Глава четвертая «Город дворцов и склепов» (Уильям Хэзлитт)

Глава четвертая

«Город дворцов и склепов» (Уильям Хэзлитт)

Тридцатого июля 1774 года Джеймс Босуэлл проснулся в своей квартире на пятом этаже в Джеймс-Корте с больной головой. Его терзало жуткое похмелье. Была суббота, а тогда, как и в наше время, шотландцы часто проводили вечер пятницы за выпивкой. Босуэлл следовал этой национальной традиции с большим энтузиазмом. Накануне он обедал с коллегами-адвокатами у Эндрю Прингла, лорда Эйлмура, судьи сессионного суда, славившегося своим гостеприимством. «Там я изрядно подогрелся вином», — замечает Босуэлл в своем дневнике. Затем он дал старшему коллеге, Роберту Маккуину, и второму судье, Фрэнсису Гардену, лорду Гарденстону, убедить себя приналечь на кое-что покрепче в доме еще одного адвоката, Дэвида Монкриффа. «Я решил пойти и пошел. И сразу захмелел. Мои товарищи нашли в моем лице превосходную компанию», — скромно вспоминает Босуэлл. Опять «там очень много пили. Я, однако, выпил не больше, чем полторы бутылки старого рейнвейна. Однако, если учесть то, сколько я принял за обедом, напился я изрядно».

Босуэллу все же удалось, пусть и нетвердой походкой, добраться до суда на Хай-стрит к девяти утра. Там он столкнулся с генеральным стряпчим Шотландии, Генри Дандасом, которого, как припоминал, он также видел накануне. Теперь Босуэлл обнаружил Дандаса «стоящим в холле суда — выглядел он весьма плачевно. Он сказал мне, что остаться не мог и пошел домой. Он предпринял изрядные усилия, чтобы заняться делами, но ничего не вышло». Поднявшийся в тот день рано второй адвокат Питер Мюррей вспомнил, как уже видел Дандаса выходящим из рюмочной на Блэк-Стейрс, где тот пытался успокоить желудок; Дандас при этом был в парадном облачении, в большом парике и при шейном платке. Босуэлл отмечает, что «в других странах столь важное должностное лицо на службе у короны, как генеральный стряпчий, замеченное в подобном состоянии, посчитали бы зрелищем шокирующим. В Шотландии же наши нравы таковы, что в этом нет ничего примечательного».[170]

Эти двое хорошо знали друг друга, поскольку судьба, казалось, предначертала им один и тот же жизненный путь. Отпрыски старинных, но небогатых семей, они родились с разницей всего в полтора года: Босуэлл в октябре 1740 года, Дандас — в апреле 1742-го. И отец одного, и отец другого обладали средним достатком, и тем не менее оба жили в роскошных домах, построенных в палладианском стиле, поэтому обоим приходилось зарабатывать на жизнь, служа в суде. Оба в итоге стали судьями, соответственно, как лорды Арнистон и Окинлек. Арнистон, выдающийся судья своего поколения, как юрист несколько превосходил Окинлека; на вершине карьеры он стал лордом-председателем сессионного суда. Окинлек получил мантию по рекомендации Арнистона. Оба они научились напускать на себя один и тот же важный вид, внушающий трепет, — будь то перед домашними или в суде.

Предполагалось, что их сыновья последуют примеру отцов. Хотя подтверждений тому не имеется, они, возможно, были знакомы с детства. Они вместе получали юридическое образование; Босуэлл окончил курс как адвокат в 1762 году, Дандас — в 1763-м. У Босуэлла сложилось так и не оставившее его впоследствии впечатление о том, что он обладал более глубоким и проницательным умом, и это определило его отношение к Дандасу. И все же, даже если Дандас и не был оригинальным мыслителем, имевшимся у него профессиональным дарованиям он нашел гораздо более толковое применение, нежели Босуэлл — своим.

Одно и то же происхождение сыграло в жизни этих юношей разную роль. Смерть Арнистона, постигшая его в 1753 году, возможно, обернулась преимуществом для Дандаса, который теперь мог расти, не ограничиваемый суждениями отца о себе; лишенный его похвал, он не слышал и критики в свой адрес. В действительности отца ему заменял сводный брат, старше на тридцать лет, который в свой черед стал вторым лордом-председателем сессионного суда с титулом лорда Арнистона. Отношения с ним обременяли Дандаса менее, чем, возможно, обременяли бы отношения с настоящим отцом, если судить по Босуэллу и Окинлеку. Дандасы оставались в прекрасных отношениях, старший потихоньку продвигал младшего. Вообще, Дандас мог рассчитывать на определенную поддержку семьи, которой не доставалось Босуэллу, пусть и по его собственной вине.

Таким образом, можно понять, почему Дандас достиг на своем поприще значительных высот, в то время как Босуэлл едва оторвался от земли. В отличие от Босуэлла, Дандас оправдал надежды семьи. Шотландия в ту пору в муках перерождалась с тем, чтобы стать новым в материальном и духовном плане государством, однако изначально она представляла собой традиционное, сильно интегрированное общество, и простейшей ячейкой этого общества, как в экономическом, так и в политическом плане, являлась многочисленная семья. Клановая система не только диктовала сыновьям и младшим братьям выбор профессии, определявшийся занятиями отцов и старших братьев, но также и требовала от них усилий, направленных на защиту интересов семьи в целом. В эдинбургском суде все это подразумевалось само собой. Династии юристов существовали потому, что связи обеспечивали им путь к успеху. Для адвоката было особенно полезно иметь родственные связи среди судейских, поскольку стряпчие охотнее предоставляли такому адвокату работу. Босуэлл впоследствии отмечал, как его позабавило, что он благоденствовал, пока его отец был судьей, несмотря на то, что взаимопонимания между ними на тот момент уже не было. Это его высказывание говорит только о том, насколько он недооценивал общественный порядок, накрепко связывавший между собой отдельных представителей класса помещиков-юристов, которые теперь управляли шотландской общественной жизнью из Эдинбурга. В довольно-таки закрытом, суровом обществе соблюдение подобного порядка считалась жизненно важным, даже в условиях относительной свободы эпохи Просвещения.

