Предпоследние дни «конституции» (3 ноября 1916 года)

Предпоследние дни «конституции»

(3 ноября 1916 года)

Было так тихо, как бывало в этом Таврическом дворце после бурного дня… Было тихо и полутемно. Самый воздух, казалось, отдыхал, стараясь забыть громкие волнующие слова, оглушительные рукоплескания, яркий нервирующий свет – все, что тут было…

Я любил иногда по вечерам оставаться здесь совершенно один. Нервы успокаиваются… И так хорошо думается… Думается совсем по-иному… Можно посмотреть на себя со стороны… Так, как разглядывают из темноты освещенную комнату…

* * *

Вот кресло… Удобное кожаное кресло.

Передо мною огромный зал… Длинный ряд массивных белых колонн… Нет, они сейчас не белые… Полуосвещенные, они сейчас загадочного цвета – оттенка неизвестности. О чем они думают… Они видели Екатерину [8], теперь созерцают «его величество, желтый блок» [9]… Что они еще увидят?..

* * *

Сегодня я сказал речь… Ах, эти речи.

– Вы так свободно говорите… Вам, вероятно, это никакого труда не составляет.

Знали бы они, что это такое… Чего стоят эти полчаса, проведенные на «Голгофе», на этой «высокой кафедре», как неизменно ее называют наши батюшки?.. Какое неумолимое напряжение мысли, воли, нервов…

Я как-то был в бою – страшно? Нет… Страшно говорить в Государственной Думе… Почему? Не знаю… Может быть, потому, что слушает вся Россия.

Впрочем, находятся утешители: – Зато вам очень хорошо платят… Вы говорите раза три-четыре в год… И получаете четыре тысячи рублей… Тысячу – за выход. Это почти шаляпинский гонорар.

* * *

Кстати, сегодня Шаляпин был на хорах. Кого только не было. Сегодня «большой думский день». А это все равно что премьера в Мариинском. Маклаков [10] нас познакомил.

Шаляпин сделал мне комплимент по поводу моей речи:

– Так редко удается услышать чистую русскую речь.

Это замечание в высшей степени мне польстило. Для нас, «киевлян», «чистая русская речь» – наше слабое место…

Мы говорим плохо, с южным акцентом… И вдруг…

* * *

Это пустяки… Но каким образом я, природный киевлянин, а значит, чистой воды черносотенец, дошел до нижеследующего: мне только что сообщили, что моя речь не появится в провинции, так как не пропущена цензурой…

Что это значит? Это значит, что через несколько дней ее будут стучать на машинках барышни всей российской державы и в рукописном виде распространять как «нелегальщину»… Я – и «подпольная литература». Нечто чудовищное… Каким образом это произошло?..

* * *

Эти белые колонны, вероятно, не заметили меня, когда десять лет тому назад робким провинциалом я пробирался сквозь злобные кулуары II Государственной Думы – «Думы народного гнева» [11]. Пробирался для того, чтобы с всероссийской кафедры, украшенной двуглавым орлом, высказать слова истинно киевского презрения к их «гневу» и к их «народу»… Народу, который во время войны [12] предал свою родину, который шептал гнусные змеиные слова: «Чем хуже, тем лучше», который ради «свободы» жаждал разгрома своей армии, ради «равноправия» – гибели своих эскадр, ради «земли и воли» – унижения и поражения своего отечества… Мы ненавидели такой народ и смеялись над его презренным гневом… Не свободы «они» были достойны, а залпов и казней…

* * *

Залпы и казни и привели их в чувство… И белые колонны Таврического дворца увидели III Государственную Думу – эпоху Столыпина [13]… Эпоху реформ… quаnd m?me[8] – эпоху под лозунгом: «Все для народа – вопреки народу»… Мы, провинциалы, твердо стали вокруг Столыпина и дали ему возможность вбивать в крепкие мужицкие головы сознание, что земли «через волю» они не получат, что грабить землю нельзя – глупо и грешно, что земельный коммунизм непременно приведет к голоду и нищете, что спасение России в собственном, честно полученном куске земли – в «отрубах», в «хуторах» [14], как тогда говорили, и, наконец, что «волю» народ получит только «через землю», т. е. не прежде, чем он научится ее, землю, чтить, любить и добросовестно обрабатывать, ибо только тогда из вечного Стеньки Разина [15] он станет гражданином…

И сколько раз эти белые колонны видели нас, спешащих туда, в этот зал, чтобы там – с трибуны, неизменно держащей двуглавого орла, – «глаголом жечь сердца людей», людей, гораздо более крепкоголовых, чем саратовские мужики, людей, хотя и высокообразованных, но тупо не понимавших величия совершавшегося на их глазах и не ценивших самоотверженного подвига Столыпина…

* * *

Столыпин заплатил жизнью за то, что он раздавил революцию [16], и, главным образом, за то, что он указал путь для эволюции. Нашел выход, объяснил, что надо делать… Выстрел из револьвера в Киеве – увы, нашем Киеве, всегда бывшем его лучшей опорой, – закончил столыпинскую эпоху… Печерская лавра приняла пробитые пулей Богрова [17] тела, а новый председатель Совета министров взял на себя тяжесть правления.

И скоро мне пришлось сказать:

– Будет беда. Россия безнадежно отстает. Рядом с нами страны высокой культуры, высокого напряжения воли. Нельзя жить в таком неравенстве. Такое соседство опасно. Надо употребить какие-то большие усилия. Необходим размах, изобретательность, творческий талант. Нам надо изобретателя в государственном деле… Нам надо «социального Эдисона» [18]…

И колонны слышали ответ:

– От меня требуют, чтобы я был каким-то государственным Эдисоном… Очень был бы рад… Но чем я виноват, что я не Эдисон, а только Владимир Николаевич Коковцов [19].

