Глава пятая. Эпоха цензурного террора

Глава пятая. Эпоха цензурного террора

Фанатик ярый Бутурлин,

Который, не жалея груди,

Беснуясь, повторял одно:

«Закройте университеты,

И будет зло пресечено!.»

(Н. А. Некрасов)

Революционные события в Европе, во Франции в конце сороковых годов. Процесс петрашевцев. Чрезвычайные меры, предпринятые российским правительством, для защиты от «революционной заразы». Меньшиковский комитет. Бутурлинский комитет (Комитет 2-го апреля). Его председатель и члены. Наказание за публикацию в «Отечественных записках» повести Салтыкова (Щедрина) «Запутанное дело». Ссылка Салтыкова. Резкое осуждение направления журнала «Отечественные записки». Покаяние Краевского, его статья «Россия и Западная Европа в настоящую минуту». Запрещение «Иллюстрированного альманаха». Никитенко о свирепости цензуры. Лемке об «эпохе цензурного террора». «Карманный словарь» Петрашевского. Ссылка Тургенева за статью о Гоголе. Славянофильский «Московский сборник». Борьба между Уваровым и Бутурлинским комитетом. Проект Бутурлина о закрытии университетов. Статья Давыдова в защиту университетов. Доклад Уварова царю об университетах. Работа его над проектом нового цензурного устава. Поражение Уварова и его отставка. Министры просвещения Ширинский-Шихматов и Норов.

Последние годы царствования Николая I (1848–1855) называют мрачным семилетием или эпохой цензурного террора. Наступлению этой полосы российской истории способствовали и внешние и внутренние события (революционные волнения в Европе, во Франции. «Петрашевцы. Письмо Белинского к Гоголю. Дошло до властей после смерти Белинского. Жандармы сожалели: жаль, что умер; мы бы его сгноили в крепости. Веских оснований для паники у правительства не было. Никакой революционной ситуацией в России и не пахло. Но всё же в 1840-е годы оппозиционные настроения в обществе усилились, журналистика стала „слишком много себе позволять“ и власти всполошились. Даже Уваров в новой ситуации показался слишком либеральным. Исследователь общественного движения в России М. Лемке, говоря об этом периоде, приводит эпиграф из Искандера (Герцена): „Наша литература, от 1848 до 1855 гг., походила на лицо в моцартовой „Волшебной флейте“, которое поет с замком на губах“. Лемке считает указанные годы едва ли не самым тяжелым периодом во всей истории русской журналистики, общественной мысли (185). Правительство сочло необходимым еще более ограничить печать, и без того довольно сильно скованную: «Не было никакого повода опасаться волнений и беспорядков, однако память о катастрофе 1825 г. была еще свежа, а мнения, господствовавшие в некоторых наших литературных кружках, казались органически связанными с крайними учениями французских теоретиков. Поэтому император повелел принять энергичные и решительные меры «против наплыва в Россию разрушительных теорий» (191-2). Поводы, конечно, имелись. Мы уже упоминали о них. Но русское правительство, как всегда, преувеличивало радикальную опасность. И меры против нее приняло с большим перебором. Помимо всех видов цензуры, существовавших ранее, была введена еще одна, неофициальная и негласная, наделенная широчайшими полномочиями и не стесненная в своей деятельности никакими рамками закона. Своего рода «царево око». Как всегда в такие моменты, нашлись добровольцы, сановники, администраторы, призывающие к усилению реакционных мер. Ряд доносов в форме «Записок» царю, другим властным структурам. Не обошлось без личных счетов, различных побудительных причин. Граф. С. Г. Строганов, бывший попечитель Московского учебного округа, отставленный Уваровым, подал на высочайшее имя «Записку» об ужасных идеях, господствующих в литературе, особенно периодической, «благодаря слабости министра и его цензуры» (192). Подобную же «Записку» подал барон М. А. Корф, почувствовав слабость позиции Уварова, желающий занять его место. «Записки» встречены царем с одобрением.

В конце февраля 1848 г. учрежден временный негласный комитет, под председательством морского министра, адмирала кн. А. С. Меншикова (комитет так и называли — Меншиковский). Меншиков — правнук знаменитого петровского вельможи А. Д. Меншикова. О нем отзывались, как об умном человеке, не мракобесном, беспредельно преданном царю, готовым беспрекословно выполнять его волю. Крупная фигура николаевского времени. При Александре прослыл даже вольнодумцем, либералом (он был в числе подписавших в 1821 г. крупных сановников, знатных лиц так называемой «декларации» об освобождении крестьян, принятой Александром неблагосклонно). Вынужденная отставка Меншикова. При Николае оказался вновь в фаворе. Популярен. Репутация острослова; «но из либерала князь сделался ярым сторонником существующих порядков» (195). Некоторый оттенок аристократического вольномыслия XVШ века, но и подчеркнутая верность существующему режиму, императору (даже больной не хотел отказаться от приемов во дворце). Иногда возражал царю, но только наедине. Существовало мнение о нем: «очень хитрый, вежливый человек и, как говорят, малый не промах» (197).

