СОБРАНИЕ ПЕРЕДОВЫХ СТАТЕЙ М. Н. КАТКОВА ПО ПОЛЬСКОМУ ВОПРОСУ 1863-1864 гг. ПО ПОВОДУ ВЫСОЧАЙШЕГО МАНИФЕСТА ЦАРСТВУ ПОЛЬСКОМУ И УКАЗА СЕНАТУ ОТНОСИТЕЛЬНО СМЕЖНЫХ С ЦАРСТВОМ ПОЛЬСКИМ ГУБЕРНИЙ, № 71, Москва, 3 апреля

СОБРАНИЕ ПЕРЕДОВЫХ СТАТЕЙ М. Н. КАТКОВА ПО ПОЛЬСКОМУ ВОПРОСУ 1863-1864 гг. ПО ПОВОДУ ВЫСОЧАЙШЕГО МАНИФЕСТА ЦАРСТВУ ПОЛЬСКОМУ И УКАЗА СЕНАТУ ОТНОСИТЕЛЬНО СМЕЖНЫХ С ЦАРСТВОМ ПОЛЬСКИМ ГУБЕРНИЙ, № 71, Москва, 3 апреля

В день Светлого Воскресения — самый торжественный и самый народный праздник у нас на Руси — даны и обнародованы два важных акта по поводу польских смут: Высочайший манифест к Царству Польскому и указ Правительствующему Сенату, относящийся к смежным с Царством Польским губерниям. Оба акта запечатлены одним и тем же духом, постоянно характеризующим действия нынешнего царствования, — духом кротости, терпимости и прощения. Ожесточенные противники наши в Европе будут ли удовлетворены этим словом милости и всепрощения, которое раздалось в ответ на буйные крики и бесчинные требования? Это кроткое слово должно смутить их совесть — но обезоружит ли оно их, образумит ли, отрезвит ли их желания и требования? Все, что Монарх великой державы мог сделать в чувстве снисхождения и примирения, сделано им: он прощает мятежников, предает забвению совершенные ими кровавые дела, убеждает их возвратиться к долгу повиновения и доверию и побуждает их к тому собственными пользами несчастного края, периодически терзаемого своими патриотами.

Да, когда над этим краем тяготела строгая и крепкая рука, он был спокоен; стесненный во всех отправлениях своей общественной жизни, в своем языке, в своих национальных обычаях, управляемый вооруженной силой, без всяких видов на национальную самостоятельность, он был спокоен; его выходцы сидели в бессильной праздности по всем углам Европы и мало-помалу примирялись с безнадежностью своих замыслов; европейские доброжелатели Польши хранили молчание и полнейшее равнодушие к судьбам этой страны; только в парламентах из года в год раздавался, ради курьеза, какой-нибудь один и тот же голос, напоминавший в одних и тех же выражениях о Польше, и был постоянно встречаем общим смехом палаты. Но вот изменился старый порядок; все более и более отпускала крепкая рука; польское национальное чувство получило возможность дышать свободно, и открылись виды на будущее; политические преступники возвращены из ссылки и из изгнания; понадобилось в школах учить по-польски — стали учить по-польски; понадобился университет — дан университет; управлению края предоставлена полная автономия с видами на дальнейшее развитие в будущем; административные должности поручены полякам, и люди русского происхождения, служившие в Царстве Польском, уволены в угоду национальной щекотливости; во главу гражданского управления поставлен человек, чье имя всего более ручалось за национальный характер управления, маркиз Велепольский, всегда принадлежавший к ревностнейшим польским патриотам, один из значительнейших деятелей в восстании 1831 года, человек с твердой волей, искусный политик, наученный опытом и, по признанию зрелых людей из поляков, несравненно более способный оказать услуги польскому делу, чем все прочие пылкие ревнители, взятые вкупе. Дела, стало быть, шли очень хорошо в польском смысле — чего же еще могла желать Польша? Она уже начинала пользоваться желаемой самостоятельностью, на какую потеряла уже и надежду; она находилась в обладании всеми условиями продолжать успешным образом свое национальное развитие; ни на что не было наложено окончательно запрета, ни в чем не было решительного отказа; много было дано, и много было еще впереди. Однако к чему послужили все эти облегчения и условия, которыми обеспечивались надежды на спокойное развитие? К тому, чтобы вдруг все заходило и заколебалось, и то, что долженствовало успокоить все умы и согласить все интересы, произвело только полнейший разлад, волнения, смуты и, наконец, вооруженное восстание. Что должно было послужить к утверждению спокойствия, то, напротив, возмутило его самым жестоким образом. Везде остановился мирный труд; помещик и крестьянин разорены; промышленность терпит невознаградимый ущерб; материальное благосостояние края подверглось тяжким ударам, которые заставляют мирных жителей жалеть о прежнем суровом и крепком управлении, когда национальным стремлениям не было хода.