Дандас, в отличие от Босуэлла, считался настоящим дарованием. Коллеги восхищались его эффектным, но при этом отнюдь не витиеватым красноречием, тем старанием, с которым он подходил к работе над делами, лаконичностью и компетентностью выступлений. Вскоре он уже вел дела о громких убийствах и прочем в таком роде. Известность Дандаса росла, а с ней и доходы. В 1766 году, через три года после завершения образования, Дандас был назначен на пост генерального стряпчего, второй по важности пост в юридической системе Шотландии. Способности завоевали ему благосклонность лорда главного судьи Англии, лорда Мэнсфилда, шотландца, который сделал карьеру в Лондоне и приобрел там в политических кругах большое влияние. Не прошло и года, как Дандас успел поучаствовать в крупнейшем деле XVIII века в Шотландии, деле Дугласов, в качестве адвоката Арчибальда Дугласа, претендовавшего на земли и состояние своего дяди, герцога Дугласа, и отсудившего их в конце концов. В 1775 году Дандас получил повышение и стал лордом-адвокатом; это была самая высокая внесудебная должность в его области деятельности — по сути человек, ее занимавший, являлся в Шотландии также первым лицом в правительстве.[171]

Босуэлл отстал от Дандаса безнадежно. К отчаянию его отца, он еще в самом начале заслужил порицание окружающих тем, что в конце университетского курса отправился на континент и водился там с Руссо и Вольтером — что было достаточно примечательно само по себе, но ничем не могло поспособствовать карьере в Эдинбурге. Эта мысль Босуэлла не заботила никогда, но даже он по возвращении домой был поражен все более расширяющейся пропастью между ним и Дандасом. Когда Дандаса в первый раз официально повысили в должности, Босуэлл писал своему товарищу по колледжу, Уильяму Темплу: «Вы помните, что мы с вами думали тогда о Дандасе? Как адвокат он зарабатывал ?700, он женился на очень милой девице с приданым в ?10 000, а теперь он получил должность стряпчего Его Величества в Шотландии». И все же Босуэлл не приложил никаких усилий к тому, чтобы ликвидировать эту пропасть, даже после того, как отец настоял на том, чтобы Босуэлл снова занялся юриспруденцией. Тяжба Дугласов, например, предоставила адвокатам богатые возможности, и Босуэллу вполне удалось бы немного заработать на участии во вспомогательном деле. Вклад Босуэлла в этот процесс, однако, состоял только в том, что он писал аллегории и баллады о Правом Деле и в итоге по-настоящему опозорил семью, присоединившись к орущей и размахивающей руками толпе, которая побила камнями окна дома его отца, после того как суровый старый судья отказался присоединиться к народному ликованию по поводу победы Арчибальда Дугласа. К тому времени, как Дандас сделал следующий, еще более значительный шаг в своей карьере в 1775 году, Босуэлл все еще болтался далеко в хвосте. «Гарри Дандаса сделают адвокатом короны — лорд-адвокат в возрасте тридцати трех лет! — жаловался Босуэлл Темплу. — Ничего не могу поделать со своей злостью и отчасти раздражением. У него, без сомнения, имеются сильные стороны. Но он грубый, необразованный, неразборчивый пес. Почему же ему так везет?»[172]

Эдинбург эпохи Просвещения был городом парадоксов, и в том, что касалось частной жизни, и в том, что касалось жизни общественной. Этот город, перестав быть столицей независимого государства, тем не менее не сузил, а, напротив, расширил свои горизонты и скорее сделался более амбициозным, нежели совсем отказался от надежд. Шотландия, переставшая быть самостоятельным государством с заключением Унии в 1707 году, компенсировала это созданием всеобщего царства прогресса; она, так сказать, создала собственную реальность, сердцем которой был Эдинбург — реальность, параллельную деградирующей действительности. Опустив занавес над мрачными драмами прошлого, Шотландия все еще была в состоянии следовать собственной дорогой как в духовном, так и в материальном смысле. Пути разрешения всех этих парадоксов оказывались самыми разными. Дандас и Босуэлл, столь непохожие друг на друга, служат тому отличным примером.

* * *

Дандас воспользовался предоставляемыми Унией возможностями наилучшим образом. Он был сыном Эдинбурга, родился и вырос среди судебного истеблишмента, который в XVIII веке сменил прежнюю купеческую олигархию у кормила города. Он обучался в Эдинбургской школе и Эдинбургском университете. Он начал карьеру в тамошнем парламенте. Он заботился о правительстве города и его архитектуре. В свободное время он возвращался туда, когда только мог. До самой смерти он говорил с лотианским акцентом — даже в палате общин. Он отдавал должное эдинбургским традициям (в основном пьянству). И умер Дандас также в Эдинбурге, который впоследствии воздвиг в память своего великого сына триумфальную колонну, увенчанную его изваянием. Она все еще стоит посреди площади Святого Андрея.

