Боевое крещение

Боевое крещение

В 1934 году нас, молодых, физически крепких коммунистов и комсомольцев, преимущественно студентов высших учебных заведений города Горького, вызвали в обком партии и сообщили: «Хотим вас послать учиться в Харьковскую летную школу. Вы должны стать военными летчиками. У вас для этого есть самое главное — преданность идеям коммунизма и готовность отдать за них свою жизнь».

В те годы ни одна профессия, пожалуй, не была так озарена романтичностью, как профессия летчика. Об этом тогда писали: летчик — это талант, призвание; кто не чувствует этого «божьего дара», тем не место в авиации.

Начитавшись таких книг, многие из нас заявили: не чувствуем призвания к летному делу — вряд ли из нас получатся летчики.

Секретарь обкома — он был и председателем мандатной комиссии по приему в военное училище — пояснил:

— До тридцать первого года в военные школы летчиков принимались только добровольцы. Теперь авиация стала массовой, и этот принцип приема уже не отвечает времени. Поэтому есть решение Центрального Комитета партии о партийно-комсомольской мобилизации. И вы теперь считайте себя призванными на учебу в Харьковское военное училище летчиков. Что же касается призвания, таланта, то это прежде всего труд: талант — это на девяносто девять процентов потение и на один процент вдохновение.

Моему поколению не всегда приходилось выбирать специальность по душе. Часто выбор профессии диктовало суровое время.

Проверили нас, более пяти тысяч ребят. Отобрали около двухсот человек. (Отсев был в основном по состоянию здоровья.)

Среди нас были и добровольцы. В том числе и Алексей Рязанцев. Шупленький, не по годам серьезный, он казался каким-то хилым. А вот глаза, черные и с постоянной задоринкой, говорили о душевной силе человека. Когда он улыбался, становился пружинистым — весь энергия. Мы думали, Алексей цыганенок, но на самом деле он был настоящий русский парень.

В отличие от нас, студентов, Алексей имел за плечами только семилетку и годичное ФЗУ московского автозавода. Он боялся, что не пройдет мандатную комиссию, на которой нас тщательно экзаменовали по общим и политическим предметам.

Сильно волнуясь, Алексей открыл дверь в кабинет секретаря обкома, где заседала комиссия. Большая комната, много окон, много портретов, массивный стол, за столом — солидные люди. Нам велено было, как войдем в кабинет, вытянуться в струнку и четко представиться: кто ты и зачем прибыл.

Алексей вошел, вытянулся в струнку, но так растерялся, что не мог произнести ни слова. Моргая глазами, он только смотрел на присутствовавших, а те на него.

Председатель комиссии понял состояние парня и приветливо улыбнулся:

— Ты не позабыл свою фамилию?

— Нет. Рязанцев.

— А как звать и величать по батюшке? Алексей ответил без запинки.

Потом председатель спросил про мать, отца… И вдруг показал на портрет М. И. Калинина:

— Знаешь, кто это?

— Ну как не знать? — Алексей удивленно пожал плечами. — Михаил Иванович. Я с ним не раз ходил на охоту, рябчиков вместе били, тетеревов…

Члены комиссии с интересом смотрели на Рязанцева. А председатель, показывая на портрет Ленина, поинтересовался:

— А может, и с ним ходил на охоту?

— Нет, с Владимиром Ильичом ходил на охоту мой отец, а я тогда был еще маленьким. Владимир Ильич брал меня на плечи и носил. Я с ним играл. Он угощал меня сахаром…

Встал секретарь мандатной комиссии и зачитал справку об отце Алексея. Оказывается, его отец, Федор Федорович, был хорошим охотником и жил под Москвой, в селе Белятино Раменского района. Ленин приезжал к нему в дом и вместе с ним охотился.

Однажды после охоты за ужином Владимир Ильич спросил: «Кем ты хочешь быть, Алеша, когда вырастешь?» — «Хочу быть храбрым и саблей рубить белых!» Услышав такой ответ, Владимир Ильич рассмеялся: «Значит, будешь героем!..»

Все мы успешно окончили Харьковское военное училище летчиков. Всюду, где требовалось защищать Родину и выполнять интернациональный долг, мы были там.

Как-то в майское воскресенье 1939 года мы с женой возвратились с покупками в гарнизон из города. В замочной скважине нашей квартиры торчала бумажка, свернутая трубочкой. Пока я доставал ключ, Валя вынула записку:

— Наверно, тебе… Ну так и есть! На, читай.

— Подожди, спешить некуда, — проговорил я, отпирая дверь. В ту минуту я и не подозревал, как круто переменится вся моя жизнь.