Отчего же все это произошло? Отчего при строгом правлении Польша была спокойна, а при льготном, открывавшем ей все надежды на будущее, она пришла в волнение, которое возрастало и ожесточалось по мере того, как становилось льготнее и слабее? Почему именно в эту пору вдруг возымела силу польская эмиграция со всем арсеналом своих фантазий и замыслов, которые нигде в мире не могли бы иметь приложения? Зачем вдруг в Царстве Польском начали действовать какие-то тайные судилища, страхом тайного убийства вербовавшие себе приверженцев, принуждавшие мирных жителей к повиновению и двигавшие городскими массами по своим замыслам? К чему эти бесстыдные комедии, которые разыгрывались на варшавских улицах? Откуда взялись эти мученики, сами подставлявшие грудь свою под штыки и под пули? Зрелища, которые давались Европе на улицах варшавских, действительно были очень эффектны, и европейская публика рукоплескала им с энтузиазмом. В самом деле, — толпы безоружного народа, в том числе женщины и дети, бестрепетно собирались перед рядами войск, готовые на смерть и призывая ее удары. Какие сокровища энтузиазма, самоотвержения и вольного мученичества! Однако где же были эти сокровища в ту пору, когда у солдат наших и ружья стреляли, и штыки работали не шутя? Где тогда скрывался неудержимый восторженный пыл запечатлеть собственной кровью свои верования? Где был он в ту пору, когда мог найти себе надлежащее удовлетворение? Пусть бы тогда эти кандидаты в мученики прошлись процессией по улицам, пусть бы тогда поплевали они на вооруженных солдат и похохотали по нотам перед домом наместника, пусть бы тогда… В то время была полная и верная надежда приять мученический венец и совершить перед лицом целого мира великую жертву Нет, тогда варшавские улицы были совершенно спокойны. Пыл жертвовать собою явился в то время, когда не оказывалось жрецов; мученики лезли на ружья, когда пули в ружьях были заговорены, и оплеванный солдат должен был молча утираться, глотая оскорбление военной чести. И какой гвалт поднимался на целый мир, когда после неслыханных поруганий, которым подвергались войска, они теряли терпение и брались за оружие! Чудеса пассивного сопротивления не замедлили уступить место очень активным проявлениям. Какой-то значительный польский патриот, сказывают, выразил эффектную мысль, что польское восстание обойдется на этот раз без оружия, одной силою самопожертвования. Значительный патриот слишком поторопился похвальбою. Начались гнусные покушения исподтишка, начались тайные убийства, и множество русских солдат, изменнически застигнутых врасплох, были варварски зарезаны поодиночке. Святые мученики затеяли Варфоломеевскую ночь и сицилийские вечерни посреди девятнадцатого столетия, en pleine Europe, при всеобщем каждении гуманитарным и филантропическим идеям, под управлением самым уступчивым и мягким, каким когда-либо пользовался польский край. Наконец, как известно, в Варшаве оказалось два правительства: одно открытое, другое тайное, и под руководством этого тайного правительства, заседающего и по сие время в Варшаве, вешающего и расстреливающего ослушников и рассылающего свои декреты по всей стране, даже в глубь России к польским людям, разыгралось восстание. Сколько темных дел совершено, сколько крови пролито, сколько бедствий постигло мирные народонаселения! А между тем пришла в движение Европа, и вдруг возрос до громадных размеров польский вопрос, еще так недавно бывший всеобщим посмешищем. Что же случилось и чего вдруг потребовалось? Польше дана была полная автономия, и ее национальность обеспечивалась льготами, о которых она не мечтает ни в Пруссии, ни в Австрии: вот что случилось. А что потребовалось? Потребовалась полная самостоятельность Польши с Конституцией 1815 года и с пол-Россией в придачу; потребовалось отнять у России не только значение великой державы, но и всякое политическое значение, так чтобы годовщина ее тысячелетнего существования превратилась для нее в похоронную тризну Мы слышали эти требования, которые с наивным нахальством произносились во всеуслышание, и только русская, уже чересчур богатырская, натура могла не тотчас вспыхнуть и разразиться грозой оскорбленного народного чувства… Боже мой, что заговорило бы в каждом французе, англичанине и немце, если бы хотя что-нибудь подобное послышалось у них! Только теперь наконец пошевелился наш Селянинович со своей тягой земною — теперь, когда кровавая драма приходит к концу, когда русский солдат, покинутый на свое собственное патриотическое чувство, показал наконец мятежникам, что не все же шутки…