В комитет входили также Д. П. Бутурлин, М. А. Корф, А. Г. Строганов (брат автора «Записки», которого поэтому вводить было неудобно), П. И. Дегай и Л. В. Дубельт. «Цель и значение этого комитета были облечены таинственностью и от этого он казался еще страшнее», — писал в дневнике Никитенко (192). Перед комитетом поставлена задача — ревизия действий министерства просвещения, цензуры, содержания периодики, в первую очередь журнальной. Особенное внимание обращено на «Современник» и «Отечественные записки». Лемке подробно цитирует изложение Корфом этих задач (193-4). Существенную роль в учреждении комитета сыграл А. Ф. Орлов, который после смерти Бенкендорфа в 1844 г. занял его место. Для него, помимо прочего, важно было в такое тревожное время переложить на других хлопотливое дело надзора над печатью (Дубельт помог ему понять это). Орлов сообщает Уварову, что появились сведения «о весьма сомнительном направлении наших журналов» (194); про резолюцию царя об учреждении комитета, которому поручили рассмотреть, «правильно ли действует цензура и издаваемые журналы соблюдают ли данные каждому программы. Комитету донести мне (т. е. царю-ПР), с доказательствами, где какие найдет упущения цензуры и ее начальства (т. е. министерства народного просвещения — ПР), и которые журналы вышли из своей программы» (с.?).

Комитет сразу же начал работать в помещении адмиралтейства, куда вызывались редакторы. Всего заседал он около месяца, но сделал довольно много. Все постановления, мнения комитета докладывались непосредственно царю. Когда тот соглашался, Меншиков сообщал об этом Уварову, как повеление царя, «для немедленного и точного выполнения». Министр уже от своего имени, но точно, оглашал постановления комитета, что скрывало от публики роль и само существование его. Официально о комитете ничего не было известно, хотя слухи о нем ходили.

Комитет сразу же потребовал программы всех журналов, фамилии издателей, редакторов, сотрудников. Первое предложение 7 марта (отражено в распоряжении министра просвещения 12 марта): 1. цензурному начальству созвать всех цензоров, объявить им, что правительство обратило внимание «на предосудительный дух многих статей»; 2. предупредить их, что «за всякое дурное направление статей журналов, хотя бы оно выражалось в косвенных намеках», цензоры, сии статьи пропустившие, подвергнутся строгой ответственности. Главноуправляющему цензуры за упущения строго взыскивать с цензоров. 3. цензоры «не должны пропускать в печать выражений, заключающих намеки на строгости цензуры». 4. запрещено говорить в журналах о содержании, тем более печатать отрывки в подлиннике или в переводе из запрещенных иностранных книг (197-8).

8 марта приказано, чтобы все статьи (кроме объявлений, сообщений о зрелищах, подрядах), «со следующего же дня» подписывались авторами (такое распоряжение уже было в прошлом, в1830-е гг., но его отменили, так как выполнять его оказалось крайне неудобно; в конце 1840-х гг. его вновь вводят, и сразу же стали видны те же неудобства (в многих изданиях почти все статьи оказались подписаны одними и теми именами; в «Северной пчеле», например, только Булгариным и Гречем).. Через две недели распоряжение о подписях снова пришлось отменять): Меншиков сообщает Уварову, что «государь разрешает не печатать под каждой статьей имен сочинителей, но с тем, чтобы они были известны редакциям, а издатели книг или журналов, по первому требованию правительства, обязаны объявлять имя и место жительства автора, под опасением строжайшего взыскания за неисполнение сего, как ослушники высочайшей воли» (198).

Цензорам повышены оклады, но, «дабы не отвлекаться от цензурных занятий», им запрещено совмещение их цензорских обязанностей с другими (тоже ранее было-ПР.). Запрещено им также сотрудничать в редакциях периодических изданий. Приказано не пропускать рассуждений о потребностях и средствах к улучшению какой-либо отрасли хозяйства, когда под средствами подразумеваются меры, зависящие от правительства. Не допускаются «вообще суждения о современных правительственных мерах» (199).

25 марта Уваров получает указание: созвать редакторов петербургской периодики и объявить им, что их долг «не только отклонять все статьи предосудительного направления, но и содействовать своими журналами правительству в охранении публики от заражения идеями, вредными нравственности и общественному порядку» (198. курсив текста- ПР). Сообщалось о том, что император повелел предупредить редакторов: за всякое дурное направление статей их журналов, «хотя бы оно выражалось косвенными намеками, они лично 221подвергнутся строгой ответственности, независимо от ответственности цензуры» (198). По сути это означало возвращение к требованиям «чугунного» цензурного устава 1826 года.

Уваров, недавно всесильный, превращается в промежуточную инстанцию, передающую распоряжения комитета. Он все более ощущает шаткость своего положения, становится исполнителем повелений Меншикова. Тот всё менее церемонится с ним. В апреле Меншиков просто посылает Уварову развернутую программу действий, из 7 пунктов, где предлагает обращать особое внимание на «Современник» и «Отечественные записки». Он поручает Уварову сделать внушение их редакторам, предупредив их, что правительство установило за ними особое наблюдение, что «если впредь замечено будет в оных что-либо предосудительное или двусмысленное, то они лично подвергнуты будут не только запрещению издавать свои журналы, но и строгому взысканию» (191). Такое внушение было сделано Краевскому, Никитенко, Некрасову, Панаеву. С Краевского и Никитенко взята подписка, что до них доведено повеление царя, чтобы они не осмеливались ни под каким видом помещать крамольных мыслей и, напротив, старались давать своим журналам направление, согласное с видами правительства, что при первом нарушении им будет запрещено издавать журнал, а сами они будут подвергнуты строжайшему взысканию, с ними поступят, как с государственными преступниками.