Мы вошли. Жена быстро развязала сверток и надела шубу.

— Как хорошо, что мы купили ее теперь, разве зимой такую достанешь? — щебетала Валя.

Шуба в самом деле была очень на ней хороша. Я развернул записку, вслух прочел:

— «Срочно приди ко мне или позвони. Гугашин». — Я узнал знакомую закорючку — так расписывался наш командир эскадрильи.

— Что там у тебя? — спросила Валя, не отходя от зеркала. — Может быть, Василий Васильевич приглашает нас в гости?

— Скорее всего, насчет лагерей.

Она напевала новую песенку про Катюшу, а я, сбросив гимнастерку, направился в ванную, как вдруг раздался резкий телефонный звонок.

Я взял трубку.

— Ты где пропадал, комиссар? — раздался голос Гугатина. — Собирайся скорее: наша эскадрилья едет на войну. Через пятнадцать минут отправляемся на вокзал.

Я чуть было не выпалил: «Этим не шутят», но спохватился: действительно, какие тут шутки! Командир эскадрильи произнес то, к чему, как мне казалось, я всегда был готов. И я с тревожной радостью протянул:

— Ну-у… А куда?

— Не знаю. Собирайся быстрее. Машины уже выехали из гаража, будут ждать около дома. — И Василий Васильевич повесил трубку.

— Валечка! Собирай вещи!.. Едем на войну! Она сразу как-то обмякла, румянец схлынул с лица. Тихо проговорила:

— На войну… А я?.. — Порывисто, не желая слышать ничего другого, воскликнула: — Значит, и я с тобой!

— Валя, все жены остаются. Ты тоже останешься здесь. — Я говорил торопливо, больше всего опасаясь ее расспросов: — Едет одна эскадрилья… Только, пожалуйста, не расстраивайся, лучше помоги мне собраться. Через несколько минут мы отправляемся.

Первая догадка — в Китай! Но в Китай подразделениями не уезжали. И я не знал случая, чтобы туда посылали, предварительно не побеседовав, не спросив о желании. Нет, тут что-то другое. Я вспомнил, как в прошлом году была приведена в готовность вся авиация, чтобы вступиться за Чехословакию, защитить ее от агрессии фашистской Германии. Но сейчас отправляется только одна эскадрилья.

Раз посылают — значит, надо.

Сборы были недолгими.

— Меховой комбинезон не возьму, теперь не зима. — И я отбросил его в сторону.

За комбинезоном полетели меховые унты и другие теплые вещи, которые также решил не брать. Вытащив из-под кровати чемодан, называемый «тревожным», уложил в него летный шлем с очками и перчатками, меховой жилет, шерстяной свитер и с усилием закрыл. Реглан взял на руку.

— Ну, Валечка! Я готов! Валя нерешительно спросила:

— Арсений, но куда ты едешь? Ведь войны-то еще нигде нет.

— Пока не известно куда.

— Может, ты не хочешь мне сказать? Или нельзя говорить? Но наверно, это же не секрет для жены, куда уезжает ее муж? Ведь война не может быть государственной тайной, ее нельзя утаить!

— Валечка, дорогая, поверь, я действительно не знаю! Как только будет хоть что-нибудь известно, я сразу тебе напишу…

Что-то особенное хотел я ей сказать, но ничего не смог выдавить из себя. Она порывистым движением обхватила мою шею, закрыла глаза, застыла.

Никогда она не была так близка мне и дорога…

Все думали — поедем на запад: фашистская Германия начала захватническое шествие по Европе. Однако мчались мы на восток. Считали — в Китай. Там наши летчики-добровольцы помогали китайскому народу воевать с японскими оккупантами. Но вот проехали и ту станцию, с которой сворачивали поезда, следующие к китайской границе.

Командир эскадрильи капитан Гугашин и я, комиссар, старший политрук, разместились в двухместном купе. Василий Васильевич — летчик бывалый, опытный и физически сильный. По характеру прям и вместе с тем сложен и противоречив. И сейчас, когда стало ясно, что мы направляемся не в Китай, он спросил:

— Комиссар, почему с нами в прятки играют? Почему везут в неизвестность?

— Я знаю не больше тебя.

— Странно…

И тут же не без упрека спросил меня:

— А когда ты станешь настоящим истребителем?

— Ты летаешь чуть ли не полтора десятка лет, а я в строевой части еще и года не прослужил, — сказал я ему.

— Дело здесь не в годах, — самоуверенно заявил Василий Васильевич, — а в человеке, в его природе.

— В таланте, хочешь сказать?

— Конечно!

