Второй день «конституции»
Второй день «конституции»
19 октября 1905 года «Киевлянин» все-таки вышел. Старый наборщик выполнил свое обещание и набрал две страницы. Больше в Киеве не вышло ни одной газеты. Все они ознаменовали нарождение нового политического строя тем, что сами себе заткнули рот. Впрочем, если не ошибаюсь, это же произошло во всех других городах России.
* * *
Еще в сентябре я был призван (по последней мобилизации) в качестве «прапорщика запаса полевых инженерных войск». Но на войну я не попал, так как «граф полусахалинский», как в насмешку называли Сергея Юльевича Витте (он отдал японцам пол-Сахалина), заключил мир [6]. Но домой меня пока не отпускали. И я служил младшим офицером в 14-м саперном батальоне в Киеве. Накануне у меня был «выходной день», но 19 октября я должен был явиться в казармы [7].
* * *
– Рота напра…во!!!
Длинный ряд серых истуканчиков сделал – «раз», то есть каждый повернулся на правой ноге, и сделал – «два», то есть каждый пристукнул левой. От этого все стали друг другу «в затылок».
– Шагом!.. – закричал ротный протяжно…
И тихонько – фельдфебелю:
– Обед пришлешь в походной кухне.
– Слушаю, ваше высокоблагородие.
– Марш!!! – рявкнул ротный, точно во рту у него лопнул какой-то сильно напряженный шар, рассыпавший во все стороны энергическое «рр».
Истуканчики твердо, «всей левой ступней», приладонили пол, делая первый шаг… И затем мерно закачались, двумя серыми змейками выливаясь через открытые двери казармы.
* * *
– Куда мы идем?
– На Демиевку.
Демиевка – это предместье Киева. Ротный, в свою очередь, спросил:
– Не знаете, что там? Беспорядки?
Я ответил тихонько, потому что знал.
– Еврейский погром.
– Ах, погром…
По его лицу прошло что-то неуловимое, что я тем не менее очень хорошо уловил…
* * *
– Возьмите четвертый взвод и идите с этим… надзирателем. Ну, и там действуйте… – приказал мне ротный.
Кажется, первый раз в жизни мне приходилось «действовать»…
– Четвертый взвод, слушай мою команду! Шагом… Марш!..
Я с удивлением слушал свой голос. Я старался рассыпать «рр», как ротный, но ничего не вышло. А, впрочем, ничего. Они послушались – это самое главное.
Пошли. Полицейский надзиратель ведет…
* * *
Грязь. Маленькие домишки. Беднота. Кривые улицы. Но пока – ничего. Где-то, что-то кричат. Толпа… Да. Но где?
Здесь тихо. Людей мало. Как будто даже слишком мало. Это что?
Да – там в переулке. Я подошел ближе. Старый еврей в полосатом белье лежал, раскинув руки, на спине. Иногда он судорожно поводил ногами.
Надзиратель наклонился:
– Кончается…
Я смотрел на него, не зная, что делать.
– Отчего его убили?
– Стреляли, должно быть… Тут только тех убивали, что стреляли…
– Разве они стреляют?
– Стреляют… «Самооборона»… Не зная, что делать, я поставил на этом перекрестке четырех человек. Дал им приказание в случае чего бежать за помощью. Пересчитал остальных. У меня осталось тринадцать… Немного…
Мы пошли дальше и за одним поворотом наткнулись…
* * *
Это была улица, по которой прошелся «погром».
– Что это? Почему она белая?..
– Пух… Пух из перин, – объяснил надзиратель.
– Без зимы снег! – сострил кто-то из солдат.
Страшная улица… Обезображенные жалкие еврейские халупы… Все окна выбиты… Местами выбиты и рамы… Точно ослепшие, все эти грязные лачуги. Между ними, безглазыми, в пуху и в грязи – вся жалкая рухлядь этих домов, перекалеченная, переломанная… Нелепо раскорячившийся стол, шкаф с проломанным днищем, словно желтая рана, комод с вываливающимися внутренностями… Стулья, диваны, матрацы, кровати, занавески, тряпье… полувдавленные в грязь, разбитые тарелки, полуразломанные лампы, осколки посуды, остатки жалких картин, смятые стенные часы – все, что было в этих хибарках, искромсанное, затоптанное ногами… Но страшнее всего эти слепые дома. Они все же смотрят своими безглазыми впадинами – таращат их на весь этот нелепый и убогий ужас…
* * *
Мы прошли эту улицу. Это что? Двухэтажный каменный дом. Он весь набит кишащим народом. Вся лестница полна, и сквозь открытые окна видно, что толпа залила все квартиры.
