Глава 28.Нюрнберг

Глава 28.Нюрнберг

К октябрю 1944 года, когда Черчилль сказал Сталину, что Гесс совершенно помешался, думать так имелись все основания. Сначала после перевода в Мейндифф-Корт он как будто пошел на поправку. Ему понравились обслуживающие его врачи, которых, вспоминая, он называл Ильзе "милыми симпатягами", образованными и всесторонне развитыми. Ему нравилось с офицерами своей охраны бродить по окрестностям, о красоте холмов и вечно меняющихся красках которых он писал в письмах домой. Особенно он подружился с лейтенантом Уолтером Фентоном, сменившим лейтенанта Мея после «утечки» информации в "Дейли Мейл". По возрасту он был несколько старше остальных. По прошествии лет время, проведенное с Гессом, Фентон считал самым лучшим из военных воспоминаний. "Мне нравился старина Гесс, вспоминал он, — несмотря на то, что он немец. Он был очень чувствительным человеком". В распоряжении Фентона имелся автомобиль, и он возил Гесса по местным достопримечательностям.

"Мы отправлялись на долгие прогулки, он мог часами ходить по проселку, осматривая британские древние памятники. Старик мне очень полюбился. Однажды я даже отказался от отпуска, потому что не хотел его бросать… Уинстона Черчилля он считал замечательнейшим из людей и очень восхищался некоторыми из наших военных лидеров… он был высокого мнения об Англии и считал большим позором то, что нам пришлось воевать".

Гесс часто страдал от приступов боли в животе и по-прежнему боялся яда, во всяком случае, так казалось. Когда Фентон ел с ним, Гесс просил его пробовать пищу или менял тарелки. Настроение его было переменчивым. Ему нравилось слушать хорошую музыку из Германии, которую он ловил по приемнику, и он много читал, в основном это были книги, присланные Ильзе. Вскоре они составили небольшую библиотеку. За это время он прочел полное собрание сочинений Гете, британскую историю военно-морского флота и германскую историю. Он писал письма Ильзе и «Буцу», друзьям и родственникам, не забывал об их днях рождения, вспоминал былые времена и мечтал, что в будущем еще тряхнет стариной. В письмах не содержится и намека на манию преследования, которую он демонстрировал своим тюремщикам; их отличает фаталистическое или ироничное отношение к событиям, проявлявшееся уже в ранних письмах Карлу Хаусхоферу. Особое удовольствие он получал, когда Ильзе рассказывала ему о сыне и о старом круге знакомых в Харлахинге; он настоятельно просил, чтобы она не забывала держать его в курсе событий. Он описывал местность, делая географические ссылки — горы, красная земля, местный диалект. На этом основании Карл Хаусхофер пришел к выводу, что речь может идти либо о Шотландии, либо; о Южном Уэльсе, где он и находился. Судя по тому, что он читал и писал, и по воспоминаниям Уолтера Фентона, его ум был таким острым и "нормальным"" насколько это возможно в условиях монашеского заточения. Это были его лучшие дни в плену. Он еще мог надеяться на возвращение домой и на пешие прогулки в Баварских Альпах.

В конце августа 1943 года он получил письмо от Ильзе об обращении с его личным персоналом, это известие глубоко потрясло его. Все, кроме Альфреда Лейтгена, были выпущены на свободу, но они были исключены из партии, и мужчины отправлены в штрафные батальоны, сражавшиеся на Восточном фронте. Вероятно, что этому унижению своего бывшего начальника способствовал Мартин Борман. Со дня полета Гесса он ничего не сделал, чтобы как-то помочь Ильзе. Гитлер велел ей сохранить Харлахинг, но это благодеяние оказалось для нее непосильной ношей, поскольку дом был слишком большим, и его содержание истощало ее физически и материально. Когда ей потребовалась помощь, она обратилась к Гиммлеру. Борману потребовалось два года, чтобы наконец написать ей, и то, вероятно, благодаря вмешательству рейхсфюрера. Гесс рвал и метал, он писал, что несколько дней после ее письма "буквально исходил яростью". Когда, в конце концов, он овладел собой настолько, чтобы написать обдуманный ответ, он указал, что у Гитлера есть оправдание: слишком тяжелую ношу приходится ему нести. С радостью для себя он отмечал, что в ее отношении к этому человеку не произошло никаких изменений; так же, как не изменилось и его собственное, подчеркивал он.

В ту осень им овладело черное уныние. Что было тому причиной: первые ли известия о том, что стало с его народом, или, как считает Дэвид Ирвинг, сообщение о парламентских дебатах о судебном процессе над военными преступниками, о котором он мог прочесть в «Тайме» от 21 октября, или мрачные военные новости из Германии? Как бы то ни было, в ноябре он снова начал симулировать амнезию и вскоре утверждал, что совершенно ничего не помнит. Он разыгрывал потрясающие по своей убедительности спектакли, в подлинности которых не усомнился ни Рис, ни другие осматривавшие его психиатры. К маю 1944 года в его амнезии уже никто не сомневался. Он понял, что для того, чтобы продолжать притворство, ему придется согласиться на внутривенные инъекции лекарственного препарата (эвипана или пентотала, в разных рапортах указаны разные вещества), попробовать который ему предложили с целью восстановления памяти. Позже он признался Ильзе, что за этим он усмотрел опасность выдать какой-нибудь секрет — именно с такой целью, полагал он, и хотели ему начать вливание наркотика, или с тем, чтобы разоблачить притворство. В процессе ему удалось сохранить сознание и имитировать бесчувствие. "Таким образом на все вопросы я, естественно, отвечал: "Не знаю", делая между словами паузы, говоря бесстрастно и вяло. VVV". Еще он имитировал боль, что видно из стенографической записи эксперимента:

— …Больно! В животе! О, если бы я был здоров. Как болит живот (стон). Воды! Воды! Пить!

