Глава 29.Шпандау
Глава 29.Шпандау
Тюрьма Шпандау представлялась подходящим местом для содержания семи осужденных, приговоренных к заключению. Построенная в конце девятнадцатого века, она имела вид красной кирпичной крепости с зазубренными стенами и башнями. Нацисты использовали ее в качестве перевалочного пункта, откуда политических заключенных рассылали по концентрационным лагерям. Годилась она также и для казни, так как наряду с некоторыми другими берлинскими тюрьмами была оборудована новой гильотиной и наклонным, выложенным плиткой полом для стока крови, а также балкой с крючьями, на которой одновременно можно было повесить восьмерых людей. Во время подготовки помещения для приема семи нюрнбергских осужденных смертоносный аппарат из нее убрали. Маленькие одиночные камеры модифицировали, чтобы исключить возможность самоубийства. На стене из красного кирпича возвели высокую ограду из колючей проволоки и пропустили по ней ток напряжением 4000 вольт. Делалось это для исключения попыток побега. Кроме того, через равные промежутки на стене установили деревянные сторожевые башни и оснастили периметр прожекторами.
Тюрьма находилась в Британском секторе Берлина, на западной оконечности города, близ озер, но охрану ее несли все четыре державы-победительницы: Соединенные Штаты, Советский Союз, Великобритания и Франция. Управление тюрьмой и ее охрана осуществлялась коллегиально. Каждая сторона назначила своего начальника и заместителя и выставила по тридцать два солдата для несения наружной караульной службы. Смена командования тюрьмой происходила раз в месяц, дежурство продолжалось один месяц и повторялось с периодичностью раз в четыре дня. Кроме внешней охраны, имелась охрана внутренняя, следившая за заключенными и насчитывавшая восемнадцать человек, и вспомогательный персонал.
Работы по подготовке тюрьмы были завершены к июлю 1947 года, и в пятницу, 18-го числа, семеро заключенных из Нюрнберга прибыли в аэропорт Гатов в Берлине. Там каждого, приковав наручниками к своему охраннику, поместили в автобус, промчавший их по руинам еще не восстановленного города к тюрьме. В Шпандау были доставлены два адмирала — Карл Дениц и Эрих Редер; министр иностранных дел, занявший впоследствии пост протектора Богемии и Моравии, Константин фон Нейрат; архитектор Гитлера и министр вооружений, Альберт Шпеер; бывший министр экономики, президент Рейхсбанка, Вальтер Функ; вождь молодежи Рейха и гауляйтер Вены, Бальдур фон Ширах; и бывший заместитель фюрера, Рудольф Гесс. Как только главные ворота за ними закрылись, наручники с заключенных сняли. По выложенному булыжником двору их проводили к ступеням центрального входа, по которым они поднялись к главному тюремному блоку. Там, в главном караульном помещении, их заставили раздеться и оставить одежду и другие вещи личного пользования. Взамен каждому выдали грубую сине-серую робу с номером, из тех, что носили заключенные концентрационных лагерей. Отныне каждый из них до конца срока пребывания в тюрьме будет известен под присвоенным ему номером.
Побледневший и похудевший Гесс, с поседевшей, когда-то пышной шевелюрой темных волос и угрюмым выражением лица, получил номер семь.
После медицинского осмотра его, последнего из семерки, проводили через главные железные двери в коридор, по обе стороны которого тянулись камеры. Двери за спиной с металлическим лязгом захлопнулись. Его камера находилась в конце коридора справа, рядом с камерой Редера. Помещение со сводчатым потолком имело три метра в длину, почти два с половиной в ширину и немногим менее четырех в высоту. По словам Альберта Шпеера, голые стены были выкрашены грязно-желтой краской с белой полосой сверху. Напротив двери под потолком имелось небольшое оконце с коричневым целлулоидом вместо стекла и решетками снаружи и внизу. У левой стены стояла черная металлическая кровать с серыми одеялами. Из другой обстановки был старый, покрытый коричневым лаком, обшарпанный стол, размером сто на шестьдесят сантиметров, деревянный стул с прямой спинкой, на стене висел открытый кухонный шкафчик, шестьдесят сантиметров на сорок, с единственной полкой. В углу у двери стоял смывной унитаз с черным сиденьем.
Время близилось к ночи, когда Гесс вошел в свою камеру. Возможно, в этот момент в его памяти промелькнули воспоминания о свободной жизни, чудесных видах озаренных солнцем сельских пейзажей Германии, которыми он любовался во время полетов. Стальная дверь с грохотом затворилась за ним; и он услышал, как в замке повернулся ключ и лязгнул засов.
* * *
Сорок лет спустя, в понедельник утром, 17 августа 1987 года, своего последнего дня жизни, он проснулся в другой камере. В ней он провел почти восемнадцать лет. Туда он был переведен после пребывания в соседнем британском военном госпитале, куда попал в конце 1969 года с раком двенадцатиперстной кишки. Подлечив, его поместили в сдвоенную камеру, служившую когда-то семи заключенным часовней. Спал он с тех пор на медицинской кровати с регулируемыми по высоте головным и ножным концами. Справа от нее стояла больничная тумбочка, слева — стол с электрическим чайником, кружкой и другими принадлежностями для чая и кофе, а также настольная лампа. Над ним на стене висела карта лунной поверхности, присланная НАСА из Техаса. Он стал самодеятельным экспертом по изучению космоса. Дверь его больше не запирали, чтобы в случае острой необходимости он имел возможность беспрепятственно выйти в туалет. Теперь, вместо шести, его будили в семь часов утра, и то скорее формально.