Уваров уже от своего имени передает предписание попечителю петербургского учебного округа с распоряжением сообщить Краевскому, что ему дан «последний срок, который он должен считать действием снисходительности» (200). В ответ 10 апреля попечитель сообщил Уварову, что 9-го он вызвал Краевского и цензоров «Отечественных записок» и ознакомил их с предписанием Уварова. Краевский крайне напуган. Об этом сообщал М. М. Попов, чиновник III Отделения, которому поручили побеседовать с Краевским. В записке Дубельту 11 апреля Попов передает содержание беседы: Краевский повторял, что он — русский, с детства проникнут монархическими правилами, что никогда не совершил ни одного неблагонамеренного поступка; если он спокоен и счастлив, то этим обязан единственно правительству, которое охраняет его. «Могу ли я подкапываться под этот порядок?» Краевский заявлял, что он готов поручится не только за себя, но и за всех русских; убежден, что все они привержены царю и отечеству; при нынешних событиях в Европе, все желают, чтобы сохранился существующий порядок, умоляют, чтобы император не допустил до нас потока, который в других странах губит и общественное спокойствие, и частную собственность, и личную безопасность. Если и были в его журнале статьи, которые можно понимать в крамольном смысле, то либо по неосмотрительности, либо от непонимания их возможного толкования. О том, что он не только не может действовать против правительства, но хотел бы быть его органом. Не делал этого потому, что без соизволения правительства не имел такого права, да и цензура бы не пропустила подобных статей. Если бы ему поручили представить в истинном губительном виде заграничные беспорядки, доказать благость монархического правления, поддержать повиновение крестьян помещикам и вообще бы распространять те мысли, которые правительство желает видеть в народе, то уверен, что его журнал был бы полезен для государства. Краевский просит, чтобы ему давали темы или позволяли представлять высшему правительству такие статьи, которые не пропускает цензура, он готов стать 222его орудием. О том, что желает послать письмо Орлову, но не осмеливается. Очень хотел бы, чтобы его принял Дубельт, от которого он жаждет советов и наставлений. Пересказав все, о чем говорил Краевский, Попов добавляет, что тот высказал всё приведенное по собственной инициативе, без всяких вопросов.

Видно, что Краевский сильно перетрусил и старался оправдаться, несколько перебарщивая, не соблюдая меры. Но такого «патриотизма» и желали власти, не замечая «перебора», одобряя то, что сказал Краевский. В его оправданиях заметно и другое: стремление использовать ситуацию, переметнуться в лагерь официальной журналистики, предложить свое перо правительству, пропагандируя любые идеи, угодные властям, самые реакционные и официальные. При этом отмежеваться от бывших своих либеральных сотрудников, в первую очередь от Белинского, хотя его имени Краевский не называет. Есть в его словах и подспудная жалоба (донос) на цензуру, на министерство просвещения, которые не позволяли ему в полной мере высказывать верноподданные мысли. Время показного либерализма миновало. Наступили иные времена. Надо было спешно перестраиваться. Тем более, что такая перестройка была в большей степени в натуре Краевского, чем прежнее направление.

Видимо, Краевскому разрешили встретиться с Дубельтом, объясниться с ним, заверить его в готовности служить правительству и наметить путь к собственной реабилитации. Не исключено, что он заручился обещанием, что цензура не будет мешать пропагандировать его новые идеи. Вскоре, 25 мая, Краевский отправил письмо Дубельту, к которому приложил статью «Россия и Западная Европа в настоящую минуту». В письме он повторял, что давно хотел высказаться по затронутому в статье вопросу и всегда встречал противодействие цензуры. Если бы не оно, то в его журнале давно появился бы ряд статей в подобном духе — отголосок его давних и глубоких убеждений. Краевский вспоминал о том, что давно, в 1837 г., начиная свое журнальное поприще, он написал статью для «Литературных прибавлений к Русскому инвалиду» «Мысли о России», «которая удостоилась Вашего одобрения в рукописи и была напечатана». Так как цензура не разрешала печатать в «Литературных прибавлениях» и в «Отечественных записках» подобные статьи, он поневоле должен был ограничиться статьями чисто учеными и литературными, хвалить Западную Европу, писать не об Отечестве, как бы хотелось. а об иностранном. Постепенно чужеземное влияние проникло в журнал. Сотрудники, в основном молодые люди, увлеклись этим направлением, часто увлекали и его, заставляя пропускать без внимания многое, что могло по своему впечатлению на читателей производить вредные для них последствия. Все это продолжалось до тех пор, пока страшные события не показали, к какой ужасной бездне могут привести такое иноземное влияние. Если представленная статья удостоится одобрения и такие же другие статьи будут допущены в «Отечественных записках“, он “ бы был счастлив трудиться над их составлением. Как верный сын России, как верноподданный моего государя и благодетеля, которому я обязан всем, я дал бы им направление и интерес. Смею думать, что, несмотря на недостаток таланта, Вы почувствуете ее (прилагаемой статьи — ПР) искренность, то, что всё сказанное в ней — не для фразы, а по указанию истории и душевным убеждениям. Если будет одобрена мысль о подобных статьях, я бы осмелился представить их программу. С совершенным почтением и душевною преданностью имею честь быть Вашего Превосходительства покорнейший слуга Андрей Краевский» (194).