Поглаживая свою русую, изрядно поредевшую шевелюру, Василий Васильевич благодушно разглагольствовал:

— Комиссаром быть проще, чем настоящим истребителем. Изучил историю, современную политику, общих знаний побольше, отрепетировал язык, чтобы хорошо говорить, — и комиссар готов. Из меня политработник не получится: нет терпения изучать науки. А без них нет комиссара. Ты же специально учился на курсах комиссарских.

— А летчик без науки разве может быть? — спросил я.

— Технические науки проще. А у нас, в авиации, их все можно увидеть и даже руками пощупать. Техника есть техника.

Слушая Василия Васильевича, я вспомнил, как он показал свою виртуозность в пилотировании. Тогда он только что прибыл к нам. У многих летчиков было мнение, что истребитель И-16 очень строг в управлении и может на любой высоте и скорости непроизвольно свалиться в штопор. Гугашин с этим не согласился. Этот самолет, в отличие от предшествующих, послушен воле человека. Только И-16 любит, чтобы его хорошо понимали. Тогда он готов делать все безотказно. Летчик не может жить в дружбе с самолетом, если он не постиг как следует его нрав.

И вот каким образом он подтвердил свои слова. Набрал над центром аэродрома такую высоту, какая нужна была для выполнения тринадцати витков штопора. Весь аэродром замер, когда его самолет с быстротой вращения, едва позволявшей вести отсчет, без единой попытки к выходу, стал выписывать вертикально к земле виток за витком. Семь, десять, двенадцать… Казалось, катастрофа неизбежна. Но умелая рука вовремя прекратила головокружительное вращение самолета на тринадцатом витке и на высоте метров пяти вывела машину в горизонтальное положение. Самолет при выходе из штопора оказался в том же направлении и над той же точкой, как был перед вводом.

Не было для Гугашина большей отрады, чем слышать: «Василий Васильевич летает как бог!», «Отмечен свыше!». И сейчас, в вагоне, я сказал ему:

— Конечно, ты научился летать прекрасно. Но ведь ты достиг этого трудом, долголетней практикой, упорной тренировкой!

— Я при обучении штанов не протирал.

— Но тебя учили немало. Ты полюбил свою профессию. Летал с увлечением. Вспомни историю. Разве наша партия не разбила «теорию» наследственной одаренности, вырастив из крестьянского «быдла», из «черной рабочей кости» советскую интеллигенцию? А наши командиры времен гражданской войны? Разве они не превзошли кастовых генералов? Разве наши летчики в Испании дрались хуже, чем представители «высшей немецкой расы»? Из каждого человека можно сделать и ученого, и государственного деятеля, — многое зависит от условий. И летчика, причем отличного, такого, например, как Анатолий Серов.

— А почему в пример не поставил Чкалова?

— Мы ведь не испытатели. Серов — боевой летчик-истребитель и нам ближе. Нет, Василий Васильевич, когда говорят: у такого-то врожденный талант, такой-то особо одарен к полетам, — я думаю, это пережиток прошлого. Василий Васильевич перебил меня:

— Что из тебя получится, не знаю, а талант как деньги — он или есть, или его нет.

— Да ведь и деньги у нас трудом наживаются. Василий Васильевич в ответ на это замурлыкал:

Взвейтесь, соколы, орлами,

Бросьте горе горевать!

То ли дело под шатрами

В поле лагерем стоять!

— Это что, твоя молитва на сон грядущий? — спросил я, не сдержав улыбки.

— Успокаиваю себя. Не люблю безделья и неопределенности.

Что правда, то правда. Неясность обстановки и отсутствие разумного, полезного занятия всегда действуют угнетающе. Прискорбно, что первой жертвой этого стал сам командир. Такому настроению нельзя поддаваться. Надо об этом поговорить с народом.

На седьмые сутки остановились в Забайкалье. Станция Разъезд. Сопки. Между сопками аэродром с восемнадцатью новенькими истребителями, еще пахнущими заводской краской.

— На облет машин вам дается три дня, — сказал начальник гарнизона. — А потом… потом видно будет. Может, полетите воевать.

Воевать?! Все мы были воспитаны на примерах героев гражданской войны. Смелость в нас била ключом. И конечно, мы рвались туда, где требовалось с оружием в .руках защищать интересы Родины.

Любимые наши герои — Чапаев, Павка Корчагин. И смелость в наших глазах скакала на лихом коне, с блестящей шашкой и криком «ура». Мы считали, что все дела на войне — только героические. Никто из нас не представлял, как тяжелы и изнурительны фронтовые будни. Ни один даже и не подумал: а готов ли он умело воевать?