Его волосы стали совершенно седыми, а спина, пораженная артритом, сгорбилась и не гнулась; влево его голова не поворачивалась, а вправо — только частично. Запрокинуть голову назад и не потерять равновесия он тоже не мог; левая его рука почти не работала. У него были проблемы с сердцем и кровообращением, по поводу чего он принимал многочисленные лекарства. Ему было девяносто три года.
Полжизни, без нескольких месяцев, он провел в заточении. Со дня его полета в Шотландию прошло сорок шесть лет, 16901 день. В Шпандау он пробыл 14641 день, из которых 7626 он был единственным ее заключенным. Охрана тюрьмы по-прежнему осуществлялась четырьмя державами-победительницами, каждый месяц сменявшимися в карауле. Обо всех происшествиях, существенных и несущественных, начальник караула производил запись в особую книгу, требования к заполнению которой за прошедшие годы оставались почти такими, как в те дни, когда были составлены, и в памяти еще были свежи воспоминания об ужасах свидетельских показаний Нюрнбергского процесса. Был ли кто на свете, кто провел в заточении больший срок, неизвестно, западные судьи устанавливать рекорд не собирались — советский судья настаивал на смертной казни. В любом случае срок его заключения превосходил все нормы «пожизненного» заключения в западных государствах. Самой изощренной пыткой в его наказании была надежда на освобождение.
В Нюрнберге, узнав о приговоре суда, он нашел выход в спасительной фантазии, состоявшей в надежде на то, что западные державы найдут возможность освободить его и поставить во главе новой Германии, чтобы противостоять «большевизации» Европы, которую он предсказал, находясь в Британии; теперь опасность стала реальной, Черчилль заговорил о "Железном занавесе", разделившем Европу. Он так глубоко уверовал в свою фантазию, что уговорил власти в Нюрнберге предоставить ему пишущую машинку и месяцы до перевода в Шпандау потратил на подготовку сообщений для печати с перечислением назначенных им министров и поставленных перед народом задач; он даже составил первую свою речь, обращенную к новому Рейхстагу. Начиналась она с панегирика в память усопших, "в первую очередь, одного среди мертвых; основателя и вождя Национал-социалистического Рейха, Адольфа Гитлера". Фюрер, сказал он, взял на себя труд покончить с собой, так как не мог примириться с непочтительным обращением. "Он не мог согласиться с правомочием судей, не имевших права судить его…"
Государство, руководителем которого видел себя Гесс, едва ли отличалось от фюрерского государства Гитлера, но без грубого попрания человеческих норм. Евреи, к примеру, "чтобы спастись от гнева немецкого народа", могли попроситься в специальные лагеря, где их ждала защита и "гуманные по возможности" условия. Не следует думать, что эта программа в такой же мере свидетельствовала о его умопомрачении, как приступы амнезии в прошлом, потому что Дениц тоже воображал, что будет приглашен возглавить новое германское государство.
Тюрьма Шпандау на время вернула Гесса, Деница и других к мрачной реальности. Обозначенные номерами и обреченные на анонимность, они не могли общаться друг с другом ни в короткие минуты пребывания в душевых, ни во время мимолетных встреч в коридорах камерного блока, ни во время тридцатиминутных прогулок вокруг старой липы в тюремном дворе, проходивших под неусыпным наблюдением охраны. Держа руки за спинами, они громко цокали по твердому грунту толстыми деревянными подошвами тюремной обуви. В первые месяцы охранники держались настороженно, перенося на семерку ненависть, порожденную нацистским режимом. Общение с заключенными проходило на уровне приказов. Пищу узники ели в одиночестве, в своих камерах прямо с жестяных подносов. Чтобы исключить возможность самоубийства, ножей и вилок не подавали. Еда была такой малокалорийной, что заключенные теряли вес, вскоре тюремная одежда болталась на их костлявых фигурах, как на вешалках. Альберт Шпеер ловил себя на том, что ползает по полу камеры в поисках упавших крошек хлеба. Впервые в жизни он испытывал недостаток еды. "Постоянный голод, слабость", — записал он в дневнике, который тайно вел на туалетной бумаге и передавал на волю.
Они сами убирали свои камеры и стирали тоже сами — вручную, в железных котлах — исподнее, носки и постельное белье. Ночной сон их регулярно прерывался тюремщиками, включавшими свет с целью «проверки». Русская охрана считала необходимым проделывать это каждые четверть часа, о чем свидетельствует рапорт о "моральной пытке" заключенных, составленный в 1950 году французским тюремным капелланом.
Письма домой разрешалось им писать раз в месяц, и раз в месяц — получать весточку с воли. Письма подвергались цензуре, не дозволялось упоминать о Третьем Рейхе и его политических деятелях, о Нюрнберге и политике того времени. От скуки и полного одиночества спасали книги; они также не обходились без цензуры, дабы не содержали запретных тем. В основу тюремной коллекции легла библиотека, собранная Гессом в Великобритании. Редер стал страстным ее читателем.