Даже когда Дандасу приходилось задерживаться в Лондоне, он словно бы так и не покидал Эдинбурга. Он окружил себя земляками и добивался для них хороших должностей. Для него принадлежность к шотландскому народу уже была достоинством сама по себе, и плевать он хотел на сетования англичан насчет фаворитизма. Несмотря на то, что законотворчество, относившееся к Шотландии, составляло в Вестминстере лишь небольшую долю работы, он внимательно следил, чтобы все такие акты были приняты и одобрены без задержек. Он популяризировал эдинбургские идеи, прежде всего тем, что ввел в высочайшие политические круги отца экономики Адама Смита и запустил процесс образования, которому суждено было сделать Британию мировым первопроходцем в свободной торговле. Он стремился к новой концепции империи, выработанной философами эпохи Просвещения, не к той, что покоряет, оккупирует и колонизирует новые территории, но к той, что ведет мирную торговлю с автономными государственными образованиями туземцев. Он использовал все возможные способы, чтобы сделать шотландцев более богатыми, счастливыми и уважаемыми.

Дандас поднялся в правительстве нового Соединенного королевства выше, чем какой-либо другой шотландец в XVIII веке (если не вспоминать о графе Бьюте и его пагубном, но, к счастью, кратковременном пребывании на посту премьер-министра). Карьера Дандаса в Вестминстере длилась сорок лет, он стал там весьма влиятельным лицом. Тем не менее он никогда не обманывал себя в том, что сможет победить предубеждение англичан против шотландцев и возглавить правительство — второму шотландцу, которому это удалось (это был один из протеже Дандаса, граф Абердин), пришлось ждать 1850-х годов. Вместо этого Дандас верно служил премьер-министру Уильяму Питту-младшему, стал незаменимым в том кругу, который хранил Англию в страшные времена войн с революционной Францией до Трафальгарской битвы в 1805 году, когда Англия уже не могла проиграть, даже если окончательной победы пришлось бы ждать долго. Эта война затронула многие страны, и Дандас занимался вторым фронтом на востоке. Он сделал так, что Индия начала представлять для Великобритании не один экономический, но и политический, а также стратегический интерес. Таким образом, он не только остался патриотом Шотландии и британцем, но и стал гражданином мира. В честь него называли города от Канады до Австралии. Его влияние распространилось на пять континентов и семь морей.

Подобно тому, какую роль личность Дандаса сыграла в истории Британской империи, его соотечественники как нация, после некоторых колебаний, в ключевых моментах успешно ассимилировались со своими южными соседями. Союзный договор в то время оставался неизменным, так что структура национальных институтов, сохранение статуса которых было гарантировано в 1707 году, была более или менее неприкосновенной. Но шотландцам не приходилось больше полагаться на них в защите своих интересов. Эта цель достигалась скорее благодаря общему преуспеванию в рамках Унии, на личном уровне, а также национальном (англичане считали шотландцев равными, чего ирландцы со времени присоединения к Соединенному королевству в 1801 году так и не добились вплоть до 1922-го), и даже на уровне империи, где бедный, но находчивый народ почти не встречал преград. Дандас, для которого были справедливы все эти утверждения, сам был воплощенным подтверждением того, как маленькая столица маленькой страны тем не менее может заставить других считаться с собой благодаря выдающимся личным качествам своих сынов, силе своих идей и масштабу целей.[173]

* * *

Босуэлл скорее умер бы, нежели признал, что следовал примеру Дандаса. Некоторые из отличий между ними по-прежнему бросались в глаза. В 1763 году Босуэлл «с огромным воодушевлением» в первый раз встретился со своим героем, доктором Сэмюэлом Джонсоном. Босуэлл представился, сказав: «Я действительно шотландец, но с этим ничего не поделаешь». Эти слова дали Джонсону возможность уколоть его, которой доктор немедленно и воспользовался: «Как я вижу, сэр, с этим очень многие ваши соотечественники не могут ничего поделать». Впоследствии они стали лучшими друзьями, хотя это лишь усилило раболепное англофильство Босуэлла. И все же при случайной встрече с Дандасом в Лондоне именно Босуэлл оказался большим патриотом. Дело было в 1783 году, Дандас спокойно реагировал на упреки Босуэлла в любви попокровительствовать землякам. Босуэлл спросил, почему Дандас согласился «торговать ими, как скотом». Дандас ответил: «Так лучше для страны, пусть и хуже для отдельных лиц. Поскольку, когда начнется борьба, у них будет возможность заполучить побольше для себя и своих друзей вне зависимости от действительных заслуг, тогда как должностное лицо должно распределять блага, руководствуясь высшими соображениями. Пост налагает определенную ответственность».[174]

Это была сдержанная речь политика; мы предоставим читателю судить самому, не скрывалось ли за фасадом нечто иное, о чем, например, свидетельствует «весьма примечательный случай», пересказанный в 1778 году Хорасом Уолполом. По слухам, ходившим в Вестминстере, как-то глубокой ночью Дандас напился вместе со своими друзьями и вдруг принялся бранить англичан. Он сказал, что предложил бы отменить Союзный договор, что любые десять шотландцев побьют десятерых англичан, а в каждом споре он был прежде всего шотландцем и сразу заявил бы об этом. Как правило, шотландцы держат подобные мысли при себе; Дандасу в тот миг они могли сойти с рук. Не в пример Босуэллу, он всячески демонстрировал свою принадлежность к шотландской нации. И все же, по крайней мере в трезвом виде, стоял за Унию.[175]