Я перестроил людей и во главе двух серых струек втиснулся в дом… И все совершилось невероятно быстро. Несколько ударов прикладами – и нижний этаж очищен. Во втором этаже произошла паника. Некоторые, в ужасе перед вдруг с неба свалившимися солдатами, бросаются в окна. Остальные мгновенно очищают помещение. Вот уже больше никого. Только в одной комнате солдат бьет какого-то упрямящегося человека. Ко мне бросается откуда-то взявшаяся еврейка:
– Ваше благородие, что вы делаете! Это же наш спаситель … Я останавливаю солдата. Еврейка причитает: – Это же наш дворник… Он же наш единственный защитник… Pаssаgе…[3]
* * *
Этот дом выходил на очень большую площадь. В окна я увидел, что там собралась толпа – не менее тысячи человек. Я сошел вниз и занял выжидательную позицию.
Площадь была так велика, что эта большая толпа занимала только кусочек ее. Они стояли поодаль и, видимо, интересовались нами. Но не проявляли никаких враждебных действий или поползновений грабить. Стоят. Тем не менее я решил их «разогнать»: пока я здесь, они – ничего, как только уйду – бросятся на дома. Иначе – для чего им тут стоять.
Я развернул взвод фронтом и пошел на них. В эту минуту я вдруг почувствовал, что мои люди совершенно в моей власти. Мне вовсе не нужно было вспоминать «уставные команды», они понимали каждое указание руки. Когда это случилось, – ни они, ни я не заметили, но они вдруг сделались «продолжением моих пальцев», что ли. Это незнакомое до сих пор ощущение наполняло меня какой-то бодростью.
Подходя к толпе, я на ходу приказал им «разойтись». Они не шевельнулись.
– На руку…
Взвод взял штыки наперевес. Толпа побежала.
Побежала с криком, визгом и смехом. Среди них было много женщин – хохлушек и мещанок предместья.
Они оборачивались на бегу и смеялись нам в лицо.
– Господин офицер, зачем вы нас гоните?! Мы ведь – за вас. – Мы – за вас, ваше благородие. Ей-богу, за вас!..
Я посмотрел на своих солдат. Они делали страшные лица и шли с винтовками наперевес, но дело было ясно.
Эта толпа – «за нас», а мы – «за них»…
* * *
Я провозился здесь довольно долго. Только я их разгоню – как через несколько минут они соберутся у того края пустыря. В конце концов это обращалось в какую-то игру. Им положительно нравились эти маневры горсточки солдат, покорных каждому моему движению. При нашем приближении поднимался хохот, визг, заигрывание с солдатами и аффектированное бегство. Ясно, что они нас нисколько не боятся. Чтобы внушить им, что с ними не шутят, надо было бы побить их или выпалить…
Но это невозможно. За что?.. Они ничего не делали. Никаких поползновений к грабежу. Наоборот, демонстративное подчинение моему приказанию «разойтись». Правда, разбегаются, чтобы собраться опять…
Запыхавшись, я наконец понял, что гоняться за ними глупо. Надо занять выжидательную позицию.
* * *
Мы стоим около какого-то дома. Я рассматриваю эту толпу. Кроме женщин, которых, должно быть, половина, тут самые разнообразные элементы: русское население предместья и крестьяне пригородных деревень. Рабочие, лавочники-бакалейщики, мастеровые, мелкие чиновники, кондуктора трамваев, железнодорожники, дворники, хохлы разного рода – все, что угодно.
Понемногу они пододвигаются ближе. Некоторые совсем подошли и пытаются вступить в разговор. Кто-то просил разрешения угостить солдат папиросами. Другие принесли белого хлеба. Да, положительно, эти люди – «за нас». Они это всячески подчеркивают и трогательно выражают. И этому дыханию толпы трудно не поддаваться.
Ведь идет грозная борьба, борьба не на жизнь, а на смерть. Вчера начался штурм исторической России. Сегодня… сегодня это ее ответ. Это ответ русского простонародного Киева, – Киева, сразу по «альфе» понявшего «омегу»… Этот ответ принял безобразные формы еврейского погрома, но ведь рвать на клочки царские портреты было тоже не очень красиво… А ведь народ только и говорил об этом… Только и на языке:
– Жиды сбросили царскую корону.
И они очень чувствовали, что войска, армия, солдаты и, в особенности, офицеры неразрывно связаны с этой царской короной, оскорбленной и сброшенной. И поэтому-то и словами и без слов они стремились выразить:
– Мы – за вас, мы – за вас…
* * *
Пришел полицейский надзиратель и сказал, что на такой-то улице идет «свежий» погром и что туда надо спешить.