Другим спасением был сад. В момент их поступления в Шпандау он состоял из беспорядочных зарослей орешника и кустов сирени, утопавших в высоком, по пояс, бурьяне. В первое лето они перекопали землю и посеяли овощи. Фон Нейрат, единственный, кто разбирался в садоводстве, получил звучный титул "Главный директор по садостроительству"; Альберт Шпеер свой талант архитектора использовал, рисуя планы облагораживания участка. "Как мы потели!" — писал Гесс домой, рассказывая о своем труде. Сомнительно, правда, чтобы он говорил это о себе, так как работать он отказывался. Для отказа он находил две причины: во-первых, они не были приговорены к каторжным работам, во-вторых, Нюрнбергский Трибунал он в любом случае расценивал как неполномочный. Зимой, когда работы в саду прекращались, они клеили из бумаги конверты. Гесс в это время года выходить из камеры отказывался. Когда приходили охранники, он стонал и причитал, притворяясь, что страдает от желудочных болей. То же происходило и в саду. "Уклонист Гесс, как всегда, сидел на скамейке", — писал Шпеер на втором году их заключения. В то время как другие прилежно трудились (возможно, в надежде на смягчение приговора), зарекомендовав себя образцовыми заключенными, Гесс уклонялся от сотрудничества с самого начала. Временами он отказывался вставать с постели и оставался лежать, жалуясь на недомогание, до тех пор, пока охранники не сбрасывали его на пол. Однажды, записал Шпеер, когда шел дождь, он отказался выйти на тридцати минутную прогулку и остался в постели, снова причитая.
— Седьмой, — позвал его охранник, — вы будете отведены в карцер.
Гесс поднялся и, передернув плечами, прошел в карцер самостоятельно. Он много времени проводил там в одиночном заточении.
Своей эксцентричностью и упрямством он постоянно привлекал к себе внимание тюремного персонала. Такое поведение противопоставляло его остальным заключенным. Альберта Шпеера тоже сторонились, частично потому, что во время Нюрнбергского процесса он раскаялся за совершенные грехи Третьего Рейха. Публичные признания Шпеера Дениц считал предательскими, но даже Шпеер не мог сблизиться с Гессом. Шпееру казалось, что он разыгрывает из себя то мученика, то клоуна, вероятно, в Британии он придерживался такого же типа поведения. "Таким образом, заключает Шпеер, — он реализует две стороны своей личности". Но Гесс видел все по-иному: словно он отделил себя от других, чтобы найти душевный покой. В июле 1949 года он писал матери, что понимает людей, кто чувствует потребность стать отшельником и уходит в полное одиночество. Несговорчивый, патетический, временами безапелляционный, словно снова ставший заместителем фюpepa, Гесс, тем не менее, оставался верен своему отношению к Нюрнбергскому процессу и последовавшим за ним событиям. Он отказывался признать его законность, отказывался раскаяться, не позволял своему адвокату, доктору Зейдлю, составить прошение о помиловании, хотя отчаянно мечтал о свободе, о жизни с женой и подрастающим сыном, о прогулках в Баварских горах. Отказывался он и от встреч с семьей в тюрьме. Он считал позорным для себя встречаться с женой и сыном за тюремным столом в присутствии свидетелей, прислушивающихся к каждому слову: не дай Бог, разговор пойдет на запретную тему. Эту радость союзникам он давать не хотел. Он был счастлив, когда Ильзе написала ему, что понимает его возражения. Это значило, что она, как и он, "собственную и германскую честь" ставит "выше личных желаний и чувств".
Все остальные, включая Деница, так же горячо, как Гесс, возражавшего против Трибунала и вынесенного приговора, были рады любой возможности встречи с близкими.
По прошествии двух с половиной лет заключения в Шпандау, Гесс начал снова притворяться, что страдает амнезией. К этому времени правило соблюдать молчание так строго, как раньше, не соблюдалось. Увидев британского начальника тюрьмы, совершавшего ежедневный обход сада, он указал на него пальцем и спросил Шпеера, что это за незнакомец. Он столь часто разыгрывал это представление, что едва ли мог рассчитывать на серьезную реакцию. Как не мог рассчитывать на освобождение. По всей видимости, привычка притворяться стала его второй натурой. Таким образом он, во всяком случае, удовлетворял потребность в повышенном внимании и скрашивал свое существование. К этому времени в плену он пробыл в два раза дольше остальных. Как записал впоследствии Шпеер, монотонность и скука были убийственными. Шпеер не находил слов, чтобы передать словами "никогда не меняющееся однообразие", "идиотскую организацию пустоты", которая была истинным, "хотя и неощутимым ужасом заточения". В отношениях с охраной (за исключением русских месяцев) наблюдалось постепенное потепление. При всем при этом Гесс, вероятно, ощущал потребность бросить вызов и придать эмоциональную окраску тому, что принимало форму почти добродушного вакуума.
Четыре месяца спустя он восстановил память, подтвердив это потоком неизвестной непосвященным информации по истории и литературе. Одновременно с этим Гесс начал страдать от схваткообразных желудочных болей, испуская всю ночь напролет душераздирающие вопли и стоны, жуткие звуки которых заставили Редера, сидевшего в соседней камере, пожаловаться французскому начальнику тюрьмы, что нервы его на пределе. После этого комендант приказал забрать у Гесса матрас и одеяло, чтобы тот хоть по утрам не оставался в постели и не выл. Тогда Гесс начал завывать, сидя на стуле.
С цикличной периодичностью продемонстрировал он все типы поведения, каким отличался в Великобритании: страх быть отравленным, резкие перепады настроения, заканчивавшиеся черной депрессией и отказом от еды, непереносимые желудочные колики, носившие, как выяснилось, истеричный характер, поскольку органических поражений выявить у него не удалось. Настоящие или симулированные, они, как и приступы амнезии, являлись признаками испытываемого им глубокого отчаяния.