— Вам скоро дадут пить, — сказал Дикс, проводивший допрос. — Теперь скажите нам, что вы забыли.

— Не знаю. Больно! Пить!..

— Помните, как зовут вашего маленького сына?..

— Не знаю…

Так и продолжалось. Гесс стонал и просил воды или говорил, что не знает, или просто повторял вопрос, пока ему не пришло в голову сделать вид, что он очнулся и повести вокруг изумленными глазами. "Это был грандиозный спектакль, — писал он впоследствии Ильзе, — успех был полный!"

Так все и шло. Поскольку это требовало постоянного напряжения, внимания и усилий удерживать все это в памяти, можно предположить, что Гесс находился в полном уме. Как писал он позже, он делал все это в надежде, что его репатриируют.

Военные новости день ото дня делались все печальнее: в июне союзники высадились в Европе, в июле Гитлер едва не расстался с жизнью, когда фон Штауффенберг с намерением убить фюрера подложил в его штаб-квартире бомбу; враги теснили Рейх с востока и запада, в то время как массированные бомбардировки с воздуха превращали германские города в груды развалин.

Чувствуя собственное бессилие, Гесс как будто заставлял себя страдать физически вместе со своей страной и фюрером; его поведение становилось все безотчетное, боли острее, галлюцинации явственнее. Он неистовствовал, кричал, ругался на обслуживающий персонал, заворачивал еду в бумагу и забывал, куда засунул свертки, забывал, что ему говорили люди и с кем он пять минут назад разговаривал. На этот отчаянный шаг он пошел, писал он позже, лишь в надежде вернуться на родину. Он высказал предположение, что вид родных пределов или его семьи может помочь восстановлению памяти. В октябре Ильзе, не получавшая от него писем с марта, когда до нее дошли первые шокирующие известия о его полной потере памяти, узнала через британских военнопленных, что некоторое время он находился в психиатрической лечебнице и слонялся по комнате, разговаривая с самим собой. Она написала Гиммлеру, что на основании этого пришла не к такому заключению, которое сделали англичане, поскольку слишком хорошо знала мужа; она знала, как в былые времена, после выяснения отношений с фюрером, когда ему приходилось подчиняться, он давал потом выход чувствам дома или по пути домой. Однако, уверенная, что рейхсфюреру гораздо больше известно о местоположении ее мужа, взмолилась приложить все усилия, чтобы вернуть его домой.

Словно заглянув в душу своего далекого мужа, она сказала Гиммлеру, что с 20 июля (покушения Штауффенберга на жизнь фюрера) она со все возрастающей уверенностью чувствует, что муж ее испытывает большую, чем когда бы то ни было, потребность вернуться домой, что сейчас, когда Рейху приходится особенно тяжело, для возвращения на родину у него имеются не только личные причины. Она писала, что живо представляет, как Гиммлер отвечает ей: "Да, но как же события мая 1941 года и их последствия?" Чтобы забыть обо всем, парировала она, фюреру достаточно лишь взмахнуть рукой. Далее он а с казала, что "абсолютно убеждена, что фюреру доподлинно известно, что тогда улетел не безумец и не предатель".

Потом она перешла к другому вопросу: Карл Хаусхофер сообщил ей, что был арестован и на три недели помещен в Дахау. Причиной ареста послужило исчезновение его сына, Альбрехта, сразу после покушения на жизнь Гитлера, 20 июля. Она спросила Гиммлера, находится ли Альбрехт все еще на свободе и не мог ли он покинуть Германию, Она боялась, что он может отыскать ее мужа в Англии, и возможные последствия их встречи вызывали у нее ужас. "Милый, дорогой рейхсфюрер", — взмолилась она. Ее муж на протяжении нескольких лет пребывал в полном одиночестве и в отличие от остальных военнопленных не имел возможности общаться со своими товарищами по несчастью. Насколько ей было известно из его писем, он слушал британское и германское радио. Пока его вера оставалась непоколебима, но "психологическая нагрузка рано или поздно должна была стать невыносимой, особенно после 20 июля!" Она молила Гиммлера попытаться вернуть его домой и не только ради его семьи, а ради германского народа, в глазах которого он по-прежнему остается символом преданности фюреру, воплощением истинного, первозданного национал-социализма.

Гиммлер, естественно, не знал о действительном местопребывании Гесса и был бессилен что-либо сделать для его возвращения. Кроме того, его одолевали личные проблемы. К январю 1945 года, когда его личный секретарь передал Ильзе, что запросы о ее муже не увенчались успехом, он был назначен командующим группой армий, защищавших от вторжения союзников подступы к Верхнему Рейну. Вскоре после этого Ильзе получила два письма, отправленные Гессом 13 и 18 июля 1944 года; по ним она догадалась, что потеря памяти была инсценирована им с какими-то, неясными для нее, целями. Тот факт, что Гесс сумел передать ей это, все еще разыгрывая перед своими тюремщиками потерю памяти и зная, что письма его читает цензура, свидетельствует о том, что его психика была отнюдь не расстроена. Новость из Германии о том, что союзные войска сжали кольцо, захватив последний оплот гитлеровского Рейха, глубоко потрясла Гесса; ухаживавшие за ним медики знали, что он жадно слушает военные сводки. Он вышел на улицу и бродил по глубокому снегу, в бессилии расшвыривая его ногами. 4 февраля он решил составить список людей, которые, на его взгляд, чтобы творить такие вещи, какие делали, были, должно быть, загипнотизированы евреями. В список входил король Италии и маршал Бадольо, свергнувший Муссолини и нарушивший слово, данное фюреру, фон Штауффенберг и другие, принимавшие участие в покушении на жизнь Гитлера; сюда же он отнес даже Черчилля, который из антибольшевиков превратился в союзника Сталина. Этот список он попросил отправить Черчиллю. В тот вечер он оделся в мундир Люфтваффе, одолжил нож для резки хлеба и, сев в кресло, дважды ударил себя ножом в левую сторону груди, но сердце не задел и позвал на помощь врача.