Мы сначала сорвались бегом, но выходились на каком-то глинистом подъеме. В это время из-за угла на нас хлынул поток людей.
Это была как бы огромная толпа носильщиков. Они тащили на себе все, что может вмещать человеческое жилье. Некоторые, в особенности женщины, успели сделать огромные узлы. Но это были не погромщики. Это была толпа, такая же, как там на площади, толпа пассивная, «присоединяющаяся»…
Я понял, что нам нужно спешить туда, где громят. Но вместе с тем я не мог же хладнокровно видеть эти подлые узлы.
– Бросить сейчас!
Мужчины покорно бросали. Женщины пробовали протестовать. Я приказал людям на ходу отбирать награбленное. А сам спешил вперед, чувствуя, что там нужно быть. Оттуда доносились временами дикое и жуткое улюлюканье, глухие удары и жалобный звон стекла.
Вдруг я почувствовал, что солдаты от меня отстали. Обернулся.
Боже мой! Они шли нагруженные, как верблюды. Чего на них только не было! Мне особенно бросились в глаза: самовар, сулея наливки, мешок с мукой, огромная люстра, половая щетка.
– Да бросьте, черт вас возьми!
* * *
Вот разгромленная улица. Это отсюда поток людей. Сквозь разбитые окна видно, как они там грабят, тащат, срывают… Я хотел было заняться выбрасыванием их из домов, но вдруг как-то сразу понял «механизм погрома»…
Это не они – не эти. Эти только тащат… Там дальше, там должна быть «голова погрома», – те, кто бросается на целые еще дома. Там надо остановить… Здесь уже все кончено…
* * *
Вот… Их было человек тридцать. Взрослые (по-видимому, рабочие) и мальчишки-подростки… Все они были вооружены какими-то палками. Когда я их увидел, они только что атаковали «свежий дом» – какую-то одноэтажную лачугу. Они сразу подбежали было к дому, но потом отступили на три-четыре шага… Отступили с особенной ухваткой, которая бывает у профессиональных мордобоев, когда они собираются «здорово» дать в ухо… И действительно, изловчившись и взявши разбег, они изо всех сил, со всего размаха «вдарили» в окна… Точно дали несчастной халупе ужасающе звонкую оплеуху… От этих страшных пощечин разлетелись на куски оконные рамы… А стекла звоном зазвенели, брызнув во все стороны. Хибарка сразу ослепла на все глаза, толпа за моей спиной взвыла и заулюлюкала, а банда громил бросилась на соседнюю лачугу.
* * *
Тут мы их настигли… Я схватил какого-то мальчишку за шиворот, но он так ловко покатился кубарем, что выскользнул у меня из рук… Другого солдат сильно ударил прикладом в спину между лопатками… Он как-то вроде как бы икнул – грудью вперед… Я думал, что он свалится… но он справился и убежал… Несколько других эпизодов, таких же, произошло одновременно… Удары прикладами, не знаю уж, действительные или симулированные, – и бегство…
И все…
* * *
Мы на каком-то углу. Влево от меня разгромленная улица, которую мы только что прошли, вправо – целая, которую мы «спасли». Погром прекратился… Громилы убежали, оставив несколько штук своего оружия, которое мне показалось палками… На самом деле это были куски железных, должно быть, водопроводных труб.
Толпа же сама по себе, без «инициативной группы», не способна грабить. В нашем присутствии она даже не пробует громить… Евреев не видно совсем. Они или перебежали в соседний квартал, или прячутся где-то здесь – в русских домах… Но их не видно… Не видно ни убитых, ни раненых. Нет их, по-видимому, и в разбитых домах. У меня такое впечатление, что здесь обошлось без человеческих жертв. Мне вспоминаются слова полицейского надзирателя:
– Убивают тех, кто стреляет…
* * *
Толпа собирается вокруг нас, жмется к нам. Чего им нужно? Им хочется поговорить. У них какое-то желание оправдаться, объяснить, почему они это делают, – если не громят, то грабят, если не грабят, то допускают грабить… И они заговаривают на все лады…
И все одно и то же… – Жиды сбросили корону, жиды порвали царские портреты, как они смеют, мы не желаем, мы не позволим!..