Босуэлл также мог показаться националистом, если его провоцировали, и тем не менее он никогда не считал свое воспитание и образование чем-то иным, кроме трамплина, с помощью которого ему удалось в конце концов попасть в более возвышенные лондонские сферы. Лондон для него был подлинным центром мироздания. Попасть туда и остаться там можно было, выиграв выборы в парламент. Дандас это делал много раз (и в конце концов с ним перестали состязаться в Мидлотиане и даже в Эдинбурге). По контрасту, политическая карьера Босуэлла так никогда и не началась. При случае он предпринимал определенные попытки в этом направлении, и все же его усилия не приводили ни к чему. Дандас, в качестве заведующего выборами в Шотландии, принимал решение о том, какие потенциальные кандидаты отправлялись в Вестминстер, а какие нет. И несмотря на то, что он всячески утешал Босуэлла, большего он не делал, без сомнения, воспринимая того как человека слишком докучного и назойливого (а так оно и было). Другим возможным путем для Босуэлла могла стать юриспруденция, но служба в суде Эдинбурга по определению предполагала отсутствие в Лондоне. С его стороны это был жест отчаяния, когда он, уже перешагнув сорокалетний рубеж, решил попытать счастья в английском суде и тягаться с адвокатами, по крайней мере, такими же способными и трудолюбивыми, но при этом вдвое моложе. Это был не только жест отчаяния, но и напрасная трата времени. В итоге Босуэлл получил утешительный приз в виде должности мирового судьи по уголовным и гражданским делам в Карлайле, которая сочетала в себе службу в Англии с близостью к Шотландии, однако этот эпизод, среди всех его профессиональных неудач, оказался наиболее унизительным.

И все же в конце концов Босуэлл получил признание, о котором так мечтал. Он получил его как сочинитель — профессия, труднейшая из всех возможных, и тогда, и теперь. И это признание он получил, после нескольких ранних экспериментов, всего за один труд — «Жизнь Джонсона». Эта книга дает превосходный портрет яркого человека, который во многом продолжает жить именно благодаря правдивому и мощному изображению из-под пера Босуэлла, притом что последний также стоял у истоков современного жанра биографии в английской литературе — этого бьющего через край кладезя, возможно, неисчерпаемого. Для всех современников Дандас, без сомнения, был более великим человеком, нежели Босуэлл. Тем не менее Босуэлла помнят и сегодня, несмотря на все его неудачи, имя которым — легион (а возможно, как раз из-за них), и ни один из ста опрошенных, даже в Шотландии, не помнит самого Дандаса или какие-либо из его достижений.

В конце жизни Босуэлл, в возрасте пятидесяти шести лет, уже умирая в Лондоне, сожалел, что не смог провести там больше времени. И все же именно Эдинбург в ту эпоху достиг больших высот, которые в глазах потомков поставили этот город в один ряд с Афинами Перикла или Флоренцией Медичи. Как мог Босуэлл быть настолько слеп и почему он презирал Эдинбург как скучное захолустье? Воистину, Эдинбург — город парадоксов.

* * *

Эдинбург продолжал оставаться таковым, несмотря на то, что в течение столетия после подписания Унии жизнь в нем становилась все более спокойной. Преодолеть наследие предыдущего столетия было нелегко: только за первую половину века прежнее благосостояние столицы и страны в целом было растрачено на войну с англичанами, вначале с королем, затем с парламентом. После казни Карла I в 1649 году шотландцы, храня верность родному для них дому Стюартов, провозгласили королем Карла II. В следующем году в Шотландию вторгся Кромвель, одержал победу в битве при Дунбаре и взял Эдинбург. Однако в 1651 году в Шотландии высадился вернувшийся из голландского изгнания молодой монарх. Он был спешно коронован в Скуне и бросился на юг только с тем, чтобы потерпеть сокрушительное поражение в битве при Вустере. Кромвель снова прошел по Лотиану; новые укрепления, построенные вдоль линии, которая позже стала Лейтской дорогой, не задержали его ни на минуту. Даже Эдинбургский замок сдался без боя. Один из свидетелей с отвращением сказал: «Его называли Замком девственницы, но теперь зовите его лучше Замком-шлюхой».[176]

Английским солдатам, наверное, тоже не раз хотелось ругнуться по мере того, как они все больше узнавали Эдинбург. Их возмущала тамошняя грязь. Они приказали жителям очистить переулки и тупики и наложили запрет на выбрасывание экскрементов из окон верхних этажей. Из этой затеи ничего не вышло. Будучи даже не в состоянии остричь в Эдинбурге как следует волосы, круглоголовые предпочитали управлять страной из Далкита, который на деле стал новой столицей или, по крайней мере, военным штабом (что то же самое, когда речь идет о покоренной стране). В политическом смысле Шотландия была присоединена к Англии на весьма унизительных условиях.[177]

И роялисты, и ковенантеры были повержены, но постоянно готовы к мятежу. Одна из фракций пресвитериан, с их умением служить одновременно двум господам, стояла одновременно за Ковенант и за короля. Они молились за Карла II. Англичанам это совсем не нравилось; когда приходской священник в Южном Лейте отслужил молебен за здравие Карла II, местный военачальник запер церковь и велел прихожанам идти на все четыре стороны. Прихожане обратились к властям, жалуясь, что «теперь им приходится собираться для молитв и служб в чистом поле, что, из-за непостоянства погоды, весьма сильно мешает отправлению культа; кроме того, старые и хворые не могут идти так далеко, так же как и те, у кого малые дети…».[178] Шотландцам часто приходилось испытывать подобные трудности. Никаких других утешений не имелось. Война вызвала экономический спад, и дела в Эдинбурге шли неважно. Возможность свободной торговли с Англией в рамках кромвелевской республики не принесла особых выгод. Шотландцам приходилось платить за оккупацию страны из собственного кармана — и не в последнюю очередь за постройку огромной цитадели в Лейте (сегодня от нее сохранились одни из ворот). Слабые попытки бунта ни к чему не привели.