С каждым проблеском надежды отчаяние его делалось еще беспросветнее. В ноябре 1954 года, отсидев лишь девять лет из пятнадцати, был освобожден фон Нойрат. Предлогом для освобождения послужил его преклонный возраст и слабое здоровье. В последующие месяцы Гесс особенно страдал. Он плохо ел, корчился от желудочных резей и выл по ночам. Шпеер писал, что Редер и Дениц практически порвали с ним отношения. Поводом, как он полагал, послужила их военная выучка, не позволявшая предаваться "нытью и жалобам", в то время как Гесс утратил всякую выдержку и контроль над собой. Фон Ширах и Редер начали передразнивать его вопли: "Нет! Нет! Нет! Оу! Ау!" Но в ночных перекличках Гесс неизменно одерживал победу. После одной из таких ночей в апреле 1955 года Шпеер заглянул к Гессу в камеру и нашел его со странным, смущенным взглядом, бормотавшим под нос молитвы, обращенные к Всевышнему, которого он просил отнять его жизнь или разум; позже в саду он сказал Шпееру, что больше не в силах выносить это. К тому времени он весил менее пятидесяти шести килограммов.
Той осенью на том же основании, что и фон Нейрат (преклонный возраст и слабое здоровье), был освобожден Редер, отсидевший почти десять лет своего «пожизненного» срока. На следующий год, вслед за ним на свободу вышел Дениц, приговоренный к десяти годам. В мае 1957 года — Функ, приговоренный к «пожизненному» заключению и освобожденный по причине слабого здоровья. В Шпандау с Гессом оставались только более молодые Шпеер и Ширах, отбывавшие двадцатилетний срок. На очередном психиатрическом обследовании летом Гесс демонстрировал поведение, ставшее уже привычным, психиатры расценили его как "истерические проявления", но не слишком серьезные, чтобы послужить причиной для его перевода в заведение психиатрического профиля.
Период депрессии достиг кульминационной развязки в последние месяцы 1959 года, увенчавшись особенно сильными приступами желудочных колик. В своих записках Шпеер высказал подозрение, что Гесс нарочно провоцировал их, глотая небольшие количества моющего средства. Вес его упал до сорока четырех килограммов. Он был так слаб, что без посторонней помощи не мог дойти до умывальной камеры. Истощенный до крайности, он оставался в постели и денно и нощно стонал. Так продолжалось до 26 ноября. В тот день, когда двое других заключенных находились с дежурным охранником в саду, он разбил стекла очков и острым краем стекла попытался вскрыть большую вену на запястье. Некоторое время он лежал, истекая кровью. Силы медленно покидали его, но состояние было приятным. Как на другой день он рассказывал Шпееру, он ждал, когда же наступит долгожданный момент, и он навсегда освободится от страданий, но его обнаружили и поспешно доставили к русскому доктору. Хотя лицо Гесса покрывала восковая желтизна, Шпеера не оставляло впечатление, что он стал свидетелем детской проказы. После этого к Гессу вернулся прежний аппетит, и, как всегда после приступов, он стал гораздо спокойнее.
10 мая 1966 года, в двадцатипятилетнюю годовщину его полета в Шотландию, Гесс пережил повторный кризис. По словам Шпеера, он весь день провел в камере, сидя за столом и уставившись в стенку. Время, проведенное им в заключении, превышало нормальный срок, предусмотренный западной уголовной практикой для «пожизненного» заключения. Причем к этому отбытию наказания его приговорил Международный Трибунал, признавать правомочность которого он отказывался. Более того, двое его товарищей по несчастью, отбывшие двадцатилетний срок, должны были через полгода освободиться. В душе он надеялся, что будет выпущен вместе с ними, но искры надежды погасли, когда он узнал, что охранники получили газонокосилку, чтобы ухаживать за садом после того, как работающие заключенные покинут пределы тюрьмы.
Этот водораздел он перешел 1 октября. Последние несколько дней Шпеер не мог не удивляться его моральному духу. За их приготовлениями к освобождению он наблюдал без видимых внешних перемен и не проронил ни слова упрека. Его письма домой носили такой же философский отпечаток и не имели ничего общего с представлениями, разыгрываемыми им перед охраной. В них чувствовался здравый смысл, желание поддержать семью — и все это было приправлено изрядной долей иронии или чувством абсурдности происходящего, о чем свидетельствовали его характерные обозначения смеха «WV». Он никогда не жаловался.
Вероятно, самое печальное письмо он написал на раннем этапе своего заключения, в 1951 году, когда ему сказали, что умерла его мать. Как это ни странно, признавался он Ильзе, но, несмотря на его многолетнюю физическую разлуку с матерью, "известие о том, что ее больше нет в живых, вызвало неутешное чувство пустоты, мир изменился".
Немного позже он спрашивал сына, не задумывался ли он над законами природы, о том, как они вызывают у человека ощущение чуда, и рассказал, что ответил Кант на вопрос, что он считает самым большим чудом: "Звездное небо над нами, укоры совести внутри нас". Никакая наука, продолжал он, не в состоянии объяснить нам, почему нас мучит совесть, если мы совершили какой-то неблаговидный поступок или обидели, к примеру, мать, никакая наука не может объяснить чувство прекрасного, возникающее в нас при прослушивании "Маленькой ночной серенады" Моцарта или при виде розовых в лучах заката горных пиков…
К 1966 году Гесс стал единственным узником Шпандау, и его сын давно превратился в мужчину. Выросший без воспоминаний об отце, кроме неясных детских, он начал кампанию в поддержку отца и широкую рекламу его поступка. Семья создала ассоциацию "Свобода Рудольфу Гессу" и неоднократно обращалась к правительствам четырех держав, религиозным деятелям и в организации борьбы за человеческие права; они снискали широкую международную поддержку, и западные правительства были согласны проявить милосердие. Но русские ничего не хотели слышать. Они напомнили о двадцати миллионах убитых в годы Великой Отечественной войны; они считали, что Гесс полетел в Шотландию специально, чтобы заручиться британской поддержкой в захватнических планах Гитлера; кроме того, Гесс был правой рукой Гитлера и последним из живущих представителей высшего эшелона нацистского режима. О том, чтобы освободить его, не могло быть и речи. А без согласия русских западные державы были бессильны что-либо сделать. Его сын, однако, считал и считает до сих пор, что упорство русских было всего лишь предлогом, и западные страны сами, особенно Великобритания, имели собственные причины, чтобы не позволить Гессу живым выйти из Шпандау. До тех пор, пока папки с документами остаются закрытыми для широкого ознакомления, ни доказать, ни опровергнуть его утверждение не представляется возможным. Более вероятным представляется другое — что Гесс стал пешкой в "холодной войне". Западные державы были заинтересованы в сохранении за Берлином статуса города, контролируемого четырьмя державами, это давало им доступ в Западный Берлин, лежавший внутри Восточной Германии, находившейся в сфере влияния Советского Союза. Поскольку Шпандау был одним из двух объектов, остававшихся в юрисдикции союзников, они опасались, как бы из-за него не разгорелся спор; Шпандау был также удобным местом контактов с русскими, которые, в свою очередь, рассматривали тюрьму удобным постом для наблюдения за Западом.