Аэродром. С юга веяло горячим дыханием степей и пустынь, потеснивших сибирские леса на север. До нас здесь базировался 22-й истребительный полк. Он недавно по тревоге улетел в Монголию. О его судьбе пока никаких известий.

Лето стояло жаркое и сухое. Ясная погода держалась устойчиво. Летчики, истосковавшиеся во время пути по полетам, с горделивой радостью уходили в небо. На новых самолетах И-16, с мощным мотором и вооружением. Два пулемета и две двадцатимиллиметровые пушки — сила, какой мы еще не видали. А толстая бронированная плита сзади летчика свидетельствовала о том, что истребитель предназначен не для мирных учебных полетов. Она защитит от пуль сзади, а спереди — широкий лоб самолета.

С утра и до вечера мы летали. Кажется, никогда еще так глубоко не осознавалась цена минуты, проведенной в воздухе. Никогда прежде так не обострялась тревога за страну, за спокойную жизнь своего народа, как здесь, на стыке трех границ. Это повышало нашу организованность. Чем разумнее мы используем каждый тренировочный полет, тем крепче будут профессиональные мускулы и зорче глаз.

В такой напряженной работе проходит день, проходит другой, третий… Наконец получили приказ — перелететь в Монгольскую Народную Республику: Япония напала на дружественную нам страну. Мы должны защитить ее рубежи, как свои.

Граница. Расставание с Родиной.

Человек не может равнодушно покидать свою страну, хотя бы и на время. Новые чувства, ранее не испытанные, охватили нас. Как знать, может, кому-то уже больше никогда не придется увидеть родную землю, любимых, друзей, оставшихся в России…

Глаза, которым полагалось следить за приборами, не могут оторваться от земли. Голые, пустынные сопки советского Забайкалья по-новому близки и дороги. Вот ушла под крыло станция Оловянная, промелькнул извилистой лентой Онон, блеснула речка Борзя. Наконец, окруженный со всех сторон желтеющими солончаками, проплыл пограничный пункт Соловьевск — последняя точка советской земли.

Граница! Ее следа нет ни на земле, ни в воздухе. Она нанесена только на карту, но чувствуешь ее всем своим существом. Невольно оборачиваешься, бросая последний взгляд на родную землю, и как бы безмолвно клянешься быть ей верным до конца своей жизни.

Монголия. Полуденное, очень яркое солнце слепит глаза. Загораживаясь от него рукой, поглядываем на равнинные дали. Нигде ни домика, ни юрты, ни деревца — все голо, пустынно. Только на горизонте колеблется золотистое марево да изредка попадаются верблюжьи тропы. Кажется, солончаки, сговорившись с палящим солнцем, погубили все живое.

Впереди на желто-сером фоне — темная нить. Что такое? Карта дает ответ: вал Чингисхана, поросший травой. Это история, словно наглядное свидетельство того, что ни одно государство, как бы оно сильно и могущественно ни было, не может долго существовать, если основано на порабощении других народов.

За валом Чингисхана начинается зеленая степь. Изредка попадаются отары овец, дикие козы и стаи дроф.

Вскоре показываются строения и юрты городка Баин-Тумен. Здесь мы заправились горючим и полетели дальше.

Вот и пункт назначения — полевой аэродром. Необозримая равнина, покрытая цветущим разнотравьем. Десятка три истребителей И-16, замаскированных сетями и травой. Несколько автомашин. Белеют юрта и две палатки. Посадочное «Т» завершает картину степного аэродрома. От него в тридцати километрах на запад — озеро Буир-Нур, в сорока на восток — река Халхин-Гол. За ней — граница с Маньчжурией.

После посадки летчиков собрал командир 22-го истребительного полка майор Николай Георгиевич Глазыкин. Он только что проводил группу самолетов в сторону Халхин-Гола и, махнув в том направлении рукой, пояснил:

— Улетели на фронт. Там появились японские истребители.

Все насторожились. Некоторые с опаской взглянули в ту сторону, откуда мог нагрянуть враг. А наши самолеты еще не заправлены бензином.

Майор, видимо, понял наше состояние и, улыбнувшись, каким-то домашне-спокойным голосом предложил:

— Садитесь, побеседуем.

Трава высокая, в разгаре цветения. Остро чувствуется запах полыни и дикого чеснока. Предзакатное солнце позолотило край неба. Все кругом, устав от дневного зноя, затихло.

— Не волнуйтесь, — продолжал Глазыкин, как бы ощупывая каждого из нас светлыми спокойными глазами. — Сегодня самураи «в гости» к нам не явятся, поздно. А за ночь все ваши машины будут подготовлены к бою. С рассветом перелетите на другую точку. Полк с завтрашнего дня будет базироваться поэскадрильно.