Недаром говорит пословица, что русский человек задним умом крепок: теперь и наше образованное общество, наши дворяне и других сословий люди почувствовали и поняли, что дело не шутка. Патриотическое чувство всколыхнулось наконец и в нашей громадной России. Но и теперь еще услышите вы порой странные суждения от людей несомненно честных и крепко принимающих к сердцу благо своего Отечества. У нас при каждом случае как-то очень туго и медленно пробуждается политическая чуткость. Мы готовы, пожалуй, сказать: «О, мы не уступим ни одной пяди из русских владений, хотя бы пошла на нас вся Европа! Мы скорее все погибнем, чем согласимся на позорную сделку! Зато мы можем спокойнее и равнодушнее смотреть на польские притязания там, где они ограничиваются чисто польской почвой. Пусть все польские элементы соберутся вместе, пусть настоящая польская земля получит возможно полную государственную самостоятельность: от этого не произойдет для нас никакого ущерба, а польский вопрос мог бы разрешиться мирным и удовлетворительным образом. Нынешнее Царство Польское, или бывшее герцогство Варшавское, с Познанью и Галицией могли бы собраться и составить одно политическое целое, чем польская национальность была бы удовлетворена, а Россия была бы счастлива тем, что с нею граничило бы славянское государство, с которым она всегда находилась бы в братском согласии и единении». Рассуждающие так забывают только о том, что Познанское княжество наполовину онемечено и что немцы не так великодушны, как мы, а Галиция наполовину населена коренным русским людом, который, несмотря на всевозможные притеснения со стороны поляков, несмотря на унию, коварно изобретенную для уловления русских людей, остается верен своей народности и ненавидит польскую. Они забывают, что польского народа нет в действительности, что есть только польская шляхта, что польская национальность ищет не свободы, а преобладания и владычества, что польское государство не может довольствоваться теми размерами и тем значением, какие было бы нам угодно дать ему, что всякая уступка в этом смысле была бы не разрешением вопроса, а новым затруднением и осложнением его, что всякая уступка в этом смысле сопровождалась бы соответственным ущербом для России и не удаляла бы, а, напротив, приближала бы европейскую войну. Европейские державы, поколебав наше значение на Востоке, были бы не прочь довершить начатое и восстановлением Польши низвести нас со степени великой державы. Нет, не западные наши губернии должны мы отстаивать, о них и речи быть не должно, — мы должны энергично отстаивать свои права относительно Царства Польского. Hie Rhodus, hie salta (здесь Родос, здесь прыгай).