Ни Гесс, ни его адвокат, доктор Зейдль, тоже ничего не сделали, чтобы помочь освобождению. Гесс попрежнему отказывался признать правомочность Нюрнбергского Трибунала и отрекаться от своего мнения не собирался. Когда в августе 1965 года Гесс согласился, наконец, встретиться с доктором Зейдлем, большую часть беседы тот потратил на укрепление своего клиента во мнении, что он является жертвой судебной ошибки, допущенной, к тому же, незаконным судебным органом. Продолжению беседы помешал советский комендант тюрьмы, прервавший свидание. После встречи Гесс продолжал держаться агрессивно и настойчиво повторять, что Нюрнбергский процесс не имеет законной силы. Таким образом, безвыходность положения Гесса усугублялась напряженностью обстановки "холодной войны" и нежеланием его сторонников считаться с древнейшим законом "горе побежденным!"
В ноябре 1969 года, десять лет спустя после попытки Гесса вскрыть вены, он впал в депрессию еще более глубокую. Он оставался в постели, отказывался от еды, не умывался и не брился, а только стонал от боли, да так громко, что его стенания, по словам американского коменданта, Юджина Берда, доносились до солдат, охранявших периметр стены. "Это были жуткие стенания, — писал Берд, — он стонал так громко, как только можно стонать, не переходя на крик". В этот раз стоны его оказались не инсценированными. Когда начальство наконец осознало это, его срочно отправили в специально оборудованную для него палату Британского военного госпиталя. Со дня его прибытия в Шпандау прошло двадцать два года, и он впервые покинул пределы тюрьмы. У него произошло прободение язвы, осложнившееся разлитым перитонитом. Восемь дней спустя, в ночь на 29 ноября, у него возникло чувство, что он умрет— момент этот приобретет значение для определения происхождения поздней "предсмертной записки". Он потребовал пригласить к нему британского кардиолога, доктора Зейдля и немецкого нотариуса, чтобы засвидетельствовать подлинность заявления, которое намеревался подписать; еще он попросил известить своего сына.
В ту ночь он не умер. В последующие дни комфорт и роскошь больничной палаты после каменных стен его камеры, внимательный уход медицинских сестер ослабили его решимость не видеться с семьей в позорных условиях заключения, и он позволил полковнику Берду уговорить себя согласиться на рождественский визит Ильзе и сына. Они прибыли в госпиталь во второй половине дня 24 декабря — седая теперь Ильзе и тридцатидвухлетний Вольф Рюдигер, которого Гесс в последний раз видел трехлетним «Буцем». Когда они вошли в комнату, где он сидел в напряженном молчании, он, как пружина, вскочил со стула и поднес руку в знак приветствия ко лбу.
— Целую твою руку, Ильзе!
Некоторое время они смотрели друг на друга, не веря своим глазам, пока Ильзе не ответила, сдерживаемая сыном, чтобы не броситься навстречу с распростертыми объятиями:
— Целую твою руку, отец!
Они сели по противоположные стороны стола, установленного между перегородками, разделявшими комнату. Гесс разыграл убедительное, жизнерадостное представление. Он расспрашивал их о полете, заверял, что "получает превосходное лечение и отличный медицинский уход", рассказывал о своей болезни, слушал новости о родственниках. Им дали тридцать минут, растянувшиеся до тридцати четырех.
В постель Гесс вернулся с довольной улыбкой.
— Я так счастлив, что увидел их, — сказал он полковнику Берду. — Мне жаль, что я так долго ждал…
Одна вещь, сказанная Гессом во время той первой встречи, приобретет такую же значимость для выявления происхождения поздней "посмертной записки", как и его уверенность в прошедшем месяце, что он умрет. Связана она с его бывшей секретаршей Хильдегард Фат, известной в близких кругах под именем «Фрайбург». Следует вспомнить, что, симулируя амнезию перед Нюрнбергским процессом, он притворился, что не узнал ее, что явно ее расстроило. Объяснить причины в письмах домой он не мог, так как Нюрнберг был запретной темой. По всей вероятности, это не давало ему покоя, так как в первые минуты встречи он попросил Ильзе передать привет «Фрайбург» и сказать ей, что он очень сожалеет, что двадцать с лишним лет назад обошелся с ней не лучшим образом. Не приходится сомневаться, что именно такой смысл вложил он в слова, так как они впервые были опубликованы в книге его сына, вышедшей в 1984 году, за три года до его смерти, то есть когда ни о какой "предсмертной записке" не могло быть и речи.