И они горячились, и они накалялись. Вокруг меня толпа сомкнулась. Она запрудила перекресток с четырех сторон… Тогда я взлез на тумбу и сказал им речь. Едва ли это не была моя первая политическая речь. Вокруг меня было русское простонародье, глубоко оскорбленное… Их чувства были мне понятны… но их действия были мне отвратительны. Так я и сказал:
– Вчера в городской думе жиды порвали царские портреты… За это мы в них стреляли… Мы – армия… И если это еще когда-нибудь случится – опять стрелять будем… И не вы им «не позволите», а мы не позволим. Потому что для того мы и состоим на службе у его императорского величества… чтобы честь государя и государства русского защищать. И этой нашей службы мы никому, кроме себя, исполнять не позволим. И вам не позволим. Это наше дело, а не ваше. А почему? А потому хотя бы, что вы и разобрать толком не можете и зря, неправильно, несправедливо, незаслуженно поступаете. Кого бьете, кого громите?.. Тех разве, кто царские портреты порвал вчера в думе? Нет – это мы по ним стреляли, а вы даже знать не ведали, когда вчера дело было… А вот теперь, сегодня, задним числом разыгрались. И кого же бьете? Вот этих ваших жидков демиевских, что в этих халупах паршивых живут? Янкеля или Мошку, что керосином торгуют на рубль в день, – что же, он портреты царские рвал, – он, да?.. Или жена его, Хайка, – она корону сбросила?
В толпе произошло движение. В задних рядах кто-то сказал: – Это правильно их благородие говорит. Я воспользовался этим. – Ну так вот… И говорю вам еще раз: вчера мы в жидов стреляли за дело, а сегодня… сегодня вы хотите царским именем прикрыться и ради царя вот то делать, что вы делаете… Ради царя хотите узлы чужим добром набивать!.. Возьмете портреты и пойдете – впереди царь, а за царем – грабители и воры…
Этого хотите?.. Так вот заявляю вам: видит бог, запалю в вас, если не прекратите гадости…
Опять сильное движение в толпе. Вдруг как бы что-то прорвало. Какой-то сильный рыжий мужчина без шапки, с голыми руками и в белом фартуке закричал:
– Ваше благородие! Да мы их не трогаем! У нас, вот смотрите, руки голые!
Он тряс в воздухе своими голыми руками.
– А они зачем в нас стреляют с револьверов?
– Верно, правильно, – подхватили в разных местах. – Зачем они в нас стреляют?
Я хотел что-то возразить и поднял руку. На мгновение опять стало тихо… Но вдруг, как будто в подтверждение, в наступившую тишину резко ворвался треск браунинга.
Толпа взъелась. – А что!.. Вот вам… Ваше благородие, это что же?! Вы говорите… Я хотел что-то прокричать, но звонкий тенор в задних рядах зазвенел, покрывая все:
– Бей их, жидову, сволочь проклятую… И к небу взмылюсь дикое, улюлюкающее: – Бей!!!
Толпа ринулась по направлению выстрела. Рассуждать было некогда.
– Взвод, ко мне!!!
* * *
Мне удалось все же опередить толпу. Теперь мы двигались так. Передо мною была узкая кривая улочка. За моей спиной цепочка взвода, от стенки до стенки… За солдатами сплошная масса толпы, сдерживаемая каемкой тринадцати серых шинелей.
Впереди раздалось несколько выстрелов. Толпа взвыла. Я велел зарядить винтовки. Люди волновались, и дело не ладилось. Наконец справились. Двинулись дальше.
Завернули за угол. Это что?..
* * *
Улочка выводила на небольшую площадь. И вот из двухэтажного дома напротив выбежало шесть или семь фигур – еврейские мальчишки не старше двадцати лет… Выстроились в ряд. Что они будут делать… В то же мгновение я понял: они выхватили револьверы и, нелепые и дрожащие, дали залп по мне и по моим солдатам… Выстрелили и убежали.
Я успел охватить взглядом цепочку и убедиться, что никто не ранен. Но вслед за этим произошло нечто необычно быстрое… Толпа, которая была за моей спиной, убежала другим переулком, очутилась как-то сбоку и впереди меня – словом, на свободе, – и бросилась по направлению к злосчастному двухэтажному дому…
* * *
– Взвод, ко мне!.. Я успел добежать до дома раньше толпы и стоял спиной к нему, раскинувши руки. Это был жест – приказ, по которому взвод очень быстро выстроился за мной. Толпа остановилась.
В это время – выстрелы с верхнего этажа. – Ваше благородие, в спину стреляют. Я сообразил, что надо что-то сделать. – Вторая шеренга, кругом… Шесть серых повернулось. Но толпа пришла в бешенство от выстрелов и, видя перед собой только семь солдат (первая шеренга), подавала все признаки, что сейчас выйдет из повиновения.
– Стреляют, сволочь… Как они смеют?.. У нас руки голые… Бей их, бей жидову! Tрам-тарарам их перетрам-тарарам… Они завыли и заулюлюкали так, что стало жутко. И бросились.