* * *

Конечно, В. Н. не был виноват. Как не был виноват весь класс, до сих пор поставлявший властителей, что он их больше не поставляет… Был класс, да съездился…

* * *

Меж тем перед Россией вставали огромные трудности. Германия искала выхода для своего населения, нарастающего, как прилив, и для своей энергии, усиливающейся, как буря. Естественно, что глаза немцев жадно устремлялись в ленивую пустоту Востока.

Как?! Эти ничтожные русские получают 35 пудов зерна с десятины?.. Это просто стыдно. О, мы научим их, как обращаться с такой драгоценностью, как русский чернозем! К тому же, если мы объявим им войну, у них сейчас же будет революция. Ведь их культурный класс может только петь, танцевать, писать стихи… и бросать бомбы.

И над Германией неумолчно звучал воинствующий крик – «Drаng nасh Ostеn», и раздавались глухие удары молотов Круппа [20]…

* * *

И произошло то, что должно было произойти: немецкие профессора бросили германскую армию на Россию [21]…

* * *

Тут случилось чудо… Та самая русская интеллигенция, которая во время японской войны насквозь пропиталась лозунгом «Чем хуже, тем лучше» и только в поражении родины видела возможность осуществления своих снов «о свободе», – вдруг словно переродилась.

* * *

И белые колонны увидели, как 26 июля 1914 года [22] на кафедру в этот день, горделиво подпираемую двуглавым орлом, один за другим всходили представители еще недавно пораженческих групп и в патетических словах обещали всеми силами поддержать русскую государственную власть в ее борьбе с Германией…

* * *

Успех недолго сопутствовал нашему оружию. Не хватало снарядов, и разразилось грозное отступление в 1915 году [23]. Я был на фронте и видел все… Неравную борьбу безоружных русских против «ураганного» огня немцев… И когда снова была созвана Государственная Дума [24], я принес с собой, как и многие другие, горечь бесконечных дорог отступления и закипающее негодование армии против тыла.

* * *

Я приехал в Петроград, уже не чувствуя себя представителем одной из южных провинций. Я чувствовал себя представителем армии, которая умирала так безропотно, так задаром, и в ушах у меня звучало:

– Пришлите нам снарядов!

* * *

Как это сделать? Мне казалось ясным одно: нужно прежде всего и во что бы то ни стало сохранить патриотическое настроение интеллигенции. Нужно сохранить «волю к победе», готовность к дальнейшим жертвам. Если интеллигенция под влиянием неудач обратится на путь 1905 года, т. е. вновь усвоит психологию пораженчества – дело пропало… Мы не только не подадим снарядов, но будет кое-что похуже, будет революция.

И я, едва приехав, позвонил к Милюкову [25].

* * *

Милюков меня сразу не узнал: я был в военной форме. Впрочем, и вправду, я стал какой-то другой. Война ведь все переворачивает.

С Милюковым мы были ни в каких личных отношениях. Между нами лежала долголетняя политическая вражда. Но ведь 26 июля как бы все стерло… «все для войны»…

Но все же он был несколько ошеломлен моей фразой:

– Павел Николаевич… Я пришел вас спросить напрямик: мы – друзья?

Он ответил не сразу, но все же ответил:

– Да… кажется… Я думаю… что мы – друзья.

* * *

Из дальнейшего разговора выяснилось, что кадеты не собираются менять курса, что они по-прежнему будут стоять за войну «до победного конца», но…

– Но подъем прошел… Неудачи сделали свое дело… В особенности повлияла причина отступления… И против власти… неумелой… не поднявшейся на высоту задачи… сильнейшее раздражение…

– Вы считаете дело серьезным?

– Считаю положение серьезным… и прежде всего надо дать выход этому раздражению… От Думы ждут, что она заклеймит виновников национальной катастрофы… И если не открыть этого клапана в Государственной Думе, раздражение вырвется другими путями… Дума должна резко оценить те ошибки, а может быть, преступления, благодаря которым мы отдали не только завоеванную потоками крови Галицию, но и, кто знает, что еще отдадим… Польшу.

– Я еще не говорил со своими… Но весьма возможно, что в этом вопросе мы будем единомышленниками… Мы, приехавшие с фронта, не намерены щадить правительство… Слишком много ужасов мы видели… Но это одна сторона – так сказать, необходим «суровый окрик»… Но ведь нельзя угашать духа, надо дать нечто положительное… как-то оживить мечту первых дней…

– Да… Чтобы оживить мечту, чтобы поднять дух, надо дать уверенность, что все эти жертвы, уже принесенные, и все будущие не пропадут даром… Это надо сделать двумя путями.

– Именно?

– С одной стороны, надо, чтобы те люди, которых страна считает виновниками, ушли… Надо, чтобы они были заменены другими, достойными, способными – людьми, которые пользуются общественным весом, пользуются, как это сказать, ну, общественным доверием, что ли…

– Вы хотите ответственного министерства?

– Нет… Я бы затруднился формулировать эти требования выражением «ответственное министерство»… Пожалуй, для этого мы еще не готовы. Но нечто вроде этого… Не может же в самом деле совершенно рамольный Горемыкин [26] быть главою правительства во время мировой войны… Не может, потому что он органически, и по старости своей, и по заскорузлости, не может стать в уровень с необходимыми требованиями… Западные демократы выдвинули цвет нации на министерские посты!..

– А второе?