И вдруг, 1 января 1660 года, английский главнокомандующий в Шотландии, генерал Джордж Монк, пересек границу и отвел свою армию на юг, к немалому беспокойству других военачальников республики. Со смертью Кромвеля более года назад республиканский режим зашатался. Монк свалил его окончательно и провел переговоры о возвращении Карла II. Когда молодой король 25 мая высадился в Англии, чтобы вступить во владение троном отцов, Монк ждал на побережье у Дувра, чтобы поприветствовать его и вручить все три королевства новому монарху.

* * *

Шотландцы приветствовали Реставрацию не меньше других народов Британских островов. Карл II был провозглашен королем в Эдинбурге 14 мая. Звонили все колокола, палили пушки, пели трубы, гремела барабанная дробь, люди плясали на Хай-стрит, а на вершине Седла Артура горел праздничный костер. Арчибальд Джонстон из Уорристона, автор Ковенанта и государственный советник республики, увидел в этом «великий мятеж, невоздержанность, мотовство, излишество, суетность, испорченность, богохульство, пагубное пьянство; да смилуется над нами Господь». То же последовало 19 июня, когда в Эдинбурге отмечали день благодарения. Из рожков Рыночного креста било вино, и все пили за здоровье короля. Ночью потешные огни на Замковом холме изображали Кромвеля, преследуемого дьяволом — оба исчезли в клубе дыма при звуке мощного взрыва.[179]

Карл II, однако, радости народа не разделял. С Шотландией у него были связаны только неприятные воспоминания — в особенности о бесконечных проповедях пресвитериан, на которых ему приходилось высиживать в 1651 году после подписания Ковенанта, причем многие из них были посвящены его собственным грехам. Теперь он относился к шотландцам с презрением. Брошенные на произвол судьбы после ухода Монка, они были вынуждены отправиться в Лондон, чтобы узнать, что с ними будет. Наслаждавшимся победой английским роялистам было так мало дела до Шотландии, что никто не удосужился сообщить ее жителям о том, что теперь они вновь обрели независимость. Не последовало никаких публичных заявлений, ни упразднения Английской республики, ничего. Предполагалось, что шотландцы просто вернутся к состоянию «до».

Новое правительство в Эдинбурге и решило вернуться к состоянию до 1633 года. Первый созванный парламент, так называемый Пьяный парламент, аннулировал все законы, принятые после этой даты. Это означало, в частности, возвращение епископальной церкви, которую Национальный ковенант отменил только в 1638 году. Однако многие отказались подчиниться вновь поставленным над ними епископам, и 270 приходских священников были отрешены от должности, в том числе семь или восемь в Эдинбурге и Кэнонгейте. Нескольких из них впоследствии восстановили на посту, но цель этого незначительного послабления состояла в том, чтобы расколоть пресвитериан. Умеренные церковники подчинились, прочие же ударились в крайности — их правительство намеревалось изолировать и уничтожить.

Роялистам этого было мало. Они поставили Ковенант вне закона. Они хотели, чтобы кровь ковенантеров залила Хай-стрит Эдинбурга. Первым они отомстили маркизу Аргайлу, ответственному за многие из тех законов, что были приняты после 1633 года. Его арестовали в Лондоне, куда маркиз отправился в надежде быть принятым Карлом II, доставили в Шотландию и судили судом пэров в парламенте. Вначале его дело не выглядело безнадежным. Он поддерживал короля-ковенантера и собственными руками в Скуне возложил корону на голову Карла II. Выдвинуть против него убедительные обвинения было нелегко. Адвокаты заговорили об оправдательном приговоре. И тут на сцену, чтобы свершить возмездие, явился призрак прошлого. Монк извлек на свет божий кое-какие письма, которые Аргайл писал ему во время оккупации, с заявлениями о том, что он полностью поддерживает республику; тот факт, что тогда оба придерживались одних и тех же взглядов, был не последним аргументом. Когда обвинение изучило эти письма, в защиту Аргайла уже нечего было сказать. Судьи приговорили его к смерти. В роковой для него день 27 мая 1661 года он держался храбро, был спокоен и исполнен достоинства. Казнили в Эдинбурге рядом с Рыночным крестом по утрам. Приговоренному отводилось время на последний обед, и Аргайл с удовольствием перекусил куропаткой. На эшафоте он говорил в течение получаса; сначала отверг любую свою причастность к смерти Карла I, затем убеждал шотландцев поддерживать Ковенант, наконец, простил всех врагов и предал себя в руки Господа. После молитвы он был привязан к доске Девственницы, шотландской гильотины. Нож отсек ему голову.[180]

Возмездие пало не только на великих, но и на людей попроще. Преподобный Джеймс Гутри, с дюжиной своих недрогнувших братьев, был настолько смел, что отправил Карлу II послание, в котором, во-первых, содержались не слишком восторженные поздравления с возвращением из изгнания, а во-вторых, говорилось, что когда-то Карл II принял Ковенант — и тем не менее теперь возвращал англиканскую религию, так что Бог покарает его, если он сделает что-либо подобное в Шотландии. За непочтительность священники были арестованы. Гутри, их предводителя, обвинили в государственной измене. Он признал свою вину, поскольку, по его словам, в официальном обвинении были точно перечислены принципы, которых он придерживался. Его осудили на казнь через повешение, которая должна была состояться 1 июня. Он также с удовольствием покушал в последний раз, в особенности налегая на сыр; врач советовал ему избегать сыра, но теперь беспокоиться было уже не о чем. На эшафоте на Хай-стрит он не показывал страха и проговорил час, как если бы это был не эшафот, а церковная кафедра. Уже связанный перед самой казнью он каким-то образом сумел сбросить ткань, покрывавшую голову, и перешел в вечность с открытыми глазами, в последний миг «возвысив голос в пользу ковенантеров».