Я решился на последнее: – По наступающей толпе… и по дому… пальба… взводом!!! Серые выбросили левые ноги и винтовки вперед, и взвод ощетинился штыками в обе стороны, приготовившись…
Наступила критическая минута. Если бы они двинулись, я бы запалил. Непонятным образом они это поняли.
И остановились. Я воспользовался этим и прокричал: – Если вы мне обещаете, что не тронетесь с места, я войду в дом и арестую того, кто стрелял. А если двинетесь, палить буду.
Среди них произошел какой-то летучий обмен, и выделилась новая фигура, я его не видел раньше.
Это был, что называется, «босяк» – одна нога в туфле, другая в калоше. Он подошел ко мне, приложил руку к сломанному козырьку и с совершенно непередаваемой ухваткой доложил:
– Так что мы, ваше благородие, увсе согласны.
«Согласие народа», выраженное через «босяка», меня устраивало, но не совсем. Я пойду «арестовывать», кого я оставлю здесь? Как только я уйду – они бросятся.
В это время, на мое счастье, я увидел далеко, в конце улицы, движение серых шинелей. Я узнал офицера. Это был другой взвод нашей роты. Я подозвал их, попросил встать на мое место около дома. Сам же со своим взводом обошел угол, так как ворота были с другой стороны.
Но ворота оказались на запоре. Пришлось ломать замок. Замок был основательный, и дело не клеилось.
* * *
Боже мой! Это что такое?! Какая-то новая, несравненно более многочисленная, словом, огромная толпа залила выходившие сюда улицы. Это, очевидно, из города. Та демонстрация, о которой вчера говорилось. Да, да… Патриотическая манифестация.
Хоругви, кресты… Затем торжественно несомые на груди портреты государя, государыни, наследника… Важное, как бы церковное, шествие… Вроде как крестный ход. Поют? Да – гимн.
– Взвод, смирно!!! Слушай – на караул!!!
Процессия медленно протекает, сопутствуемая огромными толпами. Гимн сменяется – «Спаси господи…» Прошли.
Мы должны продолжать свое дело. Наша толпа, демиевская, сначала совершенно затопленная процессией, теперь отсеялась. Она осталась и ждет финала – ареста «тех, кто стрелял».
Я приказываю: – Ломай замок! Но солдаты не умеют. В это время подходит фигура, кажется, тот самый, который докладывал, что они «увсе согласны».
– Дозвольте мне, ваше благородие. В руках у него маленький ломик. Замок взлетает сразу…
* * *
Во внутренности двора, сбившись в кучу, смертельно бледные, прижались друг к другу, кучка евреев. Их было человек сорок: несколько подозрительных мальчишек, остальные старики, женщины, дети…
– Кто тут стрелял?
Они ответили перебивающим хором:
– Их нема… они вже убегли…
Старик, седой, трясущийся, говорил, подымая дрожащие, худые руки:
– Ваше благородие… Те, что стреляли, их вже нет… Они убегли… Стрелили и убегли… Мальчишки… Стрелили и убегли…
Я почувствовал, что он говорит правду. Но сказал сурово:
– Я обыщу вас… Отдайте револьверы.
Солдаты пощупали некоторых. Конечно, у них не было револьверов. Но мое положение было плохо.
Там, за стеной – огромная толпа, которая ждет «правосудия». И для ее успокоения, и для авторитета войск, и для спасения и этих евреев, и многих других весьма важно, чтобы «стрелявшие» были арестованы. Как быть? Внезапно я решился…
– Из этого дома стреляли. Я арестую десять человек. Выберите сами…
Получился неожиданный ответ:
– Ваше благородие… арестуйте нас всех… просим вас – сделайте милость – всех, всех заберите…
Я понял. За стеной ждет толпа. Ее рев минутами переплескивает сюда. Что может быть страшнее толпы? Не в тысячу ли раз лучше под защитой штыков, хотя бы и в качестве арестованных?
Я приказываю все-таки выбрать десять и вывожу их, окруженных кольцом серых. Дикое улюлюканье встречает наше появление. Но никаких попыток отбить или вырвать. Чувство «правосудия» удовлетворено. Они довольны, что офицер исполнил свое обещание. Я пишу записку: «Арестованы в доме, из которого стреляли». С этой запиской отправляю их в участок под охраной половины взвода. (Они были доставлены благополучно – я получил записку из полиции; дальнейшая судьба: через два дня выпущены на свободу. На это я и рассчитывал.)
* * *
Желтые звуки трубы режут воздух. Трубят общий сбор. Мы бросились на эти сигналы. Что это?