Этот первый визит заставил Гесса отказаться от первоначального решения не встречаться с семьей в тюремных застенках. Выздоровев, он вернулся в свою сдвоенную камеру-часовню в Шпандау. Туда ему поставили больничную кровать и кресло. Теперь его регулярно навещала Ильзе, Рюдигер и другие члены семьи, за исключением внуков, которых он не хотел видеть в такой обстановке.
Мы уже не узнаем, помогали ли эти визиты сохранить ему душевное равновесие или же короткие встречи, напоминавшие о любви, семье и недосягаемом для него мире, служили своего рода изощренной пыткой в его страданиях, грозившей расколоть его панцирь отшельника, в который он себя упрятал. Однако его продолжавшееся заточение оставалось, как выразился его сын, "беспримерной мукой", а появлявшиеся время от времени проблески надежды на освобождение только бередили незаживающую рану.
В феврале 1977 года он пережил еще один приступ депрессии, во время которого пытался ножом перерезать артерию. Известие о попытке самоубийства всколыхнуло новую волну выступлений влиятельных на Западе лиц с призывами о его освобождении. Лорд Шоукросс, бывший главный обвинитель в Нюрнберге с британской стороны, объявил, что его длительное заключение является скандалом: "Ни в одной цивилизованной стране мира понятие «пожизненное» не воспринимается буквально. Принцип гуманности как раз и состоит в том, чтобы преступник, осужденный на «пожизненное» заключение, через соответствующий период выпускался на свободу…" Русские продолжали упорствовать.
В декабре 1978 года Гесс перенес удар, неблагоприятно сказавшийся на его зрении. После случившегося (через сорок с лишним лет после вынесения приговора, признать который он отказывался), его наконец уговорили обратиться с апелляцией. Он просил не о помиловании, а о снисхождении, в связи с плохим состоянием здоровья. Прошение адресовалось тюремному начальству. Он писал, что убежден, что жить ему осталось недолго, что хочет перед смертью посмотреть на внуков. Он напомнил о трех других узниках, осужденных на «пожизненное» заключение, фон Нойрате, Редере и Функе, которых давным-давно выпустили на свободу. В удовлетворении прошения ему было отказано, то же произошло и со следующей его апелляцией, написанной на другой год.
К 1984 году, когда он разменял девятый десяток жизни, здоровье его настолько ухудшилось, что для облегчения его выхода в сад (дважды в день) пришлось установить лифт. Раз в неделю в этих одиноких прогулках его много лет сопровождал французский капеллан; пастор Шарль Габель очень привязался к этому тщедушному старику, и в апреле 1986 года, в преддверии сорок пятой годовщины его ареста в Великобритании, Габель от имени заключенного обратился к британскому премьер-министру Маргарет Тетчер. 7 мая, сидя с Гессом в саду, он сказал ему, что получил от миссис Тетчер ответ; она говорила, что его заключение «бесчеловечно», но Советы не хотят выпустить его. Ее правительство, продолжала она, приложит все усилия, чтобы добиться его освобождения, но "все зависит от согласия Советов".
В конце того месяца Гесс написал еще одно прошение об освобождении, адресованное главам четырех союзных держав. С 1941 года, когда он уехал в Англию, прошло сорок пять лет; полжизни прожил он в разлуке с семьей. Теперь он был стариком девяноста двух лет, остаток жизни (сколько там ему осталось) он хотел бы провести в кругу семьи, познакомиться с внуками, которых никогда не видел. Если это невозможно, добавил он в заключение, он хотел бы получить четырехнедельный отпуск, чтобы побыть в семье. В течение этого времени, обещал он, не будет никаких интервью и политических выступлений.
Но его не выпустили. Когда его здоровье вызывало опасение, как это случилось в марте 1987 года, его помещали в специальную палату, специально оборудованную для него в Британском военном госпитале. С помощью достижений современной медицины в нем поддерживали жизнь.
* * *
В то утро, понедельник 17 августа (последнее в его жизни), медбрат, алжирец по имени Абдалла Мелаухи, ухаживавший за ним уже пять лет, заступил на дежурство, как следует из его собственного рассказа, в 6.45. Британский начальник охраны отметил в журнале, что вошел в тюремный коридор в 7.20. Гесс находился в туалете, Мелаухи подождал, пока он выйдет, и, проводив в умывальную, помог умыться и одеться. Потом он проводил его в амбулаторию, где взвесил, измерил кровяное давление, пульс, температуру, побрил, подстриг волосы и сделал ежедневный массаж тела, после чего выдал таблетки для сердца и другие лекарства. Утро ничем не отличалось от ему подобных.
Объективно Гесс имел больше, чем когда бы то ни было, оснований надеяться на освобождение. В январе Вольф Рюдигер обратился с петицией в советское посольство в Бонне и впервые получил ответ; он был в форме приглашения посетить советское посольство в Восточном Берлине. Связавшись с посольством, он договорился о встрече в их консульстве в Западном Берлине, назначенной на 31 марта, в этот день был запланирован визит к отцу. Там ему сказали, что принципиально отношение советского правительства к делу его отца не изменилось: война стоила Советскому Союзу двадцати миллионов жизней. За время жизни одного-двух поколений об этом не забудешь. Возможно, что в памяти и третьего, и четвертого поколений Гесс еще будет оставаться символом прошедшей войны.