– Второе вот что. Чтобы поднять дух, как вы сказали, оживить мечту, надо дать возможность мечтать… Я хочу сказать, что в исходе войны, в случае нашей победы, мечтают о перемене курса… ждут другой политики…ждут свободы…

– В награду за жертвы.

– Не в награду, а как естественное следствие победы. Если Россия победит, то, очевидно, не правительство. Победит вся нация. А если нация умеет побеждать, то как можно отказать ей в праве свободно дышать?.. Свободно думать, свободно управляться… Поэтому необходимо, чтобы власть доказала, что она, обращаясь к нации за жертвами, в свою очередь готова жертвовать частью своей власти… и своих предрассудков.

– Какие же доказательства?

– Доказательства должны заключаться в известных шагах…

Конечно, война не время для коренных реформ, но кое-что можно сделать и теперь… Должно быть как бы вступление на путь свободы… Будем ли мы и в этом согласны?..

Теперь уже я ответил не сразу. Но все же ответил:

– Лично я думаю, как Алексей Толстой [27]: «Есть мужик и мужик. Коль мужик не пропьет урожаю, я того мужика уважаю».

– Что это значит?

– Это значит: насколько народ 1905 года, усвоивший пораженческую психологию, с моей точки зрения, не заслуживал ничего, кроме репрессий, настолько Россия 1915 года, о которой можно сказать словами того же Толстого – «иже кровь в непрестанных боях за тя, аки воду, лиях и лиях», – заслуживает вступления на путь свободы.

* * *

Этот разговор мог бы служить прологом к тому, что впоследствии получило название «прогрессивный блок», который его враги прозвали «желтый блок»…

* * *

Шесть фракций (кадеты, прогрессисты, левые октябристы, октябристы-земцы, центр и националисты-прогрессисты) Государственной Думы [28] и часть Государственного Совета [29] объединились на весьма скромных «реформах», которые могли бы рассматриваться как «вступление на путь»…

Этими словами и был выражен в «великой хартии блока» [30] (письменное соглашение фракций) абзац, имевший серьезное политическое значение:

«Вступление на путь отмены ограничительных в отношении евреев законов»…

* * *

Однако этот пункт, даже в таком виде, был тяжел для правого крыла блока. И сколько раз эти белые колонны видели наши лица, сугубо озабоченные из-за «еврейского вопроса»…

Мы понимали, что кадеты не могут не сказать что-нибудь на эту тему. Мы даже ценили это «вступление на путь», которое звучало так мягко… С другой стороны, и по существу нельзя было не видеть разницу в теперешнем поведении руководящего еврейства сравнительно с 1905 годом.

Тогда они поставили свою ставку на пораженчество и революцию… И проиграли. Результатом этой политики были погромы и обновленная суровость административной практики. Теперь же руководящее еврейство поставило ставку на «патриотизм»… Вся русская печать (а ведь она на три четверти была еврейская) требовала войны «до победного конца»… Этого нельзя было не заметить, и на это следовало ответить обнадеживающим жестом.

Но, боже мой, как это было трудно. На фронте развивалась сумасшедшая «шпиономания», от которой мутились головы и в Государственной Думе. Люди не понимали, что «фронтовые жиды» не перестанут шпионить, если крепче поприжать «тыловых». Не понимали и того, что эти тыловые держат в своих руках грозное оружие – прессу, которой в момент напряжения всех сил государства меньше всего можно пренебрегать.

* * *

Остальное в «великой хартии блока» было просто безобидным: «уравнение крестьян в правах» – вопрос, предрешенный еще Столыпиным; «пересмотр земского положения» – тоже давно назревший за «оскудением» дворянства; вполне вегетарианское «волостное земство»; прекращение репрессий против «малороссийской печати», которую никто не преследовал; «автономия Польши» – нечто совершенно уже академическое в то время, ввиду того что Польшу заняла германия… Вот и все. Но было еще нечто, из-за чего все и пошло…

* * *

Это нечто заключалось в требовании, чтобы к власти были призваны люди, «облеченные общественным доверием». На этом все и разыгралось… Все «реформы» прогрессивного блока, в сущности, для мирного времени… Кого интересует сейчас «волостное земство»? Все это пустяки. Единственное, что важно: кто будет правительством?

* * *

Вскоре после образования прогрессивного блока была попытка сговориться.

В один неудачный вечер мы, блокисты, сидели за одним столом с правительством…

Ничего не вышло. Правда, несколько министров явственно были с нами: они склонны были уступить.

Что, собственно, уступить? Дело ясное: надо позвать кадет и предоставить им сформировать кабинет. Собственно говоря, почему этого не сделать? В 1905 году кадеты были поражены и шли по одной дороге с террористами – тогда их позвать нельзя было. Но раз они теперь – патриоты, то пусть бы составили кабинет. Боятся, что они будут слишком либеральны? Пустяки: on a vu dеs rаdiсаuх ministrеs, оn n’а jаmаis vu dеs ministrеs rаdiсаuх[9]…

Cего не поняли, кадетов отвергли, и вот уже больше года тянется «это»… И бог один знает, к чему приведет…

* * *

Да, год с лишним…

Что сделано за это время?

Присылали ли мы им снарядов, по крайней мере?..

* * *

Зала в Мариинском дворце. Она вся темно-красная.

До полу бархатом укрыты столы – красиво выгнутые подковой… Красный бархат и на удобных креслах… Мягкие ковры, совершенно глушащие шаги, тоже красные.