В письме Дубельту Краевский подробно развивает те мысли, которые он формулировал в беседе с Поповым: в прошлом направлении журнала виноват не он, а цензура и сотрудники, сам он чуть ли не случайно увлекся пагубными идеями, которые ему глубоко чужды. Краевский почувствовал непрочность положения Уварова и не стеснялся в нападках на цензуру, подвластную министру просвещения. Попутно Краевский пытался расширить дозволенную программу журнала, утверждая, что в настоящее время вряд ли нужно ограничение отдела «Современная хроника России» одними официальными известиями (всё дозволенное будет в нужном правительству направлении).

На письме Краевского пометка Дубельта: Орлов одобрил статью и не находит препятствий к ее печати, если цензура разрешит. В пометке отмечается и одобрение позиции Краевского, и нежелание распространить это одобрение на другие статьи, обещанные Краевским (там будет видно), и некоторое отмежевание, отклонение жалоб Краевского на цензуру, подспудных просьб нажать на нее. Присланную же статью цензура, естественно, разрешила, и в июльской книжке «Отечественных записок», без подписи (т. е. как редакционная, но и без подчеркиванья, что автор — Краевский) статья опубликована. Направление статьи — ультра-официальное. И Краевский не врал, что оно ему ближе прежнего, того, которое определял Белинский. Когда было выгодно, сравнительно безопасно, Краевский мирился с направлением Белинского. Оно определяло успех, давало доход. Времена изменились — он легко от него отрекся. Не врал Краевский, утверждая, что в давней статье «Мысли о России», в программе «Отечественных Записок», в первых томах журнала за1839 г. отчетливо ощущается близость издателя-редактора к идеям «официальной народности», «квасного патриотизма»: «Радостны проявления ее прекрасной и юной жизни, здоровой, мощной, плодотворной, заботливо лелеемой мыслью и сердцем чадолюбивого отца семейства», т. е. царя (1839. т.1).

Статья Краевского «Россия и Западная Европа в настоящую минуту» («Отечественные записки»,1848, июль, т. L1X, отдел III. с. 1–20) начиналась с разговора об Европе, о том, что она — зрелище беспримерное, чрезвычайно поучительное, особенно в сравнении с Россией. Далее всё строилось на сопоставлении-противопоставлении: в одной части — безначалие, с ужасными последствиями, в другой — мир и спокойствие, со всеми благами. Задавался риторический вопрос: отчего в одном случае ниспровержение всех государственных и общественных оснований, в другом — «умилительное зрелище незыблемой законности, которая только заимствует новый блеск и силу от противоположных ей явлений». Подробно рассказывалось о том, что вся история России и Западной Европы дает ответ на поставленный вопрос. И концовка, вывод: о счастье быть русским; уже это — диплом на благородство среди других народов Европы. Как в Древнем мире — имя римлянина, так ныне — русского значат человека по преимуществу. «Мы не гордимся своей славой, силой, народными добродетелями», но эти качества — предмет уважения для всех народов. Кое-что мы берем от иноземцев, но движемся по пути своего развития, своих нравственных начал, своего государственного устройства. «Нам нужны их Уатты, Фултоны, а не господа Прудоны, Кабе, Ледрю-Роллены со товарищами, не советы французских говорунов, приезжающих к нам». Без нас они умрут от голода и не годятся к нам в учителя: «Россия! драгоценное наше отечество! Цвети и красуйся под сению твоих самодержавных Монархов, более и более утверждаясь в основных началах твоего 224могущества и величия. Внешние бури не испугают нас; мы отделены от них несокрушимым оплотом нашей православной веры и всего нравственного и исторического своего образования». Под статей поставлена дата: 25.05.1848 года. А 26-го умер Белинский. Видимо, статья написана позднее, но автор ее делал вид, что писал ее еще при жизни Белинского, не опасаясь его мнения (на самом деле всё же побаивался негодования «неистового Виссариона», его отпора).

Погодин возмущен статей «Россия и Западная Европа в настоящую минуту». Не её содержанием, а тем, что она — плагиат материалов сторонников теории «официальной народности», самого Погодина, Шевырева. Краевский даже перещеголял их. Как тут было не возмущаться и не завидовать? (Лемк. 212-13).

Комитет с одобрением отозвался о статье Краевского. Бутурлин писал о ней Уварову, как об «отличающейся верным взглядом на описываемый предмет, беспристрастным, чуждым какого-либо ласкательства и внушающей тем более доверия изложением, особою полнотою религиозного чувства и патриотическим увлечением, достойным всякой похвалы» (214). О статье доложено царю, который выразил Краевскому через комитет, а тот через Уварова, свое удовлетворение.