За Гутри последовал солдат Уильям Говэн, который, как говорят, стоял на эшафоте в Уайтхолле, когда казнили Карла I. Казнимый за то, что по любым меркам было незначительной ролью в этом деле, Говэн дал свидетельство, типичное для мучеников-ковенантеров. «Что до меня, — говорил он, — Богу было угодно в четырнадцать моих лет явить мне Свою любовь, и теперь, почти двадцать четыре года спустя; все это время я исповедовал истинную веру, за которую теперь страдаю, и свидетельствую в этот день, что не боюсь этого креста: сладостен он, сладостен». Он обернулся к болтавшемуся над ним телу Гутри и продолжал: «Как иначе взглянул бы я на тело того, кто встретил казнь мужественно, с улыбкой глядя на виселицу как на врата рая?» Затем он поднялся по лестнице к петле, говоря, что он теперь счастливее тех, кто перешел на сторону противников Ковенанта.

Последней фигурой в списке врагов, с которыми правительству следовало расправиться немедленно, оказался Джонстон из Уорристона. Был выпущен королевский декрет о конфискации его имущества и о его казни. Однако вышел он в отсутствие Джонстона, который к тому моменту уже бежал и скрывался в Руане. Правительство Шотландии выслало шпиона, который вошел в доверие миссис Хэлен Джонстон. Вскоре она, сама того не подозревая, выдала местонахождение своего мужа. Французы его экстрадировали. В Эдинбурге он произвел на всех жалкое впечатление. Он не узнавал собственную семью и выл, когда не мог вспомнить цитат из Писания. На суде он пал на колени и зарыдал, скорчившись и бормоча что-то нечленораздельное. «То, что правительство продолжало дело против него, — позор», — говорил умеренный сторонник епископальной церкви Гилберт Бернет. Приговор несколько отрезвил Джонстона, и к моменту казни, 23 июля 1663 года, он также пришел в себя.[181]

* * *

Преследования лишь способствовали усилению ковенантеров. В 1666 году им даже удалось поднять мятеж, пусть и с легкостью подавленный в битве при Раллион-Грина у холмов Пентланд, в нескольких милях к юго-западу от Эдинбурга. Около тысячи взбунтовавшихся крестьян собрались с вилами, косами и палками. Они собирались выступить в сторону столицы, но повернули назад и обнаружили, что путь им перекрыл Проклятый Тэм, роялистский генерал Тэм Далйелл из Биннса. Его можно было узнать по длинной бороде, которую он не брил с тех пор, как услышал о казни Карла I. Затем он провел несколько лет в изгнании в России, служа в армии тамошнего царя. Другим его прозвищем было Дейл-Московит, поскольку с собой он привез гениальное русское изобретение — тиски для больших пальцев. Теперь с ними было суждено познакомиться и ковенантерам. Проклятый Тэм разбил крестьянскую армию, кого убив, кого захватив в плен. Многих пытали и повесили в Эдинбурге.

Снова приговоренные встретили смерть неустрашимо, чтобы не сказать — безразлично и чуть ли не с радостью. Один из казнимых, двадцатишестилетний Хью Маккейл на эшафоте балагурил: «Прощайте, отец и мать, друзья и родные. Прощай, мир и все его радости. Прощайте, еда и выпивка. Прощайте, солнце, луна и звезды. Приветствую тебя, Бог и Отец. Приветствую тебя, добрый Господь Иисус, приветствую тебя, благодатный Дух. Приветствую тебя, блаженство. Приветствую тебя, вечная жизнь. Приветствую тебя, смерть». Дэвид Арнот сказал, что «крайне польщен быть в числе свидетелей Иисуса Христа, пострадать за Его имя, за истину и правое дело; и сегодня я почитаю блаженством, венцом и королевской почестью претерпеть долю Его страданий». Хамфри Колхаун уверял толпу зрителей в том, что «благословляет Господа снова и снова готов умереть за эту клятву и Ковенант». Джон Шилдс извинился за то, что он «необразованный человек и не привык говорить на публику», но, добавил он, «я с радостью пожертвую своей жизнью за это правое дело». Джон Маккаллох, старик, указал на то, что он и другие подвергались казни «исключительно за то, что приняли Ковенант и весьма далеки от того, чтобы стыдиться этого, и считают честью то, что их сочли достойными пострадать за такое дело». Джон Уодроу, купец, был согласен с ним: «Я благословляю Господа, который счел меня достойным умереть за такое благое и почтенное дело». Джон Нейлсон был одним из немногих помещиков, пришедших к Раллион-Грину; он говорил, что примкнуть к этому восстанию было для него долгом, а пострадать за него — честью. Томас Патерсон поблагодарил Бога, «который не только сохранил нас верными Ковенанту, но также принял наш дар и отличил нас, дав возможность подобным образом обратиться к народу… и это в самом твоем сердце, о Эдинбург!» Александр Робертсон сожалел только о том, что «столь многие в этом городе, когда-то знаменитом и почитаемом за признание правого дела и Божьего Ковенанта, благословенном среди многих других городов торжественными собраниями для творения молитв и управления народом, попались в эту ловушку и выступают против возрождения дела Божьего в этом краю». Так все и продолжалось.[182]