Посредине стола сидит военный министр [31]. Он выделяется серебром погон среди черных «сюртучных» крыльев. Справа от него седой и желтый председатель Государственного Совета [32], слева председатель Государственной Думы – огромный Родзянко [33]. Рядом с председателем Государственного Cовета – члены этого же совета – числом девять: Тимашев [34], Стишинский [35], Стахович [36], Шебеко [37], Гурко [38], граф Толь [39], Иванов [40] и еще кто-то. Рядом с председателем Государственной Думы – члены этой же Думы – также числом девять: Дмитрюков [41], Mарков-второй [42], Шингарев [43], Милюков, Чихачев [44], Львов [45], Крупенский [46], я, еще кто-то…

Против председателя – представители всевозможных ведомств. Среди них несколько генералов и самый замечательный – Маниковский [47], начальник главного артиллерийского управления.

Заседания сильно дисциплинированны, почти торжественны, говорят негромко и обыкновенно немного. Иногда бывает так тихо, что слышно, как великолепная хрустальная люстра чуть звенит своими искрящимися привесками. Идеальной важности лакеи разносят кофе в приятных чашках.

Что это такое?

Это – Особое совещание по государственной обороне. В 1915 году, под давлением Государственной Думы, были образованы эти так называемые Особые совещания. Их было четыре: «Особое совещание по государственной обороне» (председатель – военный министр); «Особое совещание по транспорту» (председатель – министр путей сообщения); «Особое совещание по топливу» (председатель – министр торговли и промышленности); «Особое совещание по продовольствию» (председатель – министр земледелия) [48].

Эти Особые совещания сделаны, если так можно выразиться, вроде, как кузня… Кузнец – министр всего министерства. А роль тех, кто работает мехом, т. е. роль «раздувальщиков», исполняем мы, члены законодательных палат.

Военный министр докладывает…

– В последнее время в Ставке шли подсчеты количества снарядов, необходимого для всего фронта. В настоящее время эти подсчеты закончены. Письмом на мое имя начальник штаба Ставки просит Особое совещание по государственной обороне довести производство снарядов до 50 «парков» в месяц.

Среди членов Совещания происходит движение. Это ведь самый важный вопрос. Сейчас решится масштаб дела, а следовательно, и масштаб войны. 50 «парков», если считать на «полевые парки», которые заключают в себе 30 000 снарядов, – это выходит полтора миллиона в месяц. Это много. Но достаточно ли?..

Курчавая голова «медного всадника» (как в насмешку называют Mаркова-второго за его сходство с Петром Bеликим) приходит в движение. Он просит слова.

– Относясь со всем уважением к произведенным в Ставке Верховного Главнокомандующего подсчетам, я тем не менее должен заявить, – не в обиду будь им сказано, – что настоящая война совершенно доказала нижеследующее. Со всякими вообще «подсчетами специалистов» нужно поступать так, как поступил восточный мудрец со своей женой: нужно выслушать эти подсчеты… и поступить «наоборот». Я убежден, что к тому времени, когда мы сможем довести наше производство до 50 «парков», мы получим новое заявление, в котором будет сказано, что «в силу изменившихся условий техники» все прежние подсчеты оказались недостаточными и требуется увеличить норму вдвое. Я предлагаю не дожидаться этого неизбежного заявления, а сразу, теперь же увеличить расчет Ставки вдвое и поручить главному артиллерийскому управлению довести производство снарядов не до 50 «парков», а до 100 «парков» в месяц.

Это заявление вызвало продолжительный обмен мнений. Часть членов Государственного совета, привыкших к старой бюрократической дисциплине, находила совершенно невозможным в чем-либо изменять предложения Ставки Верховного Главнокомандующего. Но на сторону Маркова весьма энергично стал монументальный Михаил Владимирович Родзянко, самой природой предназначенный для сокрушения министерских джунглей. Родзянко несет свой авторитет председателя Государственной Думы с неподражаемым весом. Это его достоинство и недостаток. «Цукать» министров с некоторого времени сделалось его потребностью. Впрочем, правду сказать, и было за что разносить, принимая во внимание, сколько народу уложили и сколько губерний отдали. Маркова поддержал и пламенный Шингарев, который и на этот раз тронул всех почти до слез. Шингарев очень переменился за время войны. Я помню, как раньше, когда он говорил с кафедры, у него иногда бывали такие злые глаза… Теперь эти «злые глаза» так часто подергиваются подозрительной влагой… И становятся удивительными, когда он говорит о России… Остальные члены Государственной Думы – и Николай Николаевич Львов, с бесконечно доброй улыбкой и глазами фанатика, и Милюков, истинно русский кадет, по какой-то игре природы имеющий некоторое обличье немецкого генерала, и Дмитрий Николаевич Чихачев, такой высокомерный на вид, что про него его друзья говорили, будто у него не хватает одного шейного позвонка, а на самом деле только обостренно порядочный человек, и другие – все поддержали 100 «парков». К нам присоединились и некоторые члены Государственного Совета… Великолепный Михаил

Стахович, изящный Шебеко, умный и злой Гурко, Александр Семенович Стишинский, несмотря на многодесятилетнюю добросовестную службу бюрократическому режиму, более других проявлявший понимание новых условий, в которые бросила Россию мировая война, и др. …

Наконец, председатель артиллерийской комиссии, бывший министр торговли и промышленности Тимашев сказал:

– Все это очень хорошо, но мало желать и мало постановлять. Надо, чтобы это постановление вообще могло быть выполнено… Я просил бы, чтобы начальник главного артиллерийского управления, которого это ближе всех касается, высказал наконец свое мнение: возможно ли довести производство снарядов до 100 «парков» в месяц.