После короткого знакомства с нами командир рассказал о сложившейся обстановке на монгольско-маньчжурской границе.

Империалистическая Япония давно и последовательно осуществляет планы большой войны против Советского Союза. Она оккупировала Маньчжурию и продолжает захват китайских земель. На очереди стала Монголия как самый удобный плацдарм для нападения на советское Забайкалье с последующим завоеванием Сибири и Дальнего Востока.

В 1935—1936 годах японские империалисты организовали ряд вооруженных провокаций против Монгольской Народной Республики. Советский Союз пришел ей на помощь и заключил договор о взаимопомощи. Понимая, что теперь за Монголию заступится Красная Армия, японское командование тщательно готовилось к новому нападению. Район боевых действий для быстрого сосредоточения своих войск избрало очень удобный. Вплотную сюда подходили две японские железные дороги. У нас же ближайшая железнодорожная станция Борзя в 750 километрах.

С начала 1939 года японские войска неоднократно нарушали границу Монгольской Народной Республики. В мае их активность усилилась. Советское командование, выполняя союзнические обязательства, отдало распоряжение: послать подкрепление к району конфликта. Первым на помощь прилетел 22-й полк. Ребята все молодые, непоседливые, с нетерпением рвались проучить японских провокаторов.

И вот первый воздушный бой. Шестерка наших истребителей в засаде вблизи границы. День летчики ждут, когда появятся японцы, два, три… А противника нет. Все беспокоятся, нервничают: не проглядеть бы. И наконец наблюдатели тревожно кричат: «Летят!»

Девять японских истребителей подходили к аэродрому засады. Наши летчики сразу запустили моторы и устремились в воздух. Однако взлететь успели только трое, а три самолета были сожжены на взлете. Из взлетевших тоже никто не смог сесть на свой аэродром. Двое заблудились в сели в степи. Третий летчик погиб в бою..

На другой день японцы отрядом около трех тысяч человек перешли в наступление. Начали бомбить советские войска и монгольских пограничников. Двадцать истребителей 22-го полка немедленно поднялись на перехват вражеских бомбардировщиков.

Первая десятка так рвалась в бой, чтобы отомстить за погибших товарищей, что не стала дожидаться второй группы, а сразу помчалась к фронту. Но не так-то легко было перехватить японских бомбардировщиков. Путь нашей десятке перерезали около двадцати японских истребителей.

Все наши смело вступили в бой. Ни один летчик не дрогнул, все дрались храбро, никто не вышел из боя. Каждый предпочел смерть, но хвост самураям не показал. Никто на аэродром не вернулся: восемь летчиков погибли, двое подбитыми приземлились в степи. Нашими было сбито только три японских самолета.

Хотя эти неудачные бои в монгольском небе произошли и далеко от Москвы, но столица в тот же день узнала о них и прислала телеграмму. В ней особое, какое-то отеческое обращение к летчикам. Дорогие друзья, поймите, что в век техники, моторов и авиации одной смелостью и ненавистью к врагу нельзя воевать успешно. Нужны умение и боевой опыт. Боевого опыта у вас нет, да и умения еще не хватает. Учитесь воевать. На помощь к вам вылетают боевые летчики-инструкторы.

Вскоре в Монголию прибыла большая группа летчиков — участников боев в Испании и Китае. Среди них Герои Советского Союза Сергей Грицевец, Григорий Кравченко, Николай Герасимов, Иван Лакеев, Борис Смирнов… Они стали нашими боевыми наставниками. Майские бои на земле с нашей стороны были успешными.

С той поры противник особой активности не проявлял. Наша сторона. никаких поводов для обострения обстановки, разумеется, не давала. Войска близко к границе не подтягивались. Однако противник готовился к новым боям, что было заметно по сосредоточению вблизи границы японской авиации и полетам разведчиков над Монголией.

На фронте стояло затишье. Мы с утра и до вечера летали на учебные бои и на групповую слетанность. Наши учителя — боевые инструкторы. В перерывах между полетами затаив дыхание слушали их рассказы о воздушных схватках против японских захватчиков в Китае и с фашистами в Испании.

…В этот день к нам на аэродром прилетел Герой Советского Союза майор Сергей Иванович Грицевец. Высокий, худощавый, энергичный. На этот раз он о тактике с нами говорил мало, куда-то торопился. Перед отлетом предупредил:

— Будьте начеку. Есть данные, что японцы вот-вот начнут новую провокацию. Для лучшего управления истребителями с земли, — продолжал Грицевец, — организован командный пункт. Он находится в районе горы Хамар-Даба. Из белого полотна там будет выкладываться стрела, показывающая направление полета. Кроме того, в сторону японских самолетов будет бить наша артиллерия. Разрывы снарядов — цветные. Они тоже будут показывать, где находится противник. Эти сигналы — приказ на уничтожение вражеских самолетов. Сбивать самураев надо до границы.