Поправляясь после второй попытки свести счеты с жизнью, он отказывался умываться и бриться. 8 февраля он объявил, что будет поститься, пока не умрет с голоду. В то же время он боялся, что ему отравят воду. Чтобы этого не произошло, он закрывал свой стакан бумагой и обвязывал шнурком. Врачу он сказал, что нож для резки хлеба подложили ему евреи, чтобы подтолкнуть его к мысли покончить с собой.

Позже он отказался от голодовки и приступил к написанию мемуаров о своем полете в Шотландию и последующих событиях. О первой попытке самоубийства он не упомянул, а лишь констатировал, что в Митчетт-Плейс сломал ногу, после чего доктор "ввел ему в тело яд, воздействующий на мозг". Потом он заметил, что у доктора Риса, поначалу казавшегося ему любезным, появилось в глазах "странное застывшее, апатичное выражение", и он отказывался всерьез воспринимать его заявления о яде. Позже свои подозрения он перенес на лейтенанта Малоуна, сказавшего ему, что такие вещи в Британии невозможны. Тем не менее он дал ему попробовать одну из таблеток, и на другое утро Малоун появился с таким же стеклянным выражением глаз, как доктор Рис. То же самое случилось и с лечащим врачом в Мейндифф-Корт. В первый день у него был чистый взгляд, и он держался прямо: "Когда он пришел навестить меня на другое утро, у него произошли перемены. Вновь слегка апатичный стеклянный взгляд. Он ссутулился и передвигался неуверенно на дрожащих ногах…" Глаза, писал он, свидетельствовали о том, что эти люди получали какой-то, доселе неизвестный препарат, вызывавший такое патологическое состояние. Он вспомнил подсудимых на довоенных московских показательных процессах, делавших самые нелепые признания. У них, судя по отчетам, был такой же отсутствующий взгляд. Сомневаться не приходилось, секретный препарат применяли и там. Он был уверен, что все пытки и страдания, которым его подвергали в Митчетт-Плейс и Мейндифф-Корт, шум, слышимый им в мельчайших подробностях, подсыпаемая в пищу отрава — все это было делом рук людей, находившихся под воздействием наркотика. Самыми страшными из этих сомнамбул, присматривавших за ним, он считал врачей, применявших свои научные знания для наиболее изощренных пыток.

"Однако какое дело до всего этого было евреям? Их это волновало ничуть не больше, чем британского короля и британский народ. Ибо за всем этим стояли евреи… Британскому правительству внушили мысль попробовать превратить меня в сумасшедшего… чтобы отомстить мне за то, что национал-социалистическая Германия спаслась от евреев… чтобы отомстить мне за то, что я слишком рано пытался покончить с войной, начатой евреями, чем мог помешать им достижению их военных целей…"

Отрывок свидетельствует о явном умопомрачении.

А возможно, и нет, так как в его письмах того же периода нет и намека на потерю рассудка. Рейх приходил в упадок: русские вошли в Берлин, и Гитлер на руинах города, бывшего столицей империи, совершил самоубийство. На фоне этих событий поведение Гесса становилось все более странным. Выраженный маниакальный тон оставленного им документа, преувеличенные страдания напоминают о крике отчаяния любовника и клятве отомстить за страдания. Похоже, что он сам верил в то, что писал о евреях. Подобное заявление сделал и Гитлер в своем завещании, написанном перед самоубийством 30 апреля: войну начало владеющее банковским капиталом еврейство, а он предписал своей нации "тщательно соблюдать расовые законы и оказывать беспощадное сопротивление мировому отравителю всех народов, международному еврейству".

18 июня, то есть через шесть недель после того, как преемник Гитлера, контр-адмирал Дениц, приказал всем германским войскам безоговорочно сложить оружие, перед своими тюремщиками Гесс все еще разыгрывал помешательство, хотя кое-кто уже начал подозревать, что он симулирует. В письме Ильзе он написал несколько строк о фюрере, уже цитируемых ранее:

"Немногим было дано, как нам, с самого начала принять участие в развитии уникальной личности в радости и печали, заботах и надеждах, любви и ненависти, во всех проявлениях величия — и со всеми ее малыми человеческими слабостями, которые и делают человека любимым".

Думая о Гитлере, он мыслями был с Ильзе, продолжал он, затем процитировал строчки из Ницше:

"Я тех люблю, кто, подобно тяжелым каплям дождя, срывающимся с тяжелых, набрякших туч, оповещают о приближении грозы и, как предтечи, падают на землю".

8 октября, одетый в форму Люфтваффе и летные ботинки, он покинул Мейндифф-Корт, чтобы как военный преступник вместе с другими нацистскими лидерами предстать в Нюрнберге перед судом. С собой он взял большое количество заявлений, признаний и копий писем, написанных им в заключении, а также образцы еды, медикаментов и шоколада. Все это, аккуратно завернутое, запечатанное, пронумерованное и подписанное, он предполагал использовать для своей защиты и как вещественные доказательства, подтверждающие его подозрения в том, что британцы намеревались его отравить.