Ковенантеры фигурируют в народной памяти как селяне, собиравшиеся с оружием в руках на тайные сходки среди холмов и рощ, в любой момент готовые сразиться с охотящимися на них королевскими драгунами. Однако ковенантеров также можно было увидеть и в Эдинбурге, и не только на эшафоте. Здесь тайные собрания проводились в частных домах. Пылкая набожность, активизировавшаяся в то ужасное время, сводила вместе людей, которые хотели укрепить друг в друге веру, собираясь для совместных молитв, часто под предводительством какого-нибудь лишенного сана пресвитерианского священника. В Эдинбурге эти собрания, возможно, оставались секретными, но мы можем понять, что они все же проходили, по тем мерам, которые правительство принимало, чтобы обнаружить и запретить подобные «тайные рассадники ереси и беспорядка». В 1679 году даже самих магистратов привлекли к суду Тайного совета за то, что они, насколько было известно, разрешили провести подобное собрание в часовне Магдалины. С них взяли штраф и обязали быть более бдительными в будущем. Чтобы смягчить приговор, им оставалось только сообщить, что они уже приняли меры для недопущения других собраний, например, в церкви Богоматери.[183]

* * *

Показному конформизму не всегда можно было доверять, иногда даже совсем по другим причинам, нежели те, что вызывали подозрение властей. В 1670 году Эдинбург потрясло дело майора Томаса Вира, начальника городской гвардии и бывшего офицера армии Ковенанта. Он жил в отставке на Уэст-Боу вместе со своей сестрой Гризель. На улице его можно было узнать издалека по черному деревянному посоху. У него была репутация одного из самых богобоязненных людей в городе, и он прилежно посещал тайные религиозные встречи. Там он также выделялся благодаря пылу, с которым веровал, и серьезностью, с которой убеждал своих товарищей покаяться. В последнее время, однако, при слове «гореть» он всегда выказывал признаки беспокойства.

Затем на одном из собраний Вир принялся перечислять совершенные им преступления: инцест, сатанизм, колдовство. Его сестра подтвердила эти слова, прибавив, что источником его демонической силы был тот самый черный посох. Его товарищи по вере посчитали, что Вир лишился рассудка, но сообщили об этой паре городскому совету. Случай показался достаточно серьезным для того, чтобы допрос Вира и его сестры проводил лично лорд-мэр, сэр Эндрю Рамсей. Они сказали, что много лет назад заключили договор с дьяволом. На свет вышло, что они еще подростками имели противоестественную связь; еще одна их сестра узнала об этом и донесла; родители отослали Гризель прочь. Позднее, в 1651 году, один священник в ужасе узнал, что какого-то путешественника застали неподалеку совершавшим половой акт со своей кобылой. На поиски преступника отправили вооруженный патруль, но когда подозреваемым оказался благочестивый майор Вир, с возмущением отрицавший свою вину, ему поверили, а женщину, которая донесла на него, выпороли. Тем временем Вир вступил в инцестуальную связь со своей приемной дочерью, которую, когда та забеременела, выдал за английского солдата. Кроме того, Вир двадцать лет подряд насиловал свою служанку. После смерти жены он послал за Гризель, которая в то время держала школу в Далките. Она приехала жить к нему в Уэст-Боу.

Чету Виров судили за колдовство, признали виновными и приговорили к смерти. Томас, который всю жизнь вел себя как один из избранных, теперь знал, что он — нечестивец. Он не молился сам и не давал священникам молиться за него: к чему, если, согласно кальвинистской доктрине, ему суждено вечное проклятие? Даже на костре он отказался покаяться. Палач обвязал его шею веревкой и велел сказать: «Боже, смилуйся надо мной». На это Вир ответил: «Оставьте, не буду. Я всю жизнь жил как скот и умру как скот». Его задушили, а тело вместе с посохом сожгли. Гризель была повешена на следующий день. Она объявила, что желает умереть как можно более постыдным образом. На эшафоте она попыталась раздеться донага, но палач связал ее и столкнул с лестницы.[184]

* * *

Пока в Эдинбурге разворачивалась жуткая история вышеупомянутого судебного преследования, среди приверженцев епископальной церкви нашелся человек, который оказался сторонником умеренного курса. Это был Джеймс Шарп, который начал свою карьеру в качестве регента в университете Сент-Эндрюса, затем поступил на службу к Монку и стал священником в Крейле (графство Файф), пока не перебрался вслед за Монком в Англию в 1660 году. Шарп пользовался таким доверием, что был включен в состав посольства, направленного в Голландию для переговоров о возвращении Карла II. Мало кто из крейлских священников имел возможность посмотреть на короля. Когда Шарп вернулся в Эдинбург с письмом от его величества, из которого было ясно, что Карл II благосклонно относится к умеренным пресвитерианам, его встретили как героя дня, избавившего страну от страхов и сомнений в то время, когда законное правительство в Шотландии еще не восстановлено. Упомянутые умеренные пресвитериане надеялись вернуть себе законное, по их мнению, место во главе церкви. Их надеждам не суждено было оправдаться. Вместо этого на коне опять оказались епископы. И во главе совершенно неожиданно встал Шарп в качестве архиепископа и примаса всей Шотландии. В его лице мы видим пример человека, никогда не пользовавшегося популярностью — шотландца, стремящегося к наживе и высокому положению.

