикл Аспазии, превратить место своего нового счастья в храм красоты.

Брак, так же как и любовь, имеет свой особенный месяц. Расставания и встречи прибавляют прелести медовому месяцу, но осознание постоянного присутствия любимого человека также приносит огромную радость.

Каждый час имел теперь для Перикла особенный блеск, особенную прелесть. Аспазия была для Перикла каждую минуту чем-то новым: утром розовоперстой Эос, вечером — Селеной, днем Гебой. Часто она казалась ему достойной уважения, как мать, а порою — он любил ее почти чувством отца.

То, что Ксантип и Паралос, сыновья Перикла не были детьми Аспазии, было даже полезно для супружеского счастья Перикла — ему не нужно было делить с ними любовь Аспазии. Если их счастью чего-нибудь и не доставало, то только полного осознания этого счастья, так как только счастье, подвергающееся опасности, может быть вполне сознаваемо.

Брак Перикла и Аспазии давал афинянам неистощимую пищу для разговоров. Повсюду на Агоре, в Пирее, в лавках торговцев и в цирюльнях только и говорили о том, что Перикл целует жену каждый раз, когда выходит из дому и когда возвращается обратно.

Говорили даже, что Аспазия поправляет Периклу речи, которые он произносит перед народом.

Говорили также, что Аспазия хочет заставить Перикла добиться царской власти, говорили, что она не хочет отставать от своей соотечественницы Таргелии, которой удалось стать супругой царя.

Разносчицей всех этих сплетен по Афинам была Эльпиника. Ее можно было назвать живой хроникой дома Перикла; то ее волновал поцелуй, которым награждает Перикл свою супругу, уходя и возвращаясь, то она говорила о том, как обращалась Аспазия с детьми Перикла и юным Алкивиадом. Рассказывая, что Аспазия не любит мальчиков Паралоса и Ксантипа и мало заботится о них, но зато любит, как мать, Алкивиада и в ее руках сын Кления сделается женственным.

Кроме Алкивиада, Паралоса и Ксантипа в доме Перикла рос еще мальчик, который, хотя не принадлежал к родственникам Перикла, но не был и рабом. Этого мальчика Перикл привез в Афины с самосской войны. О его происхождении знали только то, что он сын скифского или какого-то другого северного царя, что он был похищен у родителей еще маленьким ребенком и продан в рабство.

Мальчика звали Манес. Черты его лица не отличались тонкостью и эллинским благородством, он походил на своих единоплеменников, скифских наемных солдат на Агоре, но у него были прекрасные каштановые, блестящие волосы, светлые глаза и замечательно белый цвет лица. Он был молчалив и задумчив и во многих случаях выказывал особенную впечатлительность.

Алкивиад пытался со свойственной ему приветливостью, приобрести расположение нового товарища, но это ему не удалось. Манес любил оставаться один и, хотя не отличался блестящими способностями, усердно занимался всеми науками, которым его учили вместе с мальчиками Перикла. Перикл любил его, Аспазия находила забавным, а юный Алкивиад сделал его постоянной целью своих насмешек и шуток. Домашнее счастье Перикла нисколько не страдало от того, что его дом был открыт теперь для всех друзей и что Аспазия, нарушая обычаи, принимала участие в разговорах мужа с его друзьями.

Из старых друзей Перикла, Анаксагор был заменен блестящим Протагором, к которому благоволила Аспазия и взгляды которого на жизнь более совпадали со взглядами милезианки. Редко появлялся в доме Перикла и творец Антигоны; может быть, со свойственным ему тонким тактом, он не желал возбуждать ревности друга, или же старался подавить то чувство, которое возбуждала в нем эта очаровательная женщина.

Но чем реже Софокл появлялся в доме Перикла, тем чаше видели в нем Эврипида, — его соперника, вместе с которым приходил и Сократ. Фидий также часто бывал в доме Перикла, и Аспазия торжествовала, видя, что он не избегает ее общества. С ним она обращалась с особой любезностью, и постоянно возвращалась в разговорах к его лемносской богине. По ее мнению, Фидий находился в раздумьи, и она надеялась повлиять на то решение, которое он примет. Она постоянно напоминала, что он как художник, забывает о естественной прелести женщины.

Фидий действительно носил в себе законченный образ прекрасного. Поэтому его художнический взгляд был устремлен внутрь себя и чем старше он становился, тем более доверял он этому внутреннему взгляду. Он был слишком горд, чтобы просто передавать в камне или бронзе непосредственную действительность — а этого и хотела от него Аспазия.

Как-то после разговора с Фидием, когда тот уже ушел, Перикл улыбаясь сказал:

— Ты слишком сердишься на Фидия за то, что он не хочет вступить в школу очаровательной действительности.

— Конечно, — отвечала Аспазия, — в его душе скрывается идеал только серьезной, так сказать бессознательной красоты, но было время, когда он не презирал заимствовать красоту у действительности.

— На какую же женщину указала бы ты ему, чтобы занять у нее ту красоту, о которой говоришь?

— Я указала бы ему на женщину, которая принадлежит только самой себе.

— Но если бы он захотел обратиться к женщине, которая не принадлежит самой себе?..

— Тогда, конечно, — сказала Аспазия, — он должен был бы обратиться к тому, кому она принадлежит, к ее господину — если она невольница, к ее супругу — если она жена афинского гражданина…

— Афинский гражданин никогда не дозволит другому мужчине видеть непокрытой свою жену. Стыдливость женщин не должна быть пустым словом и, если девушка стыдлива от природы, то женщина, принадлежащая мужчине, должна быть вдвойне стыдлива из любви к нему, так как ее позор поразил бы не одну ее.