Меншиковскому комитету необходимо было искать и конкретные примеры, чтобы доложить царю о плодотворности своей деятельности, подтвердить вредность направления журналистики. Сперва остановились на статье К.С?. Веселовского в «Отечественных записках» о жилищах рабочего люда в Петербурге, «как вредной для общественной безопасности» (201). Но «грозу» пронесло. В последний момент Дегай нашел нечто лучше, в том же томе журнала Краевского, повесть М.С. «Запутанное дело». Вероятно, этому способствовала и записка сотрудника III отделения М. Гедеонова, обратившего внимание на повесть и так излагавшего ее смысл: «Богатство и почести — в руках людей недостойных, которых следует убить всех до одного». Особенное внимание обращалось на сон Мичулина (изображение общества в духе утопического социализма, в виде пирамиды, где верхи давят на нижние слои — ПР): «В этом сне нельзя не видеть дерзкого умысла — изобразить в аллегорической форме Россию» (201). О повести доложено царю. Она признана «наиболее 'предосудительным' и 'резким' из всех, рассмотренных комитетом произведений». 21 апреля1848 г. автора, Салтыкова, арестовали. Над ним нависла угроза разжалования в солдаты и отправки на Кавказ. В конечном итоге Николай приказал: «снисходя к молодости Салтыкова», за «вредный образ мыслей и пагубное стремление к распространению идей, потрясших уже всю Западную Европу», выразившихся в обеих его повестях («Противоречия» и «Запутанное дело». Курсив текста- ПР), сослать Салтыкова на службу в Вятку (под особый контроль местного губернатора). 28 апреля Салтыков, в сопровождении жандармского офицера, отправлен в ссылку (не дали даже дня на сборы и прощание с родными).

Исчерпав свои функции столь доблестным деянием, Меншиковский комитет прекратил свое существование. Взамен его учрежден постоянный комитет, тоже негласный, с задачей наблюдения не только за периодикой, но и за книгами, Комитет 2-го апреля (1848 года), под руководством Д. П. Бутурлина. Кроме руководителя в Комитет назначены его членами Корф и Дегай. С некоторыми изменениями в составе, комитет существовал 8 лет, до смерти Николая. Его задачи сводились к следующему: 1.Осуществлять высший, в нравственном и политическом отношении, надзор за духом и направлением книгопечатанья. 2.Не касаясь цензуры, рассматривать то, что уже появилось в печати и докладывать о своих выводах царю. 225 3.Как установление неофициальное и негласное, комитет сам по себе не имеет никакой власти, все его заключения проходят через высочайшее утверждение, которое председатель комитета объявляет Уварову, а тот предает гласности (205).

Председателем комитета утвержден Дмитрий Петрович Бутурлин (1790–1849 г.). Участник Отечественной войны. Полковник (генералом стал уже после войны). В 30-е — 40-е гг. — тайный советник, присутствующий в Сенате. Затем действительный тайный советник, член Государственного совета. В 1843 директор Императорской публичной библиотеки. Автор нескольких исторических сочинений на русском и французском языках, воспоминаний об Отечественной войне («История военной кампании 1812 г. Князь С. Г. Волконский»). В его «Истории…» много ошибок, подтасовок фактов, неумеренных похвал влиятельным живым особам и ругани мертвых и невлиятельных (206). О нем много рассказывается в воспоминаниях графини А. Д. Блудовой, основанных на рассказах ее отца, Д. Н. Блудова, видного государственного деятеля, отнюдь не либерала, но и не мракобеса. Лемке подробно цитирует эти воспоминания. Блудов резко расходился с Бутурлиным по вопросам цензуры: «Было ли это уже что-то болезненное у Бутурлина, или врожденная резкость и деспотизм характера (которые неоспоримо существовали в нем), но он доходил до таких крайних мер, что иногда приходилось спросить себя: не плохая ли это шутка?» (206). Так, например, Бутурлин хотел, чтобы из акафиста (хвалебного славословия Христу, Богородице, святым) Покрова Божией Матери вырезали несколько стихов, находя, что они революционные (206). Блудов возражал: он-де таким образом осуждает своего ангела, св. Дмитрия Ростовского, сочинителя акафиста. «Кто бы ни сочинил, тут есть опасные выражения», — отвечал Бутурлин. Речь шла об упоминаниях в акафисте жестоких владык, укрощении их, о неправедных властях, «зачинающих рати». Блудов напоминал Бутурлину, что и в «Евангелии» есть места, осуждающие злых правителей. «Так что ж? — возразил Дмитрий Петрович, переходя в шуточный тон, — если б „Евангелие“ не было такая известная книга (так!), конечно, надо бы было цензуре исправить ее» (206).

Помимо Бутурлина, в состав комитета входили Модест Андреевич Корф и Павел Иванович Дегай. Первый — умный, лукавый царедворец, карьерист, на голову выше окружавших его посредственностей, не стесняющийся в средствах (выше мы говорили об его «Записке»). Он старается сблизиться с царем, более или менее успешно. Ему Николай рассказывает о свидании с Пушкиным, прибывшим из ссылки. Корф пишет о благоволении к нему царя, о прогулке и разговоре с ним на вокзале в Царском селе. По его словам, Николай с одобрением отзывался о деятельности Комитета, осуждал критику Петра I, говорил о благотворно изменившемся после нагоняя направлении «Отечественных записок» (212). Другой член комитета — П. И. Дегай, юрист, доктор права, знаток юриспруденции, пропагандист юридических знаний. В словаре Брокгауза-Эфрона ему дается весьма лестная характеристика. Лемке не согласен с ней. Он напоминает активное участие Дегая в комитете 2 апреля. Его «Эврика!» в связи с повестью Салтыкова многого стоит (206-7).