Вместе с ним перед судом в качестве "главных военных преступников" должны были предстать двадцать два человека. Всех их поместили в тюремный блок, примыкающий^ зданию нюрнбергского суда. После комфортной л благоприятной обстановки заключения в Великобритании он испытал настоящий шок. Размером девять на тринадцать футов, его камера была обставлена весьма скудно: стальная койка с соломенным матрасом, деревянный стул с прямой спинкой, колченогий стол, умывальник и унитаз без сиденья и крышки. Свет в помещение проникал через маленькое, забранное решеткой оконце под самым потолком в толстой наружной стене. В дубовой двери напротив на уровне глаз имелось квадратное отверстие для электрической лампочки величиной пятнадцать квадратных футов с металлической решеткой и рефлектором. Другого освещения в ночное время суток не было. Через решетку в двери дежурившая снаружи охрана могла вести за ним круглосуточное наблюдение.

О внезапно наступившей перемене в его жизни ему стало ясно сразу по прибытию. Комендант тюрьмы, полковник армии США Б.К. Эндрюс сказал, что он должен сдать все, что привез с собой. Гесс, прямой и стройный в своих высоких черных летных ботинках, военной выправкой офицера хотел произвести на полковника впечатление, но его старания не увенчались успехом. Он отдал все, кроме небольшого пакета с образцами еды и медикаментов, которые он хотел представить на химический анализ. Однако полковник был непреклонен, и Гессу в конце концов пришлось сдаться.

Неудивительно, что после этой стычки, когда к нему в камеру заглянул американский психиатр, майор Дуглас М. Келли, он забыл все подробности прежней жизни. Келли напомнил ему, что он родился в Александрии; Гесс изобразил интерес, разыгрывая явное желание оказать содействие. На следующее утро, когда Келли снова навестил его, у него сохранились лишь слабые воспоминания о совершенном накануне путешествии и заключении в тюрьму, хотя об образцах пиши он не забыл и настоятельно попросил присмотреть за ними. Потом его доставили к главному следователю со стороны США, полковнику Джону Г. Амену, перед которым он разыграл тот же спектакль. Он ничего не помнил, доктору даже пришлось ему напомнить, где он родился. В связи с этим он чувствовал себя ужасно, потому что на суде, ждать которого оставалось не так долго, ему предстоит защищаться.

— Откуда вам знать, что будет, как вы говорите, какой-то суд?

— Об этом суде столько разговоров вокруг. Я видел об этом в газетах…

Гесс так вжился в роль, что, должно быть, она стала его второй натурой. После полутора часов мучительной борьбы его отвели в камеру, после обеда он снова был доставлен в кабинет Амена. Там уже находился Геринг. Гесс притворился, что не замечает его.

— Не посмотрите ли вы сюда, направо, вот на этого господина? — Амен указал на Геринга.

— На него?

— Ты что, не знаешь меня? — спросил Геринг.

— Кто вы?

— Ты должен знать меня. Мы столько лет были вместе.

Гесс пояснил, что потерял память. Геринг напомнил ему о событиях, свидетелями которых они оба были, но Гесс каждый раз апатично качал головой; память его не сохранила никаких воспоминаний.

— Гесс, вспомни 1923 год, то время, когда я был лидером СА, а ты возглавлял один из моих отрядов… Помнишь, как мы вместе совершили путч в Мюнхене… Разве ты не помнишь, как арестовал министра?

— Я арестовал министра?

— Да.

— Похоже, у меня довольно наполненное событиями прошлое…

— Не помнишь, как улетел на самолете, сам сидел за штурвалом самолета, летевшего в Англию, в эту войну?

— Нет.

— У тебя был «Мессершмитт». Помнишь, что ты написал длинное письмо фюреру?

— О чем?

— О том, что собираешься делать в Англии. Что ты собираешься заключить мир.

— Не имею об этом ни малейшего представления.

Геринг сдался. Полковник Амен велел ему отойти в сторону и, пригласив Карла Хаусхофера, спросил, не узнает ли его Гесс. Гесс разыграл спектакль заново.

— Рудольф, разве ты больше не узнаешь меня? — спросил Хаусхофер озабоченно. — Мы двадцать лет называли друг друга по имени… Я видел твою семью и ребенка, они все здоровы… — Он приблизился к Гессу и протянул руку. — Можно пожать тебе руку? Твой мальчик замечательно вырос. Ему семь лет. Я видел его…

— Чтобы успокоить старого друга, — сказал Гесс, могу только сказать, что врачи обещают, что память вернется. Но я не помню вас. Я не знаю вас, но я все вспомню и тогда узнаю старого друга снова. Мне очень жаль.

Хаусхофер заверил его, что память восстановится; он знал подобные случаи со старыми солдатами.

— Я вижу, сколько сил отняли у тебя эти последние четыре года, — продолжил он, — но еще я вижу блеск в твоих глазах, как в прежние дни. Особенно мне запомнились те замечательные письма [из плена], которые шли так долго, но она присылала мне и то, что ты писал ей. Так что нам знакомы твои переживания и твоя духовная жизнь…

Амен позволил Хаусхоферу говорить долго, тот вспомнил былые дни, когда Гесс взял его полетать над Фихтельгебирге, и они кружили над местностью, потому что ландшафт был так красив, он вспомнил о старой матери Гесса, его охотничьем домике в горах, о дубе в Хартшиммельхоф, который он назвал его именем…

— Хочу взглянуть в твои глаза, потому что двадцать лет я читал, что в них написано, и сегодня я рад видеть, что они слегка оживились и воспоминания возвращаются… Разве ты не помнишь Альбрехта, служившего тебе верой и правдой? Его уже нет с нами.

В последние дни войны Альбрехта вывезли из тюрьмы, где он томился, и специальный отряд СС расстрелял его, скорее всего по приказу Гиммлера. Но Хаусхофер ему этого не сказал.