Грабят базар…
* * *
На базар обрушилась многотысячная толпа. Когда мы прибежали, в сущности, все было кончено. Мы вытеснили толпу с базара, но рундуки были уже разграблены, все захвачено, перебито. Больше всего было женщин. Они тащили, со смехом, шутками и визгом. Иные, сорвав с себя платки, вязали огромные узлы.
– Брось, бесстыжая…
Она улыбалась мне виноватой улыбкой:
– Ваше благородие, пропадет ведь… Запалить бы в них надо по-настоящему, но не хватает духу.
Психологически это невозможно.
* * *
– Не помню уже, как в третьем часу дня ко мне собралась вся рота. Куда девались остальные офицеры – не знаю. Зато появился понтонный капитан с ротой понтонеров. Наш фельдфебель разыскал нас, и теперь мы все обедали, усевшись среди разбитых рундуков.
Пошел дождик, чуть темнело. Подошел фельдфебель.
– Ваше благородие. Тут народ стал болтать. У него сделалось таинственное лицо.
– Ну что?
– Насчет голосеевского леса…
– Ну?..
– Что там, то есть как бы неблагополучно…
– Что такое?..
– Жиды, ваше благородие…
– Какие жиды?
– Всякие, с города… С браунингами и бомбами… Десять тысяч их там. Ночью придут сюда.
– Зачем?
– Русских резать…
– Какой вздор!..
– Так точно – вздор, ваше благородие.
Но по его глазам я вижу, что он этого не думает.
* * *
Я должен был бы послать донесение об этом в батальон. Но я не послал, не желая попадать в дурацкое положение. Я только поставил пост на краю предместья, на всякий случай. Но сенсационное известие каким-то путем добежало и, по-видимому, в самые высокие сферы.
* * *
Вечерело… Я стоял на обезлюдевшей улице. Все куда-то попряталось. Где же все эти толпы? Новая какая-то жуть нависла над предместьем.
Из города приближается кавалерийский разъезд. Во главе вахмистр. Я подзываю его:
– Куда?
– В голосеевский лес, ваше благородие.
– Что там?
– Жиды, ваше благородие…
Значит, уже знали где-то там. Прислали кавалерийский разъезд. Ну и прекрасно.
– Ну, езжай… Прошло несколько минут. Оттуда же появляется опять кавалерия. Но уже больше: пол-эскадрона, должно быть. Во главе корнет.
– Позвольте вас спросить, куда вы?
Он остановил лошадь и посмотрел на меня сверху вниз:
– В голосеевский лес.
– А что там такое?
– Там… Жиды…
Он сказал это таким тоном, как будто было даже странно с моей стороны это спрашивать. Что может быть в голосеевском лесу?
– И много?..
Он ответил стальным тоном:
– Восемь тысяч…
И тронул лошадь. Через несколько минут – опять группа всадников, то есть, собственно, только двое. Первый – полковник, другой, очевидно, адъютант. Полковник подзывает меня:
– Какие у вас сведения о голосеевском лесе?
– Кроме непроверенных слухов – никаких…
Полковник смотрит на меня с таким выражением, как будто хочет сказать:
– Ничего другого я и не ожидал от прапорщика… Проехали…
Батюшки, это что же такое?. Неистово гремя, показывается артиллерия. Протягивают одно, другое, третье… Полубатарея. Ну-ну…
За артиллерией, шлепая по грязи, тянутся две роты пехоты. Ну, теперь все в порядке: «отряд из трех родов оружия». Можно не беспокоиться за Голосеев.
* * *
Ночь черная, как могила… Не только уличных фонарей – ни одного освещенного окна. Ни одного огня в предместье. С совершенно глухого неба моросит мельчайший дождик.
Я патрулирую во главе взвода. Обхожу улицы, переулки, базар…
Домишки и дома стоят мрачными и глухими массивами. Еще чернее, чем все остальное, дыры выбитых окон и дверей. Под ногами на тротуарах трещит стекло. Иногда спотыкаешься о что-нибудь брошенное.
Там, в этих полуруинах, иногда чувствуется какое-то шевеление. Очевидно, дограбливают какие-то гиены. Наконец мне это надоело.
– Кто там, вылезай…
Затихло. Я повторил приказание. Никакого ответа. Я выстрелил из револьвера в разбитое окно.
– Не стреляйте – мы вылезем…
Из-под исковерканного висящего дверного жалюзи вылезло двое.
Это были солдаты – запасные.