Повторяю. Никто из авторов и цензоров о Комитете, его составе, функциях, самом существовании официально не знал. В законе о печати не было никаких оснований для создания такого учреждения. Но это дела не меняло. Цензоры очень боялись такой дополнительной цензуры, направленной не только против авторов, но и против цензоров. Они оправдывали свою излишнюю осторожность и строгость 226 страхом перед Комитетом. Никитенко пишет, что панический ужас овладел умами. Ходили слухи, что комитет особенно занят отыскиванием вредных идей социализма и коммунизма, всякого рода либерализма, что готовятся жестокие наказания тем, кто излагает такие идеи в печати, способствует проникновению их в общество. По словам Никитенко, «Отечественные записки» и «Современник», как водится, поставлены были во главе виновников распространения подобных идей; министр просвещения на заседания Комитета не приглашался; «ни от кого не требовали объяснений, никому не дали узнать, в чем его обвиняют, а, между тем, обвинения были тяжкие» (208). Таким образом, за литературой надзирала официальная цензура, со всеми ее отделениями, с напуганными цензорами, чиновники особых поручений при Главном управлении цензуры, контрольные органы различных министерств и инстанций, недремлющее око III Отделения. А сверх того — негласный Комитет, таинственный и всесильный, действующий от имени царя. Многослойная сеть слежки за всем, что печаталось в России и ввозилось из-за границы.

При этом главное внимание обращалось на «междустрочный смысл сочинений», не столько на видимую, «сколько на предполагаемую цель автора», не на прямое содержание статей, а на «приличие или уместность их». Комитет фиксировал не только всё крамольное, но и всё туманное, неопределенное, дающее повод к предположению и толкованию, по его мнению, было вредно, на что и указывалось министру просвещения. Уваров сам попал под слежку.

Надзор Комитета распространялся и на сочинения, выпущенные ранее его создания. Например, в одной из его резолюций говорилось: «Хотя означенная поэма была рассмотрена цензурою еще прежде происшествий на Западе, но как проявление подобных мыслей ее не следовало допускать в нашей литературе»; на этом основании Комитет предлагал министру просвещения «сделать цензору за пропуск означенных стихов строгое замечание». Комитет контролировал и губернские ведомости, и совершенно специальные издания, местные сообщения (например, о 50-летнем юбилее наборщика в Митаве, о немецком словаре, где оказалось несколько неприличных слов и т. п.) (208).

Комитет обращал внимание и на механизм управления цензурой, указывал на неисправности в цензурном ведомстве (208). А Уваров к этому времени не имел личных докладов у царя, лишен был всякой самостоятельности, не решался сам, даже при помощи Главного управления цензуры, принимать какие-либо решения, дозволяющие или запрещающие ту или иную статью. Он посылал их на утверждение в III Отделение, Орлову.

Бутурлин обращался с Уваровым как с подчиненным. 16 апреля 1848 г., в первой официальной бумаге министру об учреждении Комитета, отдается распоряжение о доставлении для него в публичную библиотеку сведений о выпущенных книгах, брошюрах, отдельных листах. Далее следовали другие повеления. Уварову оставалось только выполнять их. 20 июня, согласно распоряжению Комитета, Уваров приказывает: «Не должно быть допускаемо в печать никаких, хотя бы и косвенных, порицаний действий или распоряжений правительства и установленных властей, к какой бы степени сии последние ни принадлежали» (209). 29 июня приказ о цензуре изданий литографированных пособий, о необходимости указывать имя профессора, давшего разрешение литографировать свой курс (209).

Столкновение Комитета с редакцией газеты «Русский инвалид», издания военного министерства, по поводу зарубежных известий о военных событиях. Комитет, от имени царя, обращается к военному министру. Пишет о неблагонамеренных изображениях военных событий, помещаемых в газетах вообще, в «Русском инвалиде» в частности. Утверждает, что рассуждения и подробности о военных действиях дают или могут дать повод «к превратным идеям»; «иногда и простое сообщение голых фактов <…> даже если изображать их в ярких красках того омерзения, коего они заслуживают, оказывалось бы не менее вредным и предосудительным» (211).

К «Отечественным запискам», круто изменившим свое направление, Комитет относится довольно благожелательно. Иначе обстоит дело с «Современником». Цензура в 1848 г. «зарезала» подготовленный при нем, как бесплатное приложение, «Иллюстрированный альманах», подготовленный И. Панаевым и Н. Некрасовым, Альманах был уже отпечатан. Выход его согласован с цензурой. Дано цензурное разрешение на выпуск. Но альманах так и не появился. А. Панаева (Н. Н. Станицкий) вспоминала о многочисленных придирках к альманаху. Выбрасывались целые статьи. Сам Бутурлин высказал свое недовольство ее повестью «Семейство Тальниковых», открывавшей альманах. Его пометки на повести: «цинично», «неправдоподобно», «безнравственно». И итог: «не позволяю за безнравственность и подрыв родительской власти» (215). Запрещена была повесть Дружинина «Лола Монтес», «Старушка» А. Майкова, «Встречи на станции» И. Панаева — в целом произведения безобидные. Возмутили членов Комитета и карикатуры, помещенные в альманахе: «Они не должны быть допускаемы ни в каком случае. Пущенные в ход карикатуры не остановятся на одних литераторах и артистах. Любители изданий такого рода захотят потом выводить в них и администраторов». Внимание особо привлекли две карикатуры: «Белинский, не узнающий свою статью после ее напечатания» (т. е. изрезанную цензурой) и «Панаев и Некрасов».

Готовя альманах, Некрасов думал этим поднять подписку на «Современник». Он не жалел денег на издание, заботился об его внешности, о рисунках. Альманах обошелся в 4 тысячи рублей серебром (большая сумма по тем временам).