Враги Шарпа называли его Иудой, и все же, даже не получая за свои труды признания, он действительно пытался даже при самых неблагоприятных условиях держаться умеренного курса. Не может быть никаких сомнений в его крайне подобострастном отношении к королевской власти. Однако в остальном ни в теории, ни на практике сторонники епископальной церкви зачастую не отличались от пресвитериан. Например, и у тех, и у других причастия были нерегулярными. Причаститься можно было лишь в одно или два воскресенья в году. В Эдинбурге таинство причастия совершалось во всех церквях в один и тот же день. Одним из таких дней было 17 ноября 1661 года. Тогда адвокат Джон Николл записал в своем дневнике, как два мальчика отправились играть на льду, покрывшем Нор-Лох. Лед раскололся, и «оба они упали и самым жалким образом утонули в грязи. Да будет это уроком для всех не соблюдающих святые дни!» — злорадствовал восхитительный летописец. В своем ханжестве он был не одинок. Синод Эдинбурга объявил, что предстоит еще много «трудов, и поэтому стоит навострить орудие дисциплины и церковной цензуры для борьбы против всевозможных соблазнов… нечистоты, несоблюдения Божьих дней (как и обычно), но также и против пьянства, сквернословия, клеветы и поношения, насмешек над благочестием».[185]

Особого впечатления на ковенантеров это не произвело. Они отплатили Шарпу покушениями на его жизнь. Первое из них состоялось летом 1668 года, когда тот посещал Эдинбург вместе с епископом Оркнеев, Эндрю Ханименом. Въехав в своем экипаже на Хай-стрит, они остановились, чтобы бросить мелкой монеты, как обычно, толпящимся там нищим. Один из бродяг выхватил пистолет и выстрелил в архиепископа. Пуля пролетела мимо цели, но раздробила руку Ханимену. Их слуги, оторопев, могли только смотреть, как злоумышленник, переодетый нищим, спасается бегством. К тому моменту Шарп уже настолько не пользовался народной любовью, что никто не попытался остановить беглеца. Один из свидетелей покушения крикнул: «Человека убили!» Другие отвечали: «Нет, всего лишь епископа».[186]

И все же выжившей жертве покушения тяжело забыть лицо своего несостоявшегося убийцы. Зимой 1674 года Шарп снова был в Эдинбурге и на досуге рассматривал витрину лавки, торговавшей бренди и табаком, до которых он был большой охотник. Он заметил, что прямо на него сквозь витрину смотрит хозяин, «худой мужчина со впалыми щеками и жестоким выражением лица», в котором Шарп узнал того, кто покушался на его жизнь шесть лет назад. Это был некий Джеймс Митчелл, который учился в семинарии, но священником так и не стал и теперь держал вместе со своей женой небольшое дело. Шарп устроил так, что его арестовали. Тайный совет допросил Митчелла без посторонних. Подсудимый отрицал все до тех пор, пока Шарп не убедил правительство предложить ему помилование в обмен на признание вины. Митчелла отправили в тюрьму для ковенантеров на скале Басс-Рок в заливе Форт. Прошло четыре года. Неожиданно Митчелла перевезли обратно и снова судили, уже с намерением казнить. Когда его адвокат возразил, что это нарушает договор о прощении взамен на признание вины, Шарп заявил, что никакого договора не было, несмотря на то, что протоколы Тайного совета свидетельствовали об обратном. Судьи признали подобные свидетельства неприемлемыми и осудили Митчелла на смерть. Лидер роялистов, герцог Лаудердейл, мрачно пошутил: «Пусть Митчелл прославляет теперь Господа на Грасс-маркете», — именно там стояла виселица.[187]

Безжалостные репрессии мира не принесли. После хладнокровного убийства Шарпа в 1679 году на пути в Сент-Эндрюс вспыхнуло второе восстание. Кончилось оно тем же, что и первое, — поражением ковенантеров. Однако в битве у моста Босуэлл военачальник Карла II, герцог Монмут, показал себя человеком снисходительным и казнил лишь горстку пленных. Он щадил всех, кто обещал больше не брать в руки оружие. Даже тех, кто отказывался дать такое обещание, всего-навсего сослали в Вест-Индию, хотя многие из них умерли при кораблекрушении недалеко от Оркнейских островов. Прочие, после заключения в церковном дворе монастыря Грейфрайерс в Эдинбурге, были отпущены на волю.

* * *

В течение трехсот лет историки описывали этот период как эпоху ярости и отчаяния, горя и возмущения, гонений, насилия и тирании. Однако о том же самом времени можно рассказать и по-другому, если исходить из тех свидетельств, которые может предложить Эдинбург. Эти свидетельства говорят в пользу парадоксального утверждения, гласящего, что дикарская жестокость того времени сопровождалась мощным расцветом культуры. Поражение, которое потерпели ковенантеры в битве за свое дело, и раскол церкви на враждующие фракции стали причиной движения, которое стремилось проложить новую дорогу, забыть былые страдания и предложить Шотландии новые идеалы.

Если мы взглянем на памятники материальной культуры того времени, они не создадут у нас впечатления, будто они созданы в поверженной, истекающей кровью стране. Напротив, в Эдинбурге некоторые кварталы и здания были перестроены, и перестроены роскошно, как и полагалось во вновь восстановленной в правах столице. Самые масштабные работы велись в резиденции Холируд, которая была частично сожжена, пока служила казармой для англичан. Начиная с 1671 года, работы по ремонту и подновлению королевских апартаментов (некоторые из них были созданы еще во времена короля Якова V) велись под началом королевского инспектора Уильяма Брюса и главного каменщика Роберта Милна; более поздние дополнения принадлежат Джеймсу Смиту. Тот комплекс дворца Холируд, который мы видим сегодня, относится главным образом именно к этому периоду. Его строгий классический стиль, бывший тогда в новинку в Шотландии, являл собой аристократический идеал новой эры.