Генерал Алексей Алексеевич Маниковский был талантливый человек. Что он делал со своим «главным артиллерийским управлением», я хорошенько не знаю, но в его руках казенные заводы, да и частные (например, мы отобрали у владельцев огромный Путиловский завод и отдали его в лен Маниковскому) – делают чудеса. У него запорожская голова, соединение смелости и хитрости. Говорит громким, но чуть хриплым голосом, говорит великолепно, хотя представляется, что он солдат и говорить не умеет. Он встал и попросил военного министра:

– Разрешите доложить.

Генерал Поливанов, военный министр, человек умный, вдумчивый и большой дипломат. Когда он говорит, он всегда ежится плечами и нервно поводит головой – это «тики» – верный признак угасания индивидуума или рода.

Он разрешил Маниковскому говорить. – Господа члены Особого совещания… Я – солдат, много говорить не умею. Вы уж меня простите. Дело обстоит так… Невозможного на свете нет. Вы хотите 100 «парков» в месяц… Трудно… Очень трудно, но на то и война, чтобы преодолевать трудности. Ваше дело приказывать… Мое дело исполнить… Прикажите 100 «парков» – будет 100 «парков» …

«Мы приказали»…

* * *

Однако Марков ошибся… Но только в другую сторону. Когда мы довели производство до 100 «парков», вместо потребованных Ставкой 50, тогда получилось новое предписание: довести производство не до 100, а до 150 «парков». Конечно, «l’арреtit viеnt еn mаngеаnt»[10]…

Но мы доведем и до 150 и почти уже довели. Но только потому, что тогда имели смелость «свое суждение иметь». Имели же мы эту смелость потому, что Особое совещание состояло из генералов, окруженных самыми влиятельными членами законодательных палат, для которых, как известно, закон не писан…

Вообще, размах у нас есть. Например, мы дали заказ на 40 000 000 сапог. Еще «немножко», и мы осуществим социалистический идеал, по крайней мере в отношении ног: вся нация будет одеваться, обуваться государством… по заказам Особого совещания по государственной обороне.

* * *

С этой стороны наша совесть чиста. Мы сделали все, что возможно… Свою обязанность «раздувальщиков священного огня» военного творчества исполняли не за страх, а за совесть.

Но вот другая сторона… Бывают минуты, когда я начинаю сомневаться… В другом отношении, где мы условились быть не раздувальщиками огня, а как раз наоборот – гасителями пожара, – исполняем ли мы свое намерение? Тушим ли мы революцию?..

* * *

Правда, больше года уже прошло. Революция до сих пор еще не разыгралась. Раздражение России, вызванное страшным отступлением 1915 года, действительно удалось направить в отдушину, именуемую Государственной Думой. Удалось перевести накипавшую революционную энергию и слова в пламенные речи и в искусные звонко-звенящие «переходы к очередным делам». Удалось подменить «революцию», т. е. кровь и разрушение, «революцией», т. е. словесным выговором правительству…

Удавалось и другое: удавалось на базе этих публичных «строгих выговоров» сохранить единство с ним, с правительством, в самом важном – в отношении войны. Удавалось все время твердо держать над куполом Таврического дворца яркий плакат – «Все для войны»… Сколько бы «медный всадник» ни называл прогрессивный блок «желтым блоком», это неправда, потому что блок трехцветный: он бело-сине-красный, он национальный, он русский!

Но…

Но не начинает ли красная полоса этой трехцветной эмблемы расширяться не «по чину» и заливать остальные цвета?

В минуту сомнений мне иногда начинает казаться, что из пожарных, задавшихся целью тушить революцию, мы невольно становимся ее поджигателями.

Мы слишком красноречивы… мы слишком талантливы в наших словесных упражнениях. Нам слишком верят, что правительство никуда не годно…

* * *

Ах, боже мой… Да ведь ужас и состоит в том, что это действительно так: оно действительно никуда не годно.

В техническом отношении еще куда ни шло. Конечно, нам далеко до Англии и Франции. Благодаря нашей отсталости огромная русская армия держит против себя гораздо меньше сил противника, чем это полагалось бы ей по численной разверстке. Нам недавно докладывали в Особом совещании, что во Франции на двух бойцов приходится один солдат в тылу. А у нас наоборот, на одного бойца приходится два солдата в тылу, т. е. вчетверо более. Благодаря этому число бойцов, выставленных Россией с населением в 170 000 000, немногим превышает число бойцов Франции с 40 000 000 населения. Это не мешает нам нести жесточайшие потери. По исчислению немцев, Россия по сегодняшний день потеряла 8 миллионов убитыми, ранеными и пленными. Этой ценой мы вывели из строя 4 миллиона противника [49].

Этот ужасный счет, по которому каждый выведенный из строя противник обходится в два русских, показывает, как щедро расходуется русское пушечное мясо. Один этот счет – приговор правительству. Приговор в настоящем и прошлом. Приговор над всем… Всему правящему и неправящему классу, всей интеллигенции, которая жила беспечно, не обращая внимания на то, как безнадежно, в смысле материальной культуры, Россия отстает от соседей…

То, что мы умели только «петь, танцевать, писать стихи и бросать бомбы», теперь окупается миллионами русских жизней – лишних русских жизней…

Мы не хотели и не могли быть Эдиссонами, мы презирали материальную культуру. Гораздо веселее было создавать «мировую» литературу, трансцендентальный балет и анархические теории. Но зато теперь пришла расплата.

Ты все пела…

Так поди же – попляши…

И вот мы пляшем… «последнее танго»… на гребне окопов, забитых трупами…

* * *

По счастью, «страна» не знает этого ужасного баланса смерти: два русских за одного немца, и поэтому эта самая тяжкая вина исторической России пока не ставится правительству на вид… Те, кто знает баланс, молчат. Ибо здесь пришлось бы коснуться и армии. А армия пока забронирована от нападок.