Хотя дело внешне представлялось безнадежным, Вольф Рюдигер был рад уже тому, что Советы согласились обсудить его. Тем временем советский президент Михаил Горбачев заявил о своем желании покончить с "холодной войной", и 13 апреля западногерманский еженедельник "Дер Шпигель" опубликовал заметку о том, что Горбачев рассматривает вопрос об освобождении Гесса. Предполагается, говорилось далее в сообщении, что он пришел к выводу, что акт милосердия по отношению к Гессу будет воспринят во всем мире как гуманный жест. Когда летом того года в Москве с официальным визитом находился президент Западной Германии, Рихард фон Вейцзекер, он вручил Горбачеву досье по делу об освобождении Гесса. Хотя документы были приняты с неохотой, фон Вейцзекер усмотрел в этом благоприятный знак, поскольку в прошлом русские лидеры от подобных жестов просто отмахивались.
Наконец в июне "Радио Москвы", вещающее на немецком языке, дало ответ на обращение члена ассоциации "Свобода Рудольфу Гессу"; суть его сводилась к следующему: последнее заявление Михаила Горбачева позволяет надеяться, что "ваши давние старания освободить военного преступника, Р. Гесса, вскоре увенчаются успехом". Вольф Рюдигер предположил, что "Радио Москвы" не могло сделать такое сенсационное сообщение, предварительно не согласовав ответ с высшими инстанциями в Кремле.
Как следует из регистрационного журнала охраны, Гесс в то утро в сад, как обычно, не спустился. В то утро о самоубийстве он не помышлял, поскольку попросил принести ему бланк для заказа необходимых на неделю принадлежностей. Список его потребностей включал тридцать пакетов бумажных носовых платков, три рулона туалетной бумаги, лист писчей бумаги и линейку. Часы показывали 10.20 утра. Поскольку был понедельник, если бы он не сделал обычного заказа на неделю, это вызвало бы недоумение. Как свидетельствуют дежурные записи, в 10.40 Мелаухи вкатил в его камеру завтрак, и Гесс попросил его купить новый чайник, поскольку старый некоторое время был неисправен — странная просьба, если человек задумал самоубийство.
В 12.15 дежурившего у дверей камеры американского охранника по имени Джордан сменил британский охранник Миллер. В апреле Гесс пожаловался на Джордана коменданту и позже приложил письменную жалобу с просьбой уволить его: все остальные солдаты были дружелюбными и вежливыми, писал он, а Джордан был груб, провоцировал его и представлял опасность для его здоровья.
Вероятно, Гесс после обеда, как обычно, спал, когда в тот день Джордан снова заступил на дежурство. Должно быть, около двух он поднялся, так как в десять минут третьего в сопровождении Джордана он спускался в сад. Что произошло дальше, сказать невозможно, потому что показания и свидетельства, собранные специальным следственным отделом британской военной полиции, и последующий анализ полученных показаний, сделанный детективом, главным суперинтендантом Скотленд-Ярда, Говардом Джонсом, закрыты для широкого ознакомления. Возможно, Гесс и Джордан медленно дошли до скамейки на центральной дорожке за тюремным блоком, где он любил отдыхать.
В давно канувшие в Лету дни, которые сегодня кажутся другой жизнью, он сиживал там вместе со Шпеером и наблюдал за птицами на деревьях, слушал их пение; "Как в раю", — записал изумленный Шпеер его высказывание, сделанное почти тридцать лет назад одним весенним утром. В другой раз он сидел на скамье, согнувшись в три погибели от боли, и стонал, так продолжалось до тех пор, пока ему не пригрозили карцером, если он не пойдет вместе с другими работать.
Здесь же, оставшись единственным в Шпандау узником, он сидел с бывшим американским комендантом, Юджином Бердом, который спросил его однажды, правда ли, что он поклялся, что если выйдет на свободу, то никогда не будет держать птиц в клетках.
— Да, — кивнул он.
Берд вел с Гессом регулярные беседы, желая, как он признался узнику, из первых рук получить информацию о его жизни, чтобы потом исправлять неточности, допущенные авторами, не имеющими возможности узнать правду о его полете. Тогда едва ли Гесс мог рассказать ему всю правду. Чтобы защитить фюрера и оправдать собственный просчет, он давно окутал себя такой броней полуправды, что, вероятно, сам в ней потерялся. От прямых ответов он воздерживался, и острые углы были сглажены. Когда Берд спросил, не знал ли Гитлер о полете, Гесс заверил, что не знал. Если бы Гитлер знал о его плане, то непременно арестовал бы. Он вез письмо герцогу Гамильтону, с которым виделся во время Олимпийских игр в Берлине, но не помнил, что было в нем.
В другой раз он сказал Берду, что несправедливо считать, что он знал герцога. Он никогда не встречался с ним, они никогда вместе не обедали. Если во время Олимпийских игр они находились в одном помещении, это ни о чем не свидетельствует, они даже не разговаривали. Конечно, он знал о летных достижениях Гамильтона.
Берд хотел дать ему прослушать магнитофонную запись документальной передачи Би-Би-Си о его полете. Несколько волнуясь по поводу того, что может он услышать, Гесс подчеркнул, что задача перед ним стояла великая, и он ее не стыдится. Он хотел положить войне конец, остановить кровопролитие и людские страдания и прийти с Англией к взаимопониманию. На вопрос Берда, в самом ли деле он надеялся на удачное разрешение его миссии, он рассмеялся. "Конечно, если бы не надеялся, то с какой стати полетел бы?"
Берд включил магнитофон. Он не спросил, какие у него имелись причины рассчитывать на успех и почему он выбрал Гамильтона.
В другой раз они говорили о Хаусхоферах. О его полете им ничего известно не было, утверждал Гесс. Они работали над платформой для переговоров, но ничего о полете не знали, а то, что на переговоры полетит он сам, им даже в голову не могло прийти.