— Все вернется, — продолжал он. — Я вижу, что многое ты уже вспоминаешь. У тебя меняется голос и меняется выражение глаз. Память возвращается к тебе.

Гесс поборол охватившие его чувства.

— Мне очень жаль, но все это ничего для меня не значит.

— Но порой в твоих глазах появляется знакомый блеск, и мне кажется, что ты кое-что вспомнил. В течение тех двадцати лет я часто беспокоился и переживал за тебя…

Вслед за Хаусхофером ввели фон Папена, чтобы попытаться пробудить воспоминания Гесса, за ним — Эрнста Боля.

Геринг сказал Болю напомнить Гессу о том, что переводил его письмо.

— Разве вы не помните, — сказал Боль, — что я перевел ваше письмо герцогу Гамильтону?

— Нет.

— Не помните, что отвезли это письмо герцогу Гамильтону и что я был тем человеком, который перевел его?

— Я ничего этого не помню. У меня не сохранилось никаких воспоминаний на этот счет.

Боль перешел на английский.

— Это поразительно.

Хаусхофер подсказал, может быть, в то время герцога звали не Гамильтон.

— Вы не помните Клайдсдейла, — спросил он Гесса, — молодого летчика, совершившего полет над Гималаями? Не помните, что он был вашем гостем в Берлине во время Олимпийских игр, и тогда его звали Клайдсдейл? Потом он стал Гамильтоном… Не помните этого? Не помните его?

— Если я не помню человека, которого знал двадцать лет, — парировал Гесс, — как я могу помнить какого-то Клайдсдейла?

— Если бы я принес его фотографию, — не унимался Хаусхофер, — возможно, ты бы вспомнил его, потому что мы считали его очень симпатичным. Помнишь, ты восхищался его подвигом, когда он перелетел через Эверест, когда упал с высоты 2000 метров и едва спасся? Не помнишь, что все это произвело на тебя сильное впечатление?

— Если я не помню других вещей, оказавших на меня куда более сильное впечатление, — сказал Гесс несколько неуверенно, — как я могу помнить это?

Несмотря на тяжелую эмоциональную атаку, Гесс сохранил безучастное выражение лица и бесстрастное поведение, Хаусхофер в конце концов поверил ему и был совершенно раздавлен. Больше говорить со своим учеником, старым другом и покровителем ему не придется. Нацизм нанес ему душевную, психическую и эмоциональную травму. Пять месяцев спустя он попросил второго своего сына, Гейнца, не ставить на его могиле никаких опознавательных знаков, а потом вместе со своей женой, "не арийкой" Мартой, они пришли к любимому ручью близ их дома и оба приняли яд.

Разыгрывать амнезию Гесс продолжал на протяжении всего октября и ноября. Эту стратегию он взял на вооружение, чтобы избежать допросов в Берлине, и, вероятно, сейчас не знал, для чего он продолжает это делать; несомненно, он находился под пристальным вниманием, несомненно, ему нравилось противостоять, вероятно, таким образом он хотел отомстить судьбе и своим тюремщикам, разрушившим его мир. Психиатры единодушно приписывали амнезию «истеричности» его характера.

Вскоре он забыл, что привез с собой в тюрьму какие-то документы, признался он. Когда полковник Амен дал ему прочесть один или два из них, он изумился.

— Здесь сказано: "Кроме средства, вызывающего зубную боль, там содержалось сильное слабительное и также сильный яд, разрушающе действующий на слизистую оболочку" — и далее — "От последнего во рту сгущалась кровь, и начинал гореть огнем кишечник!" — Гесс покачал головой.

Позже ему провели очную ставку с его бывшими секретаршами, Хильдегард Фат и Ингеборг Шперр; он так и не вспомнил, что когда-либо виделся с ними прежде, этот отказ впоследствии мучил его несколько лет, поскольку Хильдегард разразилась слезами. На этой встрече присутствовал тюремный психиатр Келли. Он также приходил допрашивать Гесса в камеру и подвергал его и других заключенных различным тестам, включая "чернильное пятно", или тест Роршаха. Суть его состояла в том, что больному поочередно предъявляли десять карточек с "чернильными пятнами" различной конфигурации и спрашивали, какой рисунок изображен. Келли считал, что посредством ответов испытуемого опытный исследователь мог составить "полную картину его личности". Гесс тоже принимал участие в тестировании. На второй карточке он разглядел "двух людей, говорящих о преступлении; у них были кровавые мысли"; на девятой — "перекрестье фонтана".

На основе его ответов Келли пришел к выводу, что имеет дело с "выражение шизоидной личностью с истерическими и маниакальными тенденциями". На деле тест Роршаха был всего лишь объектом поклонения, но Келли был внимательным и тонким наблюдателем. Он заметил, что амнезия Гесса имеет подозрительные отклонения; в официальном рапорте он отметил, что Гесс, вероятно, "так долго внушал себе амнезию, что сам в нее поверил". К 16 октября он пришел к недвусмысленным выводам:

(а) Заключенный Гесс является психически здоровым и дееспособным.

(б) Заключенный Гесс является неврастеником истерического типа.

(в) Его амнезия имеет смешанную этиологию и происходит от самовнушения и сознательной симуляции истерической личности.