Когда я подошел к своему истребителю, техник Васильев, только что устранивший неисправность на нем, попросил меня облетать машину. Смотрю на небо. Солнце садится, но до наступления темноты еще можно успеть. Я пошел за разрешением.

Командный пункт эскадрильи находился в полевой палатке, натянутой над котлованом, служившим укрытием на случай налета авиации. Справа и слева от входа были оставлены земляные уступы, застланные постелями — командиру и мне для дневного отдыха. Выступ, оставленный посередине, служил столом. На нем телефон. Телефонист сидел на двух патронных ящиках. В жару борта палатки поднимались, и она походила на большой зонт. Теперь вечерело, полотно было опущено.

Командир эскадрильи капитан Гугашин, лежа на кровати, сочинял письмо домой. Он быстро договорился со штабом полка о вылете на облет и напомнил:

— Только долго не крутись, темнота застанет.

В воздухе мотор работал чисто, никаких признаков неисправности. Солнце уже касалось горизонта, и на землю ложилась ночь. Я хотел уже было идти на посадку, как вдруг заметил впереди и выше себя белые, оранжевые и черные бутоны с разорванными краями. «Что за чудо?» — удивился я. Мне никогда еще не приходилось видеть в небе такое художество. Я рассматривал его с острым любопытством… Да ведь это же бьет зенитная артиллерия! Я вспомнил пояснение Сергея Грицевца, вглядываясь в эти разрывы. Это приказ — на перехват самолетов противника! И приказ мне, потому что сейчас, наверное, в воздухе, кроме меня, никого. Но где враг?

Лохматых пятен на небе становилось все больше и больше. Некоторые из них начали расползаться и исчезать. Вдруг среди этих разрывов мелькнула серебристая точка. Японский самолет!

Позабыв обо всем на свете, я устремился за ним. Разведчик! Догнать и уничтожить! Обязательно уничтожить!

Мотор давно работает на полную мощность. Ноги с силой уперлись в педали, как бы помогая самолету, и все мое тело подалось вперед. Однако сближение происходит слишком медленно. Наконец я оказался на одной высоте с разведчиком. Но расстояние между нами было по-прежнему велико. Отжимаю от себя ручку, чтобы увеличить скорость. Результата не достигаю: мой самолет проваливается, противник снова оказывается выше и даже дальше от меня, чем только что был. Нужно стрелять, решаю я.

То ли вспомнился совет боевых летчиков: «Прежде чем открыть огонь — оглянись», то ли это был инстинкт самосохранения, но я обернулся. К счастью, противника в хвосте не было.

Разведчик сделал крутой поворот вправо. Я за ним, резко срезая угол, чтобы догнать его. Крен был слишком велик, мой самолет снова стал терять высоту.

Почему разведчик, да еще с неубирающимися шасси, уходит от истребителя? Я нервничаю, спешу схватить его в прицел, но противник так далек от меня, что тонкие нити прицела почти закрывают его. Я торопливо нажимаю гашетки. Пушки и пулеметы молчат. «Раззява, — мысленно упрекаю себя, — позабыл приготовиться к стрельбе!» Быстро перезаряжаю оружие. Снова прицеливаюсь. Мои движения резки и суетливы. Разведчик не дается, выскальзывает из прицела, как ртутный шарик. Но вот он, вот он! Поймал!

Длинный сноп красных и зеленых трассирующих пуль и снарядов летит ему вдогонку, проходит ниже и пропадает. Я вижу это и немедленно беру поправку, как раз такую, какую нужно по теории воздушной стрельбы. Вторая очередь, третья… Слышу бурление пушек и пулеметов. В кабине острый запах пороховой гари. Мои светящиеся трассы, кажется, пронзают врага. Об опасности, что сзади могут сбить, я уже не думаю. Все мысли, все действия только на уничтожение противника.

С нетерпением ожидаю падения разведчика. Сейчас, ну!.. А он, словно заговоренный от смерти, покачал крыльями и, подзадоривая меня, сделал горку, еще больше себя обезопасив.