Высочайший манифест, обращенный к Царству Польскому, при кротком и примирительном тоне отличается твердостью. Даруя прощение мятежникам и удерживая в полной силе все дарованные Польше льготы, манифест не обещает ничего более, кроме правильного развития предустановленного плана. Восстание и борьба не произвели никакого заметного действия на Верховную руку, держащую судьбы этого края; она не дрогнула, и как было дело до начала восстания, таким осталось и теперь, когда предусматривается конец его. Все остается так, как бы ничего не было: реакции нет, но нет и унизительных и пагубных для России уступок. Польские патриоты приглашаются к повиновению и к мирному пользованию прежде дарованными льготами. Манифест обещает только продолжение начатого; излишнего в нем не сказано. Для Польши открыта новая политическая эра, но не в тех обстоятельствах, в каких в 1815 году, под влиянием Чарторижского, открывалась политическая эра для Польши. Та же самая эра открыта и для всей Российской империи. Польша, оставаясь в соединении с Россией, (будет следовать наравне с ней одному и тому же ритму политического развития. И там и тут в основу угла полагается сходственно задуманное местное самоуправление; и там и тут политическое развитие должно идти из одинаковых элементов и одинаковым путем. Указ дополняет сказанное в манифесте, и оба акта вместе обнаруживают общий план, который в своем развитии должен не разъединить обе страны, а, напротив, связать их самыми надежными прочными узами общего интереса, при соблюдении национальной автономии во всем, что может быть разумно предоставлено ей, не подвергая опасности того общего интереса, которым обе страны должны быть между собой тесно связаны.

Что же предстоит теперь делать нам по прочтении Высочайшего манифеста? Должны ли мы считать дело конченым, успокоить наше патриотическое чувство и уснуть сном людей, много потрудившихся и много наделавших дела? Нет! Теперь должно громко заговорить наше русское чувство. Теперь, теперь должны мы дать ему полный ход и полную силу его выражению.

На нас лежит долг показать Европе, в каком единственном смысле русское чувство понимает этот манифест, и предупредить иные толкования.

10 апреля открылась наконец новоустроенная городская Дума в Москве. Отчет об этом торжестве читатели прочтут ниже, равно как и слово, сказанное по этому поводу иереем Богословским-Платоновым. Событие это важно само по себе: Москва получила наконец городское учреждение, в котором на одно общее и всем близкое дело соединены все сословия, доселе совершенно разрозненные.

Вслед за Москвой и другие города не замедлят получить то же учреждение. А вместе с городами то же начало единения сословий в общественном деле распространят по всему лицу Русской земли земские учреждения, уже приготовляемые законодательным порядком. Нет сомнения, что из этих начатков сама собой разовьется новая общественная организация вместо доселе господствовавшей у нас. Сословия еще остаются, но они сближаются между собой и соединяются в совокупной деятельности. Из этого сближения существующих сословий не преминет выработаться сам собой новый тип общественной организации.

Но об этих и подобных предметах можно говорить всегда. Как ни важны эти предметы, они должны уступить теперь место другому, всепоглощающему интересу. Открытие Московской Думы гораздо важнее потому, что первым действием ее первого собрания было единодушное и единогласное принятие всеподданнейшего адреса по поводу смут, происходящих в Польше, и угроз и оскорблений, которые сыплются теперь со всех сторон на наше Отечество.

Никогда общественное заявление не было так единодушно и не отличалось такой искренностью, как в этом случае. Давно уже наша Москва не испытывала такого общего одушевления, которое бы так могущественно сливало людей в одно чувство. Ничего искусственного не было в этом порыве, побудившем гласных новой Думы выразить перед престолом чувства, одушевляющие всех и каждого. Всякий может засвидетельствовать это; всякий более или менее испытал потрясающую силу и живительное действие общего великого чувства, охватившего всех без различия. Никогда, может быть, Московской Думе, да и какому бы то ни было собранию, не придется с большим правом считать себя органом общественного настроения, как в этом случае. Наша Дума послужила в этом случае полным выражением чувства, проникающего все классы общества и, как великая волна, проходящего теперь по всему пространству нашего Отечества.

Да, мы переживаем теперь великие минуты, и каждый должен испытать и очистить себя, чтобы стать их достойным. Все мелкие и искусственные понятия, все пустоцветы нашего так называемого образования должны уступить место тем основным, тем могущественным, тем вечным силам, на которых зиждется всенародная жизнь. Мы воочию видим теперь, как воплощаются в нас эти силы, как бледнеет и исчезает перед ними все фальшивое, все налганное и пустословное, бродившее в наших мыслях. Все исчезает, как ржавчина и плесень в глубокой всколыхнувшейся воде.