Для преодоления амнезии Келли предложил гипноз, усиленный воздействием внутривенного введения амитала натрия или пентотала. Гесс, помня, как провел майора Дикса, сказал, что готов сотрудничать, но когда Келли сказал, что никогда не слышал, чтобы лечение не приносило эффекта, передумал и отказался. Проведение эксперимента без его согласия считалось слишком опасным. Как бы то ни было, его память или ее отсутствие имела прямое отношение к его способности защищать себя на предстоящем судебном процессе. В связи с этим возникла необходимость показать его ведущим психиатрам. Прийти к единодушному мнению они не сумели, тем не менее сделали однозначный вывод, что Гесс психически больным не был. Три психиатра из России констатировали:

"На вопросы он отвечает быстро и точно. У него связная речь, умозаключения точные и правильные и сопровождаются выразительными жестами… интеллект в норме, в некоторых случаях выше нормы. Движения естественные, без физических усилий. Никакие безумные фантазии он не предъявляет…"

Они пришли к выводу, что его потеря памяти представляет собой "истерическую амнезию, сформировавшуюся на основе подсознательного стремления к самозащите, а также намеренной и сознательной склонности к ней…". Его состояние от несения ответственности его не избавляет.

Другой рапорт с довольно близкими выводами подписали француз, представители Британии и Канады и двое американцев:

"Рудольф Гесс страдает от истерии, частично характеризующейся потерей памяти… Кроме того, имеет место сознательное преувеличение объема утраты памяти и склонность пользоваться этим с целью защитить себя от обследования. Мы считаем, что его истерическое поведение… является защитной реакцией на обстоятельства, в которых он оказался в Англии; что со временем оно стало частично привычным и будет продолжаться до тех пор, пока он будет находиться под угрозой неминуемого наказания".

Британско-канадский представитель медицинского консилиума, доктор Д. Юэн Кеймрон из Мак-Джильского университета Монреаля, пионер конвульсивной электрошоковой терапии и применения наркотиков, впервые предложивший контроль над психикой, получил впоследствии скандальную известность за сотрудничество с директором ЦРУ, Аланом Даллесом, в процессе которого родилась методика "промывки мозгов". Даллес, из Швейцарии руководивший деятельностью американской разведки в Германии и теперь находившийся в Нюрнберге, пригласил Кеймрона вместе пообедать и под строжайшим секретом сказал ему, что имеет все основания предполагать, что Гесс по приказу Черчилля был тайно казнен, и человек, выдающий себя за Гесса, был самозванцем. Есть простой способ проверить это, продолжил он: у настоящего Гесса имелся на левом легком шрам, оставшийся после ранения, полученного в годы Первой мировой войны. Кеймрон согласился во время допроса Гесса провести его физическое обследование. Но сделать это он не смог, так как заключенный был прикован наручниками к своему охраннику, а охранник сказал, что снять наручники права не имеет. Кеймрон настаивать не стал.

Неизвестно, как Даллес пришел к такому выводу, но несомненно одно— потеря памяти и странное поведение Гесса этому способствовали. На основе допросов остальных заключенных видно, что Кеймрон был не единственным, с кем Даллес поделился своими подозрениями. У Розенберга настойчиво допытывались, не заметил ли он, чтобы Гесс проявил какие признаки узнавания, когда в первый раз увидел его в Нюрнберге, и было ли что, на его взгляд, странное в его поведении по сравнению с тем, каким он его помнил. Хотя, возможно, вопросы эти были связаны с желанием проверить, действительно ли Гесс потерял память или только притворялся.

Судебный процесс начался 20 ноября. Заключенных по одному выводили из камер и на лифте доставляли в зал заседаний, расположенный выше. Там у стены напротив места для судьи друг за другом были установлены две скамьи с прямыми спинками. Ряды между ними предназначались для адвокатов и других официальных лиц. С правого края первой скамьи сидел Геринг, рядом с ним был Гесс, слева от него — Риббентроп; на второй скамье сразу за ними сидели два адмирала, Дениц и Редер.

Гитлер и Геббельс под руинами канцелярии покончили с собой. Гиммлер находился в британском следственном центре в Люнеберг-Хите[10], а Мартин Борман исчез, и о его местоположении никто не знал. В последующие недели и месяцы трое обвиняемых на правом конце скамьи подсудимых естественным образом стали главными действующими лицами заключительного акта драмы: Геринг, считая себя преемником фюрера, взял на себя роль предводителя и потребовал от других оказывать стойкое сопротивление обвинителям; Дениц, короткое время прослуживший преемником фюрера и несогласный с его самовыдвижением, в вопросах первенства молча противостоял Герингу, но был также исполнен решимости защитить запятнанную честь вооруженных сил; Гесс, заместитель фюрера и его преданнейший толкователь, принимать участие в судебном разбирательстве отказался и поэтому сколько-нибудь весомой силы не имел.

Внешне картина представлялась иной. Для тех, кто видел нацистских лидеров в период расцвета их славы, перемена, происшедшая с людьми на скамье подсудимых, была разительной. "Какими мелкими, незначительными и заурядными они выглядели", — писал Артур Уильям Шерер[11], бывший корреспондент в Берлине. Геринг в выцветшей летной форме без обычного иконостаса из медалей напоминал ему добродушного флотского радиооператора, сидевший за ним Дениц, в штатском костюме, с прямой осанкой — клерка из бакалейной лавки, фон Риббентроп, "ссутулившийся и побитый, выглядел невероятно состарившимся", и Гесс… он недоумевал, как могли этого сломленного человека поставить едва ли не во главе великого народа? Лицо у него было костлявым, как у скелета, рот подергивался, а "его когда-то яркие глаза безучастно и бездумно блуждали по залу".

Драматическое появление судей победивших союзных держав, вступительные речи с описанием масштабов злодеяний, творимых нацизмом в оккупированных странах и в самой Германии, и призывом к новому порядку не повторять ошибок прошлого, оставили основных обвиняемых внешне невозмутимыми: Геринг держался вызывающе, Гесс демонстрировал напускное безразличие, всем своим видом говоря, что потеря памяти делает его всего лишь сторонним наблюдателем событий. Но после обеда 29 ноября они внезапно были выведены из состояния спокойствия. Председатель суда, главный судья Лоренс, объявил про показ документального фильма о концентрационных лагерях, снятого американскими войсками на последней стадии войны. Свет в зале суда погас, остались гореть лишь флюоресцентные лампочки, встроенные в панели скамьи подсудимых. На лица обвиняемых они отбрасывали призрачные отблески. Келли и еще один американский психиатр, вооружившись блокнотами и ручками, встали по обе стороны скамьи подсудимых, чтобы наблюдать за их реакцией во время демонстрации фильма.