Об ошибках Ставки и бездарности иных генералов «политические вожди» молчат.

* * *

Но, может быть, так следовало поступить и относительно правительства? Закрыть глаза на все – лишь бы оно довело войну до конца…

Если так и следовало поступить, то это было невозможно. Когда мы съехались в 1915 году в Петроград, выбора не было. Все были так накалены, что «заклеймить виновников национальной катастрофы» было необходимо Государственной Думе, если она желала, чтобы ее призыв – новых жертв и нового подъема – был воспринят армией и страной. Между Думой и армией как бы сделалось немое соглашение:

Дума. Мы «их» ругаем, а вы уже не ругайтесь, а деритесь с немцами…

Армия. Мы и будем драться, если вы «их» как следует «нацукаете»…

* * *

И вот мы «цукаем». Не довольно ли? Беда в том, что никак остановиться нельзя.

Военные неудачи, напряжение, которое становится не под силу, утомление масс, явственно переходящее в отказ воевать, – все это требует особо искусной внутренней политики.

А внутренняя политика?.. Зачем это делается – одному богу известно…

Нельзя же в самом деле требовать от страны бесконечных жертв и в то же время ни на грош с ней не считаться… Можно не считаться, когда побеждаешь: победителей не судят… Но «побеждаемых» судят, и судят не только строго, а в высшей степени несправедливо, ибо сказано: «vае viсtis!»[11].

Надо признать этот несправедливый закон – «горе побежденным», надо признать неизбежность этой несправедливости и сообразно с этой неизбежностью поступать. Надо поступать так, чтобы откупиться не только от суда праведного, но и от несправедливого. Надо дать взятку тем, кто обличает… Ибо они имеют власть обличать, так как на каждого обличающего – миллионы жадно слушающих, миллионы думающих так же, нет, не так же, а гораздо хуже. Да, их миллионы, потому что военные неудачи принадлежат к тем фактам, которые не нуждаются в пропаганде… «Добрая слава за печкой лежит, а худая по миру бежит»… За поражения надо платить.

Чем?.. Той валютой, которая принимается в уплату: надо расплачиваться уступкой власти… хотя бы кажущейся, хотя бы временной…

* * *

Интеллигенция кричит устами Думы:

– Вы нас губите… Вы проигрываете войну… Ваши министры – или бездарности, или изменники… Страна вам не верит… Армия вам не верит… пустите нас… Мы попробуем…

Допустим, что все это неправда, за исключением одного: немцы нас бьют – этого ведь нельзя отрицать… А если так, то этого совершенно достаточно, чтобы дать России вразумительный ответ…

* * *

Можно поступить разно:

1) Позвать прогрессивный блок, т. е., другими словами, кадет, и предоставить им составить кабинет: пробуйте, управляйте.

Что из этого вышло бы – бог его знает. Разумеется, кадеты чуда бы не сделали, но, вероятно, они все же выиграли бы время. Пока разобрались бы в том, что кадеты не чудотворцы, прошло бы несколько месяцев, – а там весна и наступление, которое все равно решит дело: при удаче выплывем, при неудаче все равно потонем.

2) Если же не уступать власти, то надо найти Столыпина-второго… Надо найти человека, который блеснул бы перед страной умом и волей… Надо сказать второе «не запугаете», эффектно разогнать Думу и править самим – не на словах, а на самом деле – самодержавно…

3) Если кадет не призывать, Столыпина-второго не находить, остается одно: кончать войну.

Вне этих трех комбинаций нет пути, т. е. разумного пути.

Что же делают вместо этого? Кадет не зовут, Думы не гонят.

Столыпина не ищут. Мира не заключают, а делают – что?..

Назначают «заместо Столыпина» – Штюрмера [50], о котором Петербург выражается так:

– Абсолютно беспринципный человек и полное ничтожество…

За внешность его называют «святочным дедом»… Но этот «дед» не только не «принесет» порядка России, а «унесет» последний престиж власти…

К тому же этот «святочный дед» с немецкой фамилией…

* * *

Разумеется, шпиономания – это отвратительная и неимоверно глупая зараза. Я лично не верю ни в какие «измены», а «борьбу с немецким засильем» считаю дурацко-опасным занятием. Я пробовал бороться с этим и даже в печати указал, что, «поджигая бикфордов шнур, надо помнить, что у тебя на другом конце»… Я хотел этим сказать, что нельзя всякого немца в России считать шпионом только потому, что он немец, памятуя о принцессе Алисе Гессенской [51], которая у нас государыней… Меня прекрасно поняли и тем не менее изругали с «Новым временем» [52] во главе.

Все это так, но все же нельзя с этим не считаться, когда все помешались на этом, когда последние неудачи на фронте приписывают тому, что некоторые генералы носят немецкие фамилии. Это нестерпимо глупо, но ведь все революции во все века двигались какими-нибудь круглоидиотскими соображениями.