Я не знал в тот момент, что этот японский самолет, недавно выпущенный, имел на высоте большую скорость, чем И-16. Все мои снаряды и патроны были израсходованы. Оружие замолчало. Я перезарядил его и в бессильном отчаянии нажал на спуск, уже не целясь. Сиротливая зеленая нитка протянулась вниз, в темноту. Что такое? Внизу ничто не просматривалось. Слева чуть рдело небо и бледно мерцал горизонт. Впился глазами в остатки зари, будто в моей власти было ее задержать. Она быстро бледнела, растворялась, гасла. Подо мной сплошная тьма. В погоне за разведчиком на большой высоте, где еще светло, я не заметил, как на землю опустилась ночь.

Где я? Леденящий ужас резанул по сердцу. Почему-то прежде всего вспомнил Сергея Лазо, сожженного японцами в паровозной топке, потом летчика республиканской Испании Владимира Бочарова. Он вынужденно приземлился на вражеской территории. Фашисты его пытали, но не добились ни слова. После этого тело Бочарова разрезали на куски и сбросили в ящике с парашютом прямо на Мадрид…

Весь пыл бесплодной погони угас. Несколько секунд я летел в полной растерянности, ничего не предпринимая. Вихрь печальных мыслей сковал волю.

Прибор показывал 7600 метров высоты, но я не ощущал ни кислородного голодания, ни холода: страх японского плена захлестывал все. Слова боевых инструкторов об осмотрительности наполнились новым, физически ощутимым смыслом.

Я силился припомнить, где летел. Ни времени взлета, ни курса, с каким сломя голову погнался за разведчиком, не запомнил. Да я об этом и не думал. Теперь я не могу определить, хотя бы приблизительно, свое местонахождение.

Кроме тьмы, укрывшей от меня землю, внизу ничего нельзя было обнаружить. При моем суетливом озирании по сторонам самолет часто накренялся то на одно, то на другое крыло, стрелка компаса разболталась, и я усомнился в правильности ее показаний.

— Паникуешь! — громко упрекнул я себя. — Компас врать не может: здесь никаких магнитных аномалий нет. — И уже в отчаянии закричал на себя: — Действуй по правилам, как учили!

Собственный крик и самовнушение подействовали. Засек по часам время. С большим трудом прекратил беспорядочное колебание компаса и отсчитал курс полета.

Растерянность, парализовавшая волю, под действием двух-трех маленьких, но осмысленных решений исчезла. Мысль заработала четче и яснее. Постарался восстановить схему полета. Припомнив, что помчался за разведчиком на зарю, а потом ринулся за ним вправо, я по карте приближенно взял направление на свой аэродром и стал снижаться.

Теперь жизнь действительно была поставлена на карту.

Время шло поразительно медленно. В кабине стало темно. Стрелки приборов и надписи без специальной подсветки различались плохо. Попытался включить освещение кабины — не удалось: самолет не был подготовлен к ночным полетам.

Две тысячи метров. Нигде ни огонька, словно подо мной и впереди все вымерло. Глаза жадно ищут хотя бы какой-нибудь маячок света — тщетно. Не за что даже зацепиться. Горизонт пропал, и определить свое положение в пространстве не по чему. Управлять самолетом в темноте стало трудно. От саднящего чувства одиночества, полной оторванности от мира нервно дрожат руки. Лететь по прямой мучительно. В стороне, мне кажется, непрерывно мерцают спасительные огоньки. Но это — самообман, какие-то вспышки галлюцинации. И все же то и дело ловлю себя на желании свернуть влево или вправо.

Во тьме все делается подозрительным, незнакомым. Даже и самолет вроде бы стал другим. В нем появилось какое-то странное своенравие: он будто стал непослушно-враждебным и упрямо несет к врагу.

Сомнение душит. Неуверенность и мнительность порождают безотчетный страх и суету, слепят глаза и сковывают ум. Хватаешься за первую подвернувшуюся догадку. Все что угодно — только бы не оказаться на вражеской территории. А самолет мчится. Я жду. Жду исхода. Сколько же можно ожидать? Надо куда-то отвернуться. А сознание, хотя и неуверенно, подсказывает: не надо. Не зря говорят, что и разуму иногда нужен усилитель. И я креплюсь.

Спасение — в спокойствии и выдержке. Но разве в такие минуты можно быть спокойным? И все же креплюсь и жду. Стараюсь зря не дергаться.

Часы показали, что обратный полет продолжается пятнадцать минут. Всего пятнадцать. В этот момент мне стало ясно, каким будет финал: горючее кончится, мотор остановится, и я провалюсь во тьму.

Продолжать полет с курсом, взятым мною, можно не более пяти минут. В противном случае я перемахну восточный выступ Монголии и окажусь в Маньчжурии. Надо садиться. Но как? Ночью я никогда этого не делал. Вместо посадки — удар о землю, и всему конец. И никто ничего не узнает обо мне. Комиссар пропал без вести. Пропал? Но меня ждут на аэродроме и наверняка пускают ракеты, чтобы привлечь мое внимание.