Начиналась лента с показа сцен погребения жертв заживо в каком-то амбаре. Гесс тотчас проявил заинтересованность и уставился на экран, как выразились наблюдатели, "подобно вурдалаку, его глаза из-за освещения казались провалившимися". Остальные, пока шел фильм, опускали головы, закрывали глаза, отводили взгляды; Ганс Франк, губернатор генерал-губернаторства Польского, стараясь подавить слезы, часто мигал глазами, делал судорожные глотательные движения; Геринг сидел, опершись на панель перед собой и не поднимая глаз, "выглядел он понурым". Первым не выдержал Вальтер Функ, бывший глава Рейхсбанка; глаза его затуманились слезами, он вытер их, высморкал нос и опустил взгляд. "Гесс, ошарашенный, продолжал смотреть", записали наблюдатели, когда в трудовом лагере были штабеля трупов. Дениц, потупив голову, опустил взгляд; Функ плакал, не скрывая чувств. На экране тем временем появились печи крематориев, потом абажуры, изготовленные из человеческой кожи; зал суда громко охнул, Геринг закашлялся, Функ произнес: «Ужасно».

Когда фильм закончился и в зале снова загорелся свет, стояла гробовая тишина. Как следует из записей наблюдателей, Гесс, проявивший к показу сдержанный интерес, сказал: "Не верю этому". Геринг, от безмятежности которого не осталось и следа, шепотом попросил его помолчать. Суд поднялся и молча удалился. Председатель, лорд-судья Лоренс, даже забыл объявить перерыв.

Когда психиатры зашли потом к Гессу в камеру, он был расстроен и все время бормотал: "Не понимаю… не понимаю…"

На другое утро, в пятницу 30 ноября, перед судом для дачи показаний предстал генерал Эрвин Лахоузен, один из доверенных людей Канариса в абвере. Он рассказал о реакции Канариса на уничтожение во время польской кампании интеллигенции, дворянства, духовенства и еврейства и процитировал его слова: "Настанет день, и мир заставит Вермахт, на глазах которого происходили эти события, отвечать за содеянное". После обеда Лахоузен поведал о массовых убийствах, совершенных зондеркомандами Гейдриха на оккупированной территории России.

Когда он закончил дачу свидетельских показаний, был объявлен перерыв, во время которого суду предстояло рассмотреть заявление адвоката Гесса, доктора Понтера фон Роршейдта, о том, что его подзащитный не в состоянии предстать перед судом. Подсудимых увели, всех, кроме Гесса. Перед фон Роршейдтом стояла невозможная задача подготовиться к защите клиента, утверждавшего, что ничего не помнит. Но прежде, чем он успел подняться, чтобы обратиться к суду, Гесс сказал ему, что собирается объявить, что память к нему вернулась. Фон Роршейдт, привыкший к такого рода выходкам, ответил, что тот волен поступать так, как хочет; потом поднялся и начал подготовленную речь, суть которой сводилась к тому, что амнезия Гесса лишает его возможности адекватной защиты. Гесс слушал, что само по себе было необычным для его прежнего поведения в зале суда; он решил, что как только ему будет позволено, он скажет суду, что память его восстановилась. Этому преобразованию способствовали (как они это утверждают) два человека. Одним из них был комендант тюрьмы, полковник Эндрюс, сказавший Гессу в лицо, что тот притворяется и что такое поведение нельзя назвать мужским. Доктор Джильберт, новый психиатр, сообщал в своем рапорте, что накануне специального слушания, которое должно было состояться после обеда, сказал Гессу, (нарочно), что его, вероятно, посчитают неправоспособным и исключат из процесса. Гесс испугался и возразил, сказав, что вполне правоспособен. Вероятно, изменить тактику его заставил страх, что его дисквалифицируют и потом упрекнут в том, что он хотел избежать ответственности и, симулируя амнезию, отказался от фюрера. Обмен мнениями между фон Роршейдтом и обвинением длился около часа, в конце концов Гессу дали слово. Он поднялся и вытащил из кармана клочок бумаги.

— Господин председатель! (Щелкнув каблуками, он кивнул председателю суда Лоренсу.) Считаю необходимым сказать вот что… Чтобы исключить возможность объявить меня неспособным защищать себя, — несмотря на мое желание участвовать в судебных слушаниях и услышать вынесенный мне приговор рядом с моими товарищами, — я хочу сделать перед Трибуналом следующее заявление, хотя первоначально намеревался сделать это на более поздней стадии суда.

Впредь моя память снова будет исправно работать. Причины, побудившие меня симулировать потерю памяти, имели тактическую природу. На самом деле у меня лишь немного снизилась способность концентрироваться, но моя способность следить за разбирательством, защищать себя, задавать вопросы свидетелям, отвечать на них самому не пострадала.

Особо подчеркиваю, что несу полную ответственность за все, что сделал, подписал лично или вместе с другими. Мое принципиальное мнение, что Трибунал не компетентен, от сделанного мной заявления не изменилось. Потерю памяти я также симулировал при встречах с моим официально назначенным защитником. Следовательно, его утверждения на этот счет были совершенно искренними.