Разговор Перикла и Аспазии был прерван посещением двух мужчин, одновременное появление которых весьма удивило хозяев. Это были Протагор и Сократ.

— Как случилось, — улыбаясь спросила Аспазия, после первых приветствий, — что двое ученых мужей, которые, казалось, будут враждовать, сегодня так дружески явились в этот дом в одно время?

— Протагор и я, — отвечал Сократ, — столкнулись у дверей твоего дома, и решили войти вместе.

Перикл и Аспазия улыбнулись и сказали, что видят счастливое предзнаменование в этой встрече, тем более, что они как раз были заняты философским спором, разрешению которого, может быть, они помогут.

Узнав суть спора Протагор спросил присутствующих:

— Что сделалось бы со скульптурой, если бы прекраснейшие женщины отказывались показаться взглядам скульпторов. Красота имеет обязанности не только относительно самой себя, она должна приносить в жертву искусству то, чем так щедро одарила ее природа. Красота, в известном смысле, всегда принадлежит обществу и последнее никогда не откажется от своих прав на нее. Кроме того, красота, по своей природе, есть нечто мимолетное, что может быть передано потомкам не иначе, как в словах поэта, подобно тому, как, например, описал Гомер жену Менелая, или же в изображениях из мрамора или бронзы.

— По твоему мнению, — сказал Перикл, — на прекрасную женщину следует смотреть, как на общее достояние, которым никто не может владеть безраздельно?

— Только на ее красоту, но не на нее, — возразил Протагор, — бывают обстоятельства, вполне оправдывающие мое мнение.

— Какие же это обстоятельства? — спросил Перикл.

— Это такой вопрос, на который довольно трудно ответить, — сказал Протагор. — Мы не находим ничего постыдного в том, если женщина показывается, совершенно обнаженною, врачу… Художник, видя перед собою раздетую женщину, исполнен художественным восторгом, оставляющим мало места для порывов чувственности. Что же касается, всеми уважаемого Фидия, то разве он мужчина? Нет, эта бесполая артистическая душа, имеющая тело и руку только для того, чтобы держать резец, существо, для которого все в мире есть только форма, а не материя.

— А что думаешь ты, Сократ, — спросил Перикл, — дозволено ли женщине, для удовлетворения великих целей искусства, пренебрегать стыдливостью?

— Мне кажется, что это зависит от того, — отвечал Сократ, — стоит ли красота в мире рядом с добром.

— Клянусь всеми олимпийскими богами, — смеясь перебила его Аспазия, — ты очень обяжешь меня, дорогой Сократ, если отложишь разрешение этого вопроса и простишь мне, что я не понимаю, почему добро должно иметь преимущество перед красотой? Если закон состоит в том, что все на свете должно быть хорошо, то несомненен и другой закон гласящий, что все стремится к красоте и находит в ней цель своего развития. Эти оба закона должны быть врожденны человеку и на этом, я полагаю, мы должны сегодня остановиться.

— Конечно! — воскликнул Протагор. Так же как каждый человек называет истиной только то, что кажется истиной ему самому, точно также хорошо и прекрасно для каждого только то, что кажется ему таковым. На свете так же мало непреложного добра, как и непреложной истины.

Добродушное лицо Сократа приняло насмешливое выражение, он сказал:

— Я теперь понимаю, что существуют люди, которые весьма мало ценят искусство мыслить, высоко ставят ораторское искусство, так как, если мысли, выражаемые ими, по их собственному сознанию, имеют мало цены, то, по крайней мере, должны быть облечены в блестящую форму, которая действует на слушателя.

— Существуют и такие, — сказал в свою очередь Протагор, — которые презирают ораторское искусство, потому что думают, будто за их притворной простотой скрывается глубокомыслие, за их непонятным бормотаньем — мудрость оракула, за их ограниченными вопросами — глубокая работа мысли. Эти мыслители, — продолжал Протагор, — делают добродетель отвратительною, тем что на словах всегда указывают на нее…

— Но еще более удивительны те, — возразил Сократ, — которые совсем оставляют в стороне добродетель и никогда не выходят из круга прекрасного порока.

— До тех пор, пока порок прекрасен, — возразил Протагор, — он лучше того кто отрекается от удовольствий, кто сеет на поле красоты и удовольствия сорную траву сомнения, потому что сам не призван ни к красоте, ни к удовольствиям.

— Да, я такой, — спокойно отвечал Сократ. — Ты же Протагор, кажешься мне принадлежащим к числу людей, которые желают сделать свободную мысль тем же, что и они сами — рабом чувства.

— Я очень сожалею, — обратился Перикл к спорящим, — что вы уклонились от первоначального вопроса и только разгорячили друг друга бесплодными словами.

— Я знаю, что здесь я могу быть только побежденным, — сказал Сократ.

После этих слов он спокойно удалился, без малейших следов волнения на лице. За ним вскоре ушел и Протагор.

— Оба мудреца, — сказал Перикл Аспазии, — кажутся мне вполне достойными соперниками друг друга. Они борются, как искусные бойцы и, трудно сказать, кому из двух будет принадлежать честь победы.

Аспазия только улыбнулась и, когда Перикл оставил ее одну, улыбка все еще была у нее на губах.

Она хорошо знала, что заставляло обоих молодых людей высказываться так резко, отчего, даже со стороны мягкого и спокойного Сократа в споре примешивалось так много страсти.

Она читала в его сердце также хорошо, как и в сердце блестящего софиста, сознательно не говорившего ни одного слова, которое не понравилось бы прекрасной милезианке.