Стоп! Хватит мчаться в неизвестность! Надо встать в вираж и наблюдать, не появится ли спасительный маячок. Однако из опасения привлечь внимание японцев ракеты могут и не давать. Тогда, как только остановится мотор, прыгну с парашютом. Как сузился для меня мир!

О счастье! Красные, белые и зеленые шарики слева прорезают ночную мглу. Наши! Радость захлестнула меня. Как быстро меняются чувства в полете: то накал ненависти, доведенный до самозабвения, то страх, то беспредельная радость. Равнодушию ни на секунду нет места.

Внезапно ударила тишина. Она оглушила и ослепила меня. Не пойму, что случилось. Но это только на миг. Мотор остановился, но я дома. Радость снова захлестнула меня. Слышно, как бьется сердце. В небе спокойно сияют звезды. Почему я их раньше не видел? Бесшумно, точно в какой-то безжизненной яме, теряю высоту. Сейчас должна быть земля. Гляжу вниз. Ничего не вижу. Может, выпрыгнуть? Но как оставить самолет? Его легкое посвистывание — как стон живого существа, как жалобный голос о помощи. Будь что будет, попробую сесть, ведь подо мной степь, ровная, гладкая.

Сел…

Двадцать второго июня — самая короткая ночь, а нас подняли до зари. В теле сонная вялость, глаза слипаются. Такое чувство, будто забылся ненадолго, а вместо желанного сна — подъем. Пока ехали до самолетов, никто не обронил ни слова. Дремали.

Ночь прохладная. На траве роса. У своего истребителя я разостлал на земле самолетный чехол, лег и укрылся регланом. Кажется, только задремал, как раздался торопливый голос Васильева:

— По самолетам!

Прыжок — и я в кабине. Второе движение — и на мне парашют.

Через полчаса солнце поднялось над горизонтом и посеребрило росистую степь. Слабый ветерок, слегка пошевеливая траву, делал ее похожей на морскую гладь, поблескивающую мелкой рябью.

Аэродром застыл в тревожном ожидании. Кругом необыкновенная тишина. Шакал, бежавший по степи, издалека заметил самолеты, навострил уши и, принюхиваясь, немного постоял, потом поджал хвост и скрылся. Звонкие жаворонки, поднявшись высоко, начали славить начавшийся день. Воздух, пока еще не раскаленный, был спокоен. Ясные степные дали сливались с горизонтом.

На аэродром привезли завтрак. Из кабины вылезать не разрешалось.

— Есть не хочется, а вот чайку бы не мешало выпить, — сказал я технику.

Едва я принял из рук Васильева кружку какао, бутерброд с икрой, как в воздух взвились красные ракеты. Аэродром пришел в движение, как потревоженный муравейник. Через минуту эскадрилья в воздухе.

Вылет оказался холостым. Пока самолеты заправляли бензином, мы позавтракали. И снова дежурство в кабинах.

Солнце уже поднялось в зенит и так раскалило землю, что на горизонте начался мираж. Волны paскаленного воздуха создавали впечатление, будто вдали занялся пожар и медленно ползет к аэродрому. При более пристальном взгляде огонь и дым исчезали, открывалась картина безбрежного половодья. Куда-то схлынув, оно оставляло после себя огромные аэродромы, насыщенные техникой, потом поднимались нагромождения гор, по ним шли люди, мчались всадники. В дрожащем воздухе можно было увидеть все, что находилось на монгольской земле.

Неподвижное сидение в кабине становится мучительным. Возникает неодолимое желание размяться, но можно только поерзать на парашюте, так плотно охватили меня привязные ремни, опоясавшие талию и плечи. Птицы и те не щебечут. Уставшие глаза сами начинают закрываться, и мираж нет-нет да и замельтешит в кабине. Понимаю, это уже вспышки галлюцинации, видения от жары и усталости. А дежурству в самолете и конца не видно.

Сегодня самый длинный день в году. Когда он кончится? Смотрю на часы. Время обеда, но он почему-то задерживается. Тело окончательно задеревенело. Чувствую, что от четырехчасового сидения в таком пекле вот-вот засну или потеряю сознание. Дальше так продолжаться не может. Расстегиваю привязные ремни и, , удлинив их, разминаю затекшие мышцы. В этот момент, словно набат, прозвучали выстрелы из ракетниц. Сигнал означал: всем немедленный вылет.

Запустив мотор, я увидел, как начался взлет с соседнего аэродрома. Поднялись и мы.