Когда он закончил говорить, мертвую тишину нарушил шепот и смешки, раздавшиеся с мест, отведенных для прессы. Несколько репортеров метнулись к выходу. Председатель суда призвал зал к порядку, потом объявил перерыв. Фон Роршейдт повернулся к Гессу; теперь давать показания его точно сочтут неправоспособным, сказал он с упреком.

Потом Гесса в камере навестил доктор Келли. Как следует из дневника, который продолжал вести Гесс, "он светился радостью" и сказал, что должен поздравить его за эту блистательную игру. Из отчета же Келли явствует, что Гесс светился от гордости, как актер после премьеры.

— Как у меня получилось? — спросил он. — Я был хорош, не правда ли? Всех потряс, вам не кажется?

На следующее утро председатель суда Лоренс объявил, что, прослушав заявление Гесса, трибунал пришел к мнению, что он в состоянии отвечать перед судом; таким образом прошение со стороны защиты отклоняется.

Решение восстановить память не повлияло на отношение Гесса к суду. Он продолжал разыгрывать безразличие, не надевал наушники, обеспечивавшие синхронный перевод, читал на слушаниях книги, перешептывался с Герингом и другими соседями по скамье подсудимых, широко улыбался и даже иногда громко похохатывал. Несмотря на это представление, из писем, которые он умудрялся передавать Ильзе под предлогом записок к адвокату, следовало то, что он был в курсе происходящего в зале. В январе следующего года, описывая судебное разбирательство, он называл его временами страшным, временами скучным, временами интересным. Он уверял ее, что ни внешне, ни внутренне не переменился и просит Всевышнего даровать ей силы, как даровал ему. Позже в заключительной речи суду он скажет: "У меня нет духовной связи с Церковью, но я глубоко религиозный человек. Я убежден, что моя вера в Бога превосходит таковую большинства людей".

К этому времени фон Роршейдта, которому, как он писал, не слишком доверял, он заменил "самым проницательным, самым агрессивным из юристов [защиты]" в суде, доктором Альфредом Зейдлем, представлявшим Вильгельма Фрика. Сначала он думал защищать себя сам, но его убедили, что отсутствие знаний в области права если не исключит эту возможность, то во всяком случае сильно затруднит ее. Зейдль посоветовал ему на заседаниях сохранять внешнее безразличие.

Слушание его дела началось 7 февраля. Ему предъявили четыре пункта обвинения: заговор против мира и человечества; планирование и развязывание завоевательных войн; военные преступления, включая убийства и злодеяния по отношению к гражданскому населению; преступления против человечества, включая насаждаемый и систематический геноцид. Поскольку почти не было обнаружено документов, связывающих его с конкретными решениями, обвинение сделало основной упор на то, что его участие в названных преступлениях было обусловлено самим его положением и сетью его отделов. Указы, под которыми, наряду с другими, стояла и его подпись, приводились в качестве доказательства его участия в «Нюрнбергских» расовых законах 1935 года и в разделе Польши в октябре 1939 года. В отношении расовой политики, проводимой в Польше и позже в других оккупированных восточных областях, наиболее опасным для него из обнаруженных документов был его приказ оказывать партийное содействие набору членов в ряды Ваффен-СС, боевые отряды СС; кроме того подчеркивалось, что он сам имел чин обергруппенфюрера СС. В приказе говорилось:

"Отряды Ваффен-СС более других вооруженных отрядов подходят для выполнения на оккупированных восточных территориях специальных заданий, в силу интенсивной национал-социалистической подготовки по вопросам расы и национальной принадлежности".

Давать свидетельские показания Зейдль ему не позволил. Вероятно, по той же причине, по которой рекомендовал ему продолжать разыгрывать безразличие. В этом было бы мало проку, так как Гесс начал снова страдать от потери памяти. Первые признаки этого доктор Джильберт обнаружил у него в конце января; в феврале состояние его прогрессивно ухудшалось, и, как записал Джильберт в отчете, к началу марта "он вернулся к состоянию полной амнезии". Джильберт считал амнезию подлинной. Такого же мнения придерживался другой тюремный психиатр, полковник У.Г. Данн, полагавший, что потеря памяти спровоцирована участием Гесса в судебных процедурах и знакомством с бессчетным количеством доказательств преступлений и злодеяний, совершенных нацизмом: "амнезия служит ему защитой от ужасов реальности, с которой он столкнулся".

Здесь мы подошли к сути проблемы, возникающей в связи с реакцией Гесса на жестокости, совершавшиеся во имя его идола. Свидетельства безобразных пыток, массового садизма, рабского труда в невероятных, нечеловеческих условиях, низведение человеческой личности до уровня так называемых «моллюсков» с пустым взглядом, лишенных воли к жизни, ужасающих медицинских экспериментов на заключенных концентрационных лагерей, массовых расстрелов, сожжений, удушений газом в автофургонах и в специально построенных газовых камерах заводов-крематориев, где смерть была поставлена на конвейерную основу, — подобные описания из дня в день, из недели в неделю, способны заставить содрогнуться крепчайшие из нервов. Гесс был человеком сентиментальным, чувствительным и «мягким», как отмечали его соратники. В глубине души он не мог не понимать, что за всем этим стоял его фюрер — и он сам, поскольку все происходившее было необходимостью и неизбежным результатом нацистского мировозрения. Не трудно представить, что Гесс мог найти спасение от этого кошмара в бегстве в мир нереального. В конце концов, в Великобритании в качестве формы самозащиты один раз он обвинил во всех бедах евреев, в другой — притворился, что потерял память. Возможно, на этот раз, как полагали его психиатры, он на самом деле на короткое время впал в амнезию. Однако это не сочетается с рациональностью, проявляемой им в письмах домой. В то лето в Нюрнберге его память должным образом восстановилась; "чудо снова свершилось… WVW", — писал он Ильзе.