* * *

Измена…

Это ужасное слово бродит в армии и в тылу… Началось это еще с Мясоедова [53] в 1914 году, а теперь кого только не обвиняют? Вплоть до самых верхов бежит это слово, и рыщут даже вокруг Двора добровольные ищейки. Как будто недостаточно зла причинено России бессознательно, чтобы обвинять еще кого-то в измене…

И это, положительно, как зараза. Люди, которые, казалось, могли бы соображать, и те шалеют…

На этой почве едва не треснул блок… Во всяком случае, издал неприятный скрип…

* * *

Это было несколько дней тому назад… Мы готовили «переход к очередным делам» по случаю нового созыва Государственной Думы. Это вошло уже в обычай. В обычай вошло и то, что переходы эти заключают три части: привет союзникам, призыв к армии – твердо продолжать войну, резкая критика правительства…

Как всегда, мы собирались в комнате № 11. Пасмурное петербургское утро с электричеством. Над бархатными зелеными столами уютно горят лампы под темными абажурами…

Милюков, Шингарев, Шидловский [54], Капнист-второй [55], Скоропадский [56], Львов-второй [57], Половцов-второй 58], я.

Председательствовал Шидловский.

Был прочитан проект перехода. В нем было роковое слово:

Правительство обвинялось в «измене»… Резко обозначалось два мнения.

Мнение № 1. Обращаю внимание на слово «измена»… Это страшное оружие. Включением его в резолюцию Дума нанесет смертельный удар правительству. Конечно, если измена действительно есть, нет такой резкой резолюции, которая могла бы достаточно выразить наше к такому факту отношение. Но для этого нужно быть убежденным в наличности измены. Все то, что болтают по этому поводу, в конце концов, только болтовня. Если у кого есть факты, то я попрошу их огласить. На такие обвинения идти с закрытыми глазами мы не можем.

Мнение № 2. Надо ясно дать себе отчет, что мы вступаем в новую полосу… Власть не послушалась наших предостережений. Она продолжает вести свою безумную политику… Политику раздражения всей страны… Страны, от которой продолжают требовать неслыханных жертв… Мало того: назначением Штюрмера власть бросила новый вызов России… Эта политика, в связи с неудачами на фронте, заставляет предполагать самое худшее. Если это не предательство, то что же это такое? Как назвать это сведение на нет всех усилий армии путем систематического разрушения того, что важнее пушек и снарядов, – разрушения духа, разрушения воли к победе?.. Если это не предательство, то это, во всяком случае, цепь таких действий, что истинные предатели не выдумали бы ничего лучше, чтобы помочь немцам…

Мнение № 1. Все это так, но все же это не измена. Если этими соображениями исчерпываются доводы в пользу включения этого слова в нашу резолюцию, то для меня ясно: измены нет, а следовательно, нужно тщательно избегать этого слова.

Мнение № 2. Это слово повторяет вся страна… Если мы откажемся от него, мы не скажем того, что нужно, того, что от нас ждут… Но это будет политикой страуса: если этого слова не скажет Государственная Дума, то оно все же не перестанет повторяться всюду и везде, в армии и в тылу… Но если в чрезмерной добросовестности мы спрячем голову под крыло и промолчим, то прибавится еще другое: скажут – Дума испугалась, Дума не посмела сказать правду, Дума покрыла измену, Дума сама изменила… Мы ничего не переменим в настроении масс, но только вдобавок к разрушению всех скреп Государства похороним еще и себя… Рухнет последний авторитет, которому еще верят… Рухнет доверие к Государственной Думе. Когда это случится, а это непременно случится, если мы хотя бы в смягченном виде не выскажем того, чем кипит вся Россия, – тогда это настроение и рассуждение найдут себе другой выход… Тогда оно выйдет на улицу, на площадь… Мы должны это сказать, если бы и не хотели… Мы должны понимать, что мы сейчас в положении человеческой цепочки, которая сдерживает толпу… Да, мы сдерживаем ее, но все имеет свой предел… Не наша вина, что это невыносимое положение продолжается так долго. Толпа нас толкает в спину… Нас толкают, и мы должны двигаться, хотя и упираясь, сколько хватает наших сил, но все же должны двигаться… Если мы перестанем двигаться, нас сомнут, порвут, и толпа ринется на тот предмет, который мы все же охраняем – охраняем, бичуя, порицая, упрекая, но все же охраняем… Этот предмет – власть… Не носители власти, а сама власть… Пока мы говорим, ее ненавидят, но не трогают… Когда мы замолчим, на нее бросятся.

Мнение № 1. Наши мнения совершенно определенные: нельзя обвинять кого бы то ни было в измене, не имея на это фактов. Никакие убеждения, хотя бы самые красноречивые, нас с этого не собьют. К тому же на все эти доводы можно привести контрдоводы, не менее убедительные. Например, что касается авторитета Государственной Думы, то мы потеряем его именно тогда, когда позволим себе обвинять людей в предательстве, не имея на это данных. Авторитет, основанный на лжи, на обмане или даже на легкомысленной терминологии, не долго продержится. Мы на это не пойдем. Играть в эту игру мы согласны только при одном условии – карты на стол. Сообщите нам «факты измены» или вычеркните это слово.

Мнение № 2. В нашем распоряжении факты есть, но мы не можем сейчас ими поделиться по слишком веским соображениям.

Мнение № 1. В таком случае мы остаемся при своем убеждении.

* * *

Мы разошлись завтракать при зловещем скрипе блока.

Но за завтраком разговор продолжался.

Мнение № 1. Если вы хотите повторить приемы 1905 года, то мы на это не пойдем.

Мнение № 2. Что вы называете приемами 1905 года?

Мнение № 1. А когда вы приписывали правительству устройство еврейских погромов, хотя вы отлично знали, что погромы – стихийны и существуют столько же времени, сколько существуют евреи, и что никогда русское правительство еврейских погромов не устраивало.

Мнение № 2. Во-первых, Плеве [59] устроил кишиневский погром [60], а во-вторых, в чем вы видите аналогию?

Мнение № 1. В том, что, увлекшись борьбой, вы хотите нанести удар правительству побольней и обвинить его в измене, не имея на то доказательств.