"Долгое время мы ничего не слышали от герцога Гамильтона, и возникла насущная необходимость начать действовать, иначе мы могли опоздать. Существовала опасность, что Англия заключит пакт с Америкой прежде, чем мы найдем кого-то, чтобы провести переговоры на высшем уровне…"
Когда Берд сказал ему, что британцы утверждают, что он прибыл без конкретных предложений, но зато только потребовал от Британии покинуть Ирак и угрожал Англии блокадой и голодом, Гесс ответил, что эти утверждения ложны; он ни разу не поднимал вопроса об Ираке, а угрожать кому-то голодом было противно его природе. Конечно, многое стерлось из памяти. Порой он прямо говорил об этом, словно хотел напомнить, что у него были проблемы с памятью. Тем не менее после бесконечных увиливаний он в конце концов признался, что о плане «Барбаросса» знал до полета.
Некоторое время спустя, после того как Берд покинул Шпандау и опубликовал о нем книгу "Самый одинокий человек в мире", на той же скамейке Гесс сиживал с Шарлем Габелем. Еженедельные визиты пастора проходили по давно установившемуся ритуалу: сначала на старом тюремном проигрывателе минут двадцать они слушали любимые Гессом пластинки, Моцарта, Бетховена, Шуберта, затем отправлялись в сад на прогулку. Из записей бесед, опубликованных впоследствии Габелем в книге, ясно, что, вопреки почтенному возрасту, физической слабости и длительному тюремному заключению, Гесс сохранил остроту ума и суждений. Ясно и то, что, несмотря на экстравагантность поведения в периоды депрессии в ранние годы и циклично повторяющиеся приступы безысходного отчаяния, в промежутках между этими состояниями он придерживался жесткой внутренней дисциплины и сознательно занимался активной умственной деятельностью. Он освоил новую для себя дисциплину: исследование космоса — и имел в этой области собственные оригинальные мысли, он глубоко и систематически изучал историю и философию и делал по ходу чтения аналитические записи. Кроме того, пока позволял возраст и состояние здоровья, он ежедневно занимался физической зарядкой. Источником его силы, как он признался Берду, была его вера в Бога — "не в церковь, но в Бога". Свою веру в Бога он считал сродни философии. Собственную философию он строил на концепции Шопенгауэра, что человеком управляет судьба, но делал при этом вывод: "Разве в действительности наша судьба не в руках Божьих?"
Габель ничуть не сомневался, что психически Гесс был совершенно нормален. Во время бесед в саду он с удивлением для себя обнаружил в Гессе сдержанное чувство юмора. Однако, когда в разговоре с узником он пытался коснуться полета, то Гесс оставался безучастным, словно данная тема его не интересовала. Возможно, причина молчания крылась в предыдущих пристрастных допросах полковника Берда.
Несколько раз Габель предлагал ему сделать публичное заявление о том, что сожалеет, что была война, принесшая такие страдания народам, особенно еврейскому; священник считал, что таким образом он лишит русских, утверждавших, что он не покаялся, козырной карты, и это, возможно, поможет его освобождению. В своей книге Габель писал, что тема уничтожения евреев всегда очень волновала Гесса, но он любил повторять, что сам к этому отношения не имеет. Сделать публичное заявление он отказывался, мотивируя это тем, что тюрьма не самое подходящее место для признания, которое должно быть абсолютно искренним и добровольным.
Позже, когда Габель снова затронул эту тему, Гесс решил прежде обдумать ответ. Потом он сказал, что нет нужды делать заявление в письменной форме; война и связанные с ней страдания и разруха всегда были источником его переживаний, а свою преданность делу мира он и так продемонстрировал 10 мая 1941 года.
Был ли это сознательный уход от ответственности, или же со временем он искренне поверил в это, неясно, во всяком случае, так утверждают его защитники, так говорит в своих книгах Вольф Рюдигер. Эта мысль неловко соседствует с его признанием полковнику Берду, что о плане «Барбаросса» он знал до полета; конечно, он не мог не знать о нем. Таким образом, напрашивается вывод, что он умер, так и не раскаявшись.
В 2.30 дня, то есть через двадцать минут после того, как он и Джордан спустились в сад, Джордан вернулся и доложил дежурившему французскому охраннику Одуану, что с его подопечным что-то случилось — во всяком случае об этом свидетельствует запись в регистрационном журнале: цифра «3» в числе «30» исправлена, но поверх какой цифры она написана, теперь не разобрать. Несомненно одно, что Джордан был встревожен. Вместе с Одуаном они спустились в сад, к небольшой постройке, известной под названием "летний домик", где лежал Гесс. Как он лежал и в каком состоянии, без данных отчетов и свидетельских показаний сказать нельзя, но Одуан тотчас начал мероприятия скорой медицинской помощи и, поскольку тюрьму в том месяце контролировала американская сторона, попытался связаться с американским комендантом, но безуспешно.
О том, что что-то случилось, Мелаухи узнал, когда купил Гессу новый чайник и шел назад. Как следует из его рассказа, после обеда он возвращался в тюрьму, и охранник на одной из сторожевых башен прокричал ему или показал жестами, что в "летнем домике" чтото стряслось. Он поспешил туда, и его глазам предстала сцена, как после рукопашного боя. Все было перевернуто вверх дном, стул, на котором любил сидеть Гесс, отброшен в сторону, и старик лежал неподвижно без признаков жизни. Пульс у него не прощупывался. У его ног в состоянии шока стоял Джордан. Там же присутствовали два американских солдата, которых Мелаухи раньше не видел. Он опустился у тела на колени и начал делать искусственное дыхание, один из солдат тоже последовал его примеру и, нажимая на грудную клетку Гесса, попытался запустить сердце.