После его запрещения тираж (его не успели переплести) в пачках свален на чердаке у Некрасова. Когда через 10 лет, уже при Александре II, их хватились, оказалось, что часть была сожжена, другая украдена лакеем Некрасова и продана букинистам. Спасибо лакею. Благодаря ему альманах уцелел, хотя и в таком разобранном виде (ныне большая библиографическая редкость) (см. Смирнов-Сокольский, с.235).

Даже Булгарин удостоился внимания Комитета. В июльской книге «Библиотеки для чтения» напечатаны его воспоминания, где речь шла и о М. М. Сперанском. Ведь тот уже давно не опальный. А все же лучше не упоминать. Комитет отмечает, что царь сделал ряд замечаний на статью: преувеличена роль Сперанского, его падение приписывается лишь проискам недоброжелателей, с одобрением говорится об его финансовом плане и пр. Итог: император повелел «сделать автору приведенной статьи строгий за нее выговор» (216). Трудно сказать, кто был в данном случае инициатором. Сам ли царь обратил на статью внимание или Комитет помог ему сделать это?

Один из петербургских знакомых Погодина сообщал ему, что цензура не пропустила в «Северной пчеле» объявление о книге М. Н. Куторги «История афинской республики»: «Заглавие казалось революционным… Ваше цензурное раз Елагин не пропускал, что картофель болен. Пожалуй и здесь можно видеть хулу против промысла» (Лемк216, Барсук1Х. 283).

Никитенко пишет в «Дневнике»: «Действие цензуры превосходит всякое вероятие. Чего этим хотят достигнуть? Остановить деятельность мысли? Но ведь это все равно, что велеть реке плыть обратно» (216-17). Именно к этому времени относится ряд анекдотических примеров цензурных запретов: цензор Ахматов остановил печатанье пособия по арифметике, так как в нем были многоточия (их ставили часто вместо строк, вычеркнутых цензурой); цензор Елагин не пропускал в учебнике географии упоминание о том, что в Сибири ездят на собаках (требовал подтверждения министерства внутренних дел); цензор Мехелин? вымарывал все имена республиканцев, сражавшихся за свободу древней Греции и Рима. Сообщая эти и другие подобные факты, Никитенко добавляет: «Такой ужас навел на цензоров Бутурлин с братией, то есть с Корфом и Дегаем» (326).

Даже изданиям полиции доставалось. «Ведомости С.-Петербургской полиции» напечатали уведомление, что статья одного автора не опубликована «по причинам, от редакции не зависящим» (217). Бутурлин сразу же пишет об этом Уварову, как о нарушении запрещения публиковать материалы, намекающие на цензурные строгости (Ле м? 17.по Барсук). Тот же знакомый, о котором шла речь выше, писал Погодину: «Ужас овладел всеми мыслящими и пишущими. Тайные доносы и шпионство еще более осложняли дело. Стали опасаться за каждый день свой, думая, что он может оказаться последним в кругу родных и друзей» (217).

Лемке приводит ряд других примеров, свидетельствующих о безудержной строгости Kомитета (219). Уварову приказано распорядиться, чтобы университеты прекратили выписывать журналы и газеты. К декабрю 1848 г., по словам Никитенко, над обществом нависла непроницаемая свинцовая туча: «Произвол в апогее», «наука бледнеет и прячется. Невежество возводится в систему»; «теперь в моде патриотизм, отвергающий все европейское, не исключая науки и искусства, и уверяющий, что Россия столь благословенна Богом, что проживет без науки и искусства»; люди верят, что все неурядицы на Западе произошли оттого, «что есть на свете физика, химия, астрономия, поэзия, живопись и т. д. <…> Теперь же все <…> болотные гады выползли, услышав, что просвещение застывает, цепенеет, разлагается» (220). Даже М. А. Дмитриев (писавший стихи-доносы на Белинского), по поводу запрещения статьи Погодина, в письме к нему резко отзывается о цензуре: «Неужели мы одни во всем мире лишены права мыслить и печатать?» (220).

В конце1848 г. в дневнике Никитенко для обозначении России появилась иносказательная формула «Сандвичевы острова». События на Западе вызвали на «островах» страшный переполох: «Варварство торжествует там свою дикую победу над умом человеческим, который начинал мыслить, над образованием, которое начинало оперяться»; «Произвол, облеченный властью, в апогее: никогда еще не почитали его столь законным, как ныне», «Поэтому на Сандвичевых островах всякое поползновение мыслить, всякий благородный порыв <…> клеймятся и обрекаются гонению и гибели». О повороте назад, к самым мрачным временам, который оказался совсем не трудным для большинства: «Это даже не ход назад, а быстрый бег обратно…» (315).

Такое попятное движение поддерживается и общественными настроениями. Никитенко рассказывает о защите одной магистерской диссертации по естественным 228наукам. Диссертант иногда вставлял латинские, немецкие, французские термины; на этом основании один из профессоров заявил, что тот «не любит своего отечества и презирает свой язык», намекнул, что диссертант «склонен к материализму» (диссертация была о зародышах у брюхоногих слизняков), т. е. профессор «вместо ученого диспута направился прямо к полицейскому доносу. Такова судьба науки на Сандвичевых островах. Мудрено ли, что тамошние власти презирают и науку и ученых?» (316).