– Ах так!.. Наши!.. Мы тут разоряемся, из сил выбиваемся, ночи не спим, грабителей ловим – а грабители вот кто! Наши же… Арестовать! Под суд пойдете…
Их окружают. Пошли дальше.
* * *
Слышны приближающиеся голоса, шаги, из-за угла вдруг появляется плохо различаемая гурьба людей.
– Кто вы?.. Что тут делаете?
В темноте не разберешь, что за люди. Те перепугались.
– Мы… Мы – ничего… Мы – вот…
Они суют мне что-то в руки, что оказывается национальными флагами.
– Чего же вы ночью с флагами шляетесь?.. Марш домой!
Отбирают флаги и гонят их. Убегают…
* * *
– На одном углу спотыкаемся о какую-то мягкую и рассыпающуюся горку.
– Чай, ваше благородие.
Да, это чай. Симпатичные и душистые кубики в золотом украшенных обертках. И я чувствую, что делается в крестьянских бережливых сердцах моих солдат.
Чай… Драгоценное солдатское зелье, их роскошь, вот так валяется в грязи, пропадает…
Они не выдерживают:
– Ваше благородие, дозвольте взять… По штучке… Пропадет зря…
В моей душе борьба. Чувствую, что солдатам этого никак не понять, если я откажу. Они честно работали со мною весь день. Старались, как могли, спасая «жидовское добро». Но ведь этот чай – уже ничей. Он все равно пропадет. Как же его не спасти? Принципиально. Но ведь донкихотство непонятно им.
И я уступаю.
* * *
Кто скажет «а», тот скажет «б»…
Унтер-офицер подходит ко мне.
– Ваше благородие…
– Ну?..
– Ребята наши просят – отпустить бы… тех…
У него в голосе что-то подкупающее. Я понимаю – он просит, чтобы я отпустил тех двух солдат, что мы арестовали.
– Пропадут, ваше благородие… Они уже уволенные со службы. Завтра домой имели ехать… А тут такое дело вышло… Жалко… Ребята очень просят.
Опять коротенькая душевная борьба, и опять я капитулирую. – Ваше благородие, мы их сами накажем… А под суд… Он не доканчивает, но я знаю, что, если бы он был интеллигентом, он сказал бы: «А под суд – бесчеловечно».
Но я стараюсь отступить с соблюдением приличий.
– Ну ладно… Но помните, только – ради вашей службы.
– Покорнейше благодарим, ваше благородие… Я слышу возню в темноте, удары: их «наказывают». Потом они выныривают передо мной:
– Покорнейше благодарим, ваше благородие… Я все еще стараюсь сохранить конвенансы[4].
– Не ради вас, мерзавцы… Ради моих сапер. Как бы там ни было, инцидент исчерпан.
* * *
На одной из улиц (неразгромленной) я почувствовал нечто необычайное.
Полная темнота. Но в подъездах, в воротах, в дверях, в палисадниках и садиках какая-то возня, шепот, заглушенные голоса. Если они не спят, почему не зажигают света? Почему в полной темноте они перебегают, перешептываются? Что-то встревоженное, волнующееся, напряженное. Что такое?
По обрывкам долетающих слов ясно, что это русская улица. Почему они прячутся? На мостовую выйти как бы боятся?
Я остановился и выстроил взвод поперек улицы. Поняв, что мы – солдаты, люди начинают поодиночке подбираться к нам.
Я вступаю в разговор с ними.
– Что тут такое, чего вы шепчетесь?
– Боимся.
– Чего боитесь?
– Жидов боимся… Идут резать…
– Да откуда это вы взяли?
– Все говорят, ваше благородие…
В это время прямо в строй бросается какая-то женщина. Метнулась от страха.
– Ой, ратуйте, ратуйте!..
– Чего ты кричишь, что с тобой?
– Ой, ой, там, на Совской… Детки мои… ой, ратуйте!..
– На какой Совской?
Несколько голосов вмешивается:
– Там, ваше благородие, там… Там Совская.
Они показывают руками куда-то в черноту, куда, по-видимому, улица уходит в гору.
Баба продолжает кричать истерически: что там, на Совской, режут ее детей, но что она не пойдет все равно туда и молит о помощи.
– Ратуйте, кто в бога вируе!..
Вокруг взволнованная, – чувствую, как они перепуганы, – собирается толпа и жмется к моему взводу.