То, что в обычной суете наших мыслей и толков было так чуждо нам, так мало действовало на нас, так слабо говорило в нашей душе, вдруг проснулось и заговорило громко, заговорило неумолчным набатом. Всякий знал себя за русского, называл себя русским, но всякому ли случалось в жизни почувствовать это с потрясающим могуществом страсти? И вот все, от мала до велика, становятся живыми органами этого чувства; во всех становится кровной силой то, что так недавно было для всех отвлеченным понятием: единство Русской земли, общего Отечества. Где она, наша Русь? Еще так недавно мы взглянули бы при этом на географическую карту с разноцветными границами; но теперь всякий живой человек чувствует нашу Русь в самом себе, чувствует ее как свое сердце, как свою жизнь.

Мы называем себя верноподданными. Мы воздаем должный почет Царю как верховному лицу, от которого все зависит и все исходит. Но не в эти ли минуты понимаем мы все значение Царя в народной жизни? Не чувствуем ли мы теперь с полным убеждением и ясностью зиждительную силу этого начала, не чувствуем ли, в какой глубине оно коренится и как им держится, как замыкается им вся сила народного единства? Кому не ясно теперь, как дорого это начало для всякого гражданина, любящего свое Отечество? В ком живо сказалось единство Отечества, в том с равной живостью и силой сказалась идея Царя; всякий почувствовал, что то и другое есть одна и та же всеобъемлющая сила.

Есть в России одна господствующая народность, один господствующий язык, выработанный веками исторической жизни. Однако есть в России и множество племен, говорящих каждое своим языком и имеющих каждое свой обычаи; есть целые страны со своим особенным характером и преданиями. Но все эти разнородные племена, все эти разнохарактерные области, лежащие по окраинам великого русского мира, составляют его живые части и чувствуют свое единство с ним в единстве государства, в единстве верховной власти — в Царе, в живом всеповершающем олицетворении этого единства. В России есть господствующая Церковь, но в ней же есть множество всяких исключающих друг друга верований. Однако все это разнообразие бесчисленных верований, соединяющих и разделяющих людей, покрывается одним общим началом государственного единства. Разноплеменные и разноверные люди одинаково чувствуют себя членами одного государственного целого, подданными одной Верховной власти. Все разнородное в общем составе России, все, что, может быть, исключает друг друга и враждует друг с другом, сливается в одно целое, как только заговорит чувство государственного единства. Благодаря этому чувству Русская земля есть живая сила повсюду, где имеет силу Царь Русской земли. Никакие изменения в нашем политическом быте не могут умалить или ослабить значение этой идеи. Все преобразования, какие совершаются и будут совершаться у нас, могут послужить только к ее возвышению и усилению.

В разных умах и разных кружках могут быть разные мнения и толки об общественной свободе. Но в действительности общественная свобода есть самое охранительное в мире начало. Особенно для нас, русских, должно быть это ясно. Мы знаем из нашей истории, что общественные силы были всегда у нас силами хранения и упора и что, напротив, сила движения исходила от государственной власти. В общем ходе нашей истории государство было постоянно силой разлагающей, движущей, перестанавливающей обычай; народ и общественные силы действовали всегда оборонительно и упирались, чтобы жизнь не потеряла своих основ, без которых не имеет смысла никакое движение. Силы движения и упора никогда не были у нас в равновесии, и всегда они действовали порознь. Оттого-то наши преобразования были так малоплодотворны, наши общественные силы были так малопроизводительны.

В настоящее время особенно чувствуется потребность ввести в нашу государственную организацию участие живых общественных сил, чтобы восстановить равновесие между движением, которое может стать бесплодным и даже разрушительным, и самоохранительными инстинктами жизни. Пора канцелярских преобразований и кабинетного прогресса сменяется новой, когда живые силы общества должны развить свое действие в устройстве нашего быта, наших хозяйственных отношений, в системе нашего просвещения, которому иначе грозит конечная гибель, в настроении общественного мнения, которое теперь не имеет никакой внутренней силы и отдано на произвол случайных влияний. Общественная свобода должна послужить нам на утверждение всего того, чем скрепляется наше единство. Тогда только коренные начала народной жизни займут в наших понятиях то самое место, какое имеют они поистине в самой действительности…