Погодин думает об адресе литераторов, о жалобе царю на лютость цензуры. И. Киреевский, напуганный этой идеей, просит Погодина ничего не предпринимать: в настоящий момент адрес совершенно неуместен, может принести лишь вред.

В конце 1848 г. распространялась карикатура, отражающая события в разных странах: из бутылки с французским шампанским вылетела пробка, выплескиваются троны, короли, министры; вторая бутылка с густым темным немецким пивом: из мутной влаги медленно выжимаются правители; третья бутылка с русским пенником (крепкой водкой); онаобтянута прочной веревкой и запечатана казенной печатью с орлом — Россия.

Все перечисленные выше события относились к 1848-му году. Потом настал 1849-й. Бутурлин выступил со своим проектом закрытия университетов. Об этом шла речь в эпиграфе к главе. Проект, действительно, сделал имя Бутурлина печально знаменитым на века. Нерасов писал о замысле Бутурлина, уже покойного:

О муж бессмертный! Не воспеты

Еще никем твои слова,

Но твердо помнит их молва!

Пусть червь тебя могильный гложет,

Но сей совет тебе поможет

В потомство перейти верней,

Чем том истории твоей…

Об «Истории…» Бутурлина мы уже упоминали. Даже Уваров понимает мракобесие проекта. К тому же Бутурлин вмешивается в данном случае в дела не только порученной ему цензуры, но и в компетенцию министерства просвещения, подчиненного Уварову. Последний чувствует и немилость царя, возможность отставки. Вынужден играть ва- банк. В мартовской книге «Современника» (1849, т. XIV, с. 37–46) появилась без подписи статья И. И. Давыдова «О назначении русских университетов и участии их в общественном образовании», инспирированная Уваровым. Последний выступил в данном случае и в роли цензора.

Профессор Давыдов — отнюдь не поборник прогресса. Он придерживался крайне реакционных взглядов. Ярый сторонник Уварова, его «теории официальной народности». Знаменательно. что он, читая лекции по русской литературе, не упоминал имени Пушкина. Позднее он — директор педагогического института, в котором учился Добролюбов. В переписке последнего нередко встречаются крайне враждебные отзывы о Давыдове. Против него направлена статья-памфлет Добролюбова «Партизан И. И. Давыдов во время Крымской войны», напечатанная осенью 1858 г. в «Колоколе» Герцена. Тем не менее, по прихоти случая, именно Давыдов выступил в 1849 г. критиком проекта Бутурлина, защитником университетов. И хотя он защищал их с реакционных позиций, в данном вопросе 230он оказался в какой-то степени союзником «Современника», сторонником просвещения. Не случайно его статья появилась в журнале Некрасова.

Автор осуждал мысли и слухи о закрытии университетов. Он пытался объявить подобные слухи злонамеренными, противоречащими желаниям правительства. Университеты, по его словам, вовсе не вредны, даже полезны. Давыдов противопоставлял их, вообще Россию, пагубным идеям Запада. Там — смуты и потрясения, люди, для которых не существует ни вера, ни закон, ни права, ни обязанности. В России всё иначе: «в православной и боголюбимой Руси благоговение к Провидению, преданность Государю, любовь к России — эти святые чувствования никогда не переставали питать всех и каждого; ими спасены мы в годину бедствий; ими возвышены на степень могущественнейшей державы, какой не было в мире историческом. В благодарственном умилении к Подателю всех благ и Самодержцу нам остается лишь только наслаждаться этими благами» (226). Казалось, куда уж благонамереннее?! Целиком в духе «официальной народности»! Ан нет!

Защищая университеты, Давыдов прибегает к любопытной уловке. Он пытается поставить на одну доску неназванного Бутурлина и тех людей, которые хотят неоправданных преобразований (т. е. закрытия университетов- ПР). Именно такие люди, по словам Давыдова, поверхностные, жаждущие перемен, распространяют слухи о закрытии университетов (намек, что такие люди смыкаются с европейскими сторонниками перемен). Желание закрыть университеты связывается Давыдовым с ложными понятиями, которые порождают «недовольство существующим и несбыточные мечты о нововведениях» (226). В статье идет речь о благотворном участии университетов в общественном образовании. Они — опора престола. Из них «благородные юноши ежегодно исходят на верное служение обожаемому Монарху» (227).

Статья произвела впечатление, ходила по рукам. Бутурлин принял бой. Уже через несколько дней после выхода «Современника», 17 марта он от имени Комитета пишет Уварову об этой статье, о том, что по внешнему изложению в ней нет ничего предосудительного, выражается благодарность правительству, преданность государю, любовь к России. Но внутренний её смысл — тайная мысль, которую не следовало допускать в печати — «неуместное для частного лица вмешательство в дела правительства». По мнению Бутурлина, такие мысли можно было бы представить на благоусмотрение начальства, в виде выражения скромных желаний, но совсем иной вид они имеют в печати, в журнале; журналы не могут быть судьями в делах государственных. Поэтому Бутурлин требует сообщить ему имя автора, сделать внушение редакторам, особенно редактору «Современника», напечатавшему статью. Бутурлин предписывает сообщить всем цензорам, что правительство отнеслось к статье с неудовольствием, что ничего подобного в дальнейшем не должно допускаться. Решение комитета было доложено царю. Последовала высочайшая резолюция, одобрительная: «узнать, как сие могло быть пропущено» (228).