И вдруг я чувствую, что это паническое состояние передается солдатам. Истерический вопль женщины, эта черная темнота, психический ток этой перепуганной толпы – действует на них. А в особенности эта проклятая цифра: «десять тысяч». Эта шепчущаяся толпа только и говорит о десяти тысячах жидов, которые где-то засели, но сейчас вот-вот придут по этой черной улице, вон оттуда, с горки, с этой самой Совской, где уже режут детей этой голосящей бабы. А ведь нас только горсточка – взвод…
Я говорю солдатам несколько успокаивающих слов, они как будто приободрились, но все же я решаю пройти на эту дурацкую Совскую, чтобы выяснить…
Развернутым строем, от стенки до стенки, вернее, от палисадника до палисадника, мы поднимаемся вверх по этой чернеющей улице. Двигаемся вперед осторожно, потому что темно, как в погребе. Пройдя несколько, я вдруг угадываю впереди толпу.
Их не видно, но по приглушенному говору и шуму чувствуется человеческая масса, которая не то стоит, не то идет поперек улицы.
Я останавливаю взвод. Кричу в темноту: – Кто идет? Что за люди?.. Говор вдруг замолкает. Наступает тишина, но ответа нет.
Темная масса, которая уже чуть-чуть различается глазами, стоит неподвижно.
Повторяю вопрос.
– Да отвечайте же. Кто такие?
Ответа нет. Кричу еще раз:
– Отвечайте, не то стрелять буду.
Ответа нет. Я приказываю горнисту:
– Сигнал.
Замершую – черную, как демиевская грязь, – темноту вдруг прорезает желтый хрипло-резкий звук трубного сигнала: «Слушайте все»… Сигнал звучит зловеще, но вместе с тем внушительно, торжественно.
После его резкого четырехстонья опять наступает мертвая черная тишина. И тогда наконец из темноты раздается голос. Великолепный голос и на чистейшем киевско-демиевском диалекте. Но боже мой, что он говорит:
– Стрелять хатишь?.. Стреляй… Стреляй… Я с портретом государа моего на груди стою, а ты стрелять хатишь?.. А генерала знаешь… Я министру самому на тебя жалобу подам… Стреляй, стреляй…
Я не стал дожидаться продолжений.
– Взвод, вперед!
* * *
Они облепили нас, как пчелы матку.
– Господи, ваше благородие… Уж как мы боялись… Целый день говорят, что жиды придут – десять тысяч… Вот мы подумали: уже идут… А это вы… господи, вот же не познали…
– Чего же вы тут собрались все?
– А так, ваше благородие, порешили, что так же нельзя даться… Вот собрались все вместе, чтобы друг другу помощь подать… Один до одного жмется… Все равно не спим… боимся…
В задних рядах ясно слышу тот самый голос, который читал мне только что ектенью[5] с «портретом моего государ? на груди». Через несколько времени он попадает в орбиту моей руки. Я схватываю его за шиворот.
– Это ты на меня хотел министру жаловаться?..
– Я…
– А где же портрет?..
– А вот…
Действительно, держит в руках портрет из календаря.
– Будешь жаловаться?.
– Да нет… Ето я… так…
– То-то – так.
Кругом хохочут… Я приказываю разойтись по домам, объясняю им, что все это вздор. Расходятся…
* * *
Приходит приказание от ротного командира: «Пришла смена, можно вести людей на отдых».
Идем по совершенно черным, но успокоившимся улицам. Единственный огонь в полицейском участке. Захожу на всякий случай.
– Вижу того полковника, который тогда меня подарил презрительным взглядом за то, что я не мог ему сообщить ничего о голосеевском лесе. Я не удержался:
– Разрешите спросить, господин полковник. Как в голосеевском лесу?
Он посмотрел на меня, понял и улыбнулся. – Неприятель обнаружен не был…
* * *
Вот дом для отдыха. Во дворе нас встречает еврейская семья, которая не знает, как забежать и что сделать, чтобы нам угодить. Это понятно: наше присутствие обеспечивает им безопасность.
– Господин солдат, вот сюда, сюда пожалуйте. Они ведут моего унтер-офицера куда-то, и я слышу его голос, который бурчит из темноты:
– Вчера был «москаль паршивый», а сегодня «гашпадин солдат»… Эх вы!..
* * *
Нам, офицерам, хозяева отвели свою спальню. Устали мы сверхъестественно. Раздеваться нельзя, потому что бог знает что может случиться. Но надо же отдохнуть. Дразнят «великолепные постели» с красными атласными стегаными одеялами. Ротный говорит:
– Ну куда же мы тут ляжем?.. Вот с этакими сапожищами на такое одеяло…
Но хозяйка возмущается: – Что вы, ваше благородие. Как же, вы устали! Ложитесь, отдыхайте себе на здоровьечко. Ведь это же в ваше полное распоряжение…
* * *
Мы ложимся и отдыхаем среди «еврейских шелков». Так кончается для меня второй день «конституции»…