Мнение № 2. Доказательства есть. Мнение № 1. Так предъявите их. Мнение № 2. Мы и предъявим их в наших речах с кафедры Думы.

* * *

В конце концов победило компромиссное решение. В резолюцию все же было включено слово «измена», но без приписывания измены правительству со стороны Думы. Было сказано, что действия правительства нецелесообразные, нелепые и какие-то еще привели наконец к тому, что «роковое слово измена [61] ходит из уст в уста»…

Это – правда… Действительно ходит…

* * *

Позавчера, 1 ноября, Милюков сказал свою речь, которая уже стала знаменитой… И сама по себе и в особенности потому, что она запрещена цензурой.

Он предъявил «факты измены».

Факты были не очень убедительны. Чувствуется, что Штюрмер окружен какими-то подозрительными личностями, но не более. Но разве дело в этом? Дело в том, что Штюрмер маленький, ничтожный человек, а Россия ведет мировую войну. Дело в том, что все державы мобилизовали свои лучшие силы, а у нас «святочный дед» премьером. Вот где ужас… И вот отчего страна в бешенстве.

И кому охота, кому это нужно доводить людей до исступления?! Что это, нарочно, наконец, делается?!

* * *

Есть такой генерал Шуваев [62] – военный министр. Старик безусловно хороший и честный… На месте главного интенданта он был бы безусловно «на месте», но как военный министр… Словом, с ним будто бы произошло вот что. Как-то он узнал, что и его кто-то считает изменником (хотя на самом деле никто этого никогда не думал). Старик страшно обиделся и, как говорят, все ходил и повторял:

– Я, может быть, дурак, но я не изменник!..

Милюков взял эту фразу главной осью своей речи. Приводя разные примеры той или иной нелепости, он каждый раз спрашивал: «А это что же – измена или глупость?» И каждый раз этот злой вопрос покрывался громом аплодисментов…

Речь Милюкова была грубовата, но сильная. А главное, она совершенно соответствует настроению России. Если бы каким-нибудь чудом можно было вместить в этот белый зал Таврического дворца всю страну и Милюков повторил бы перед этим многомиллионным морем свою речь, то рукоплескания, которыми его приветствовали бы, заглушили бы ураганный огонь «парков снарядов», изготовленных генералом Маниковским по «приказу» Особого совещания.

Министерские скамьи пустовали…

* * *

Они были пусты и сегодня, когда мне пришлось идти «на Голгофу».

Зато вся Дума переполнена… Все фракции в необычайном сборе, хоры – в густой бахроме людей.

Я посмотрел на пустые скамьи министров.

– Господа члены Государственной Думы. Вы были свидетелями, как в течение многих часов с этой кафедры раздавались тяжелые обвинения против правительства – такие тяжелые, что можно было бы ужаснуться, слушая их… и все же ужас – не в обвинениях… Обвинения бывали и раньше… Ужас в том, что на эти обвинения нет ответа… Ужас в том, что эти скамьи пусты… Ужас в том, что это правительство даже не находит в себе силы защищаться… Ужас в том, что это правительство даже не пришло в этот зал… где открыто, перед лицом всей России, его обвиняют в измене… Ужас в том, что на такие обвинения – такой ответ…

Я показал на скамью министров…

* * *

Разве это неправда? Латинская юридическая поговорка гласит: «Кто молчит – еще не соглашается; но если кто молчит, когда он обязан говорить, – тогда он соглашается…»

Здесь именно этот случай. Правительство обязано говорить, раз дело зашло так далеко, и даже не говорить, а ответить. Ответ же в данном случае не может быть словесным… Есть обвинения, на которые отвечают только действием…

И действие это должно быть: либо уход правительства, либо разгон Думы.

* * *

Но раз Думы не разгоняют, и в то же время обесчещенное правительство, с пятном измены на щеке, продолжает оставаться у власти, то нам остается только жечь его словами, пока оно не уйдет, потому что, если мы замолчим, заговорит улица.

Так я и сказал…

– И мы будем бороться с этим правительством, пока оно не уйдет. Мы будем говорить все «здесь» до конца, чтобы страна «там» молчала… Мы будем говорить для того, чтобы рабочие у станков могли спокойно работать… Пусть льют фронту снаряды, не оборачиваясь назад, зная, что Государственная Дума скажет за них все, что надо. Мы будем говорить для того, чтобы армия и в окопах могла стоять на фронте лицом к врагу… не озираясь на тыл… В тылу – Государственная Дума… Она видит, слышит, знает и, когда нужно, скажет свое слово…

* * *

Да, и вот… И вот мою речь будут стучать бесчисленные барышни как «запрещенную литературу»… Государственная Дума сделала то, чего от нее ждали… Она грозно накричала на правительство, требуя, чтобы оно ушло.

Расписаны были кулисы пестро…

Я так декламировал страстно…

* * *

Господи, неужели же никто не в силах вразумить!.. Ведь нельзя же так, нельзя же раздражать людей, страну, народ, льющий свою кровь без края, без счета. Неужели эта кровь не имеет своих прав? Неужели эти безгласные жертвы не дают никакого голоса?..

Не все ли равно – изменит ли Штюрмер или нет. Допустим, что он самый честный из честных. Но если, правильно или нет, страна помешалась на «людях, заслуживающих доверия», почему их не попробовать?.. Отчего их не назначить?.. Допустим, что эти люди доверия – плохи… Но ведь «Столыпина» нет же сейчас на горизонте. Допустим, Милюков – ничтожество… Но ведь не ничтожнее же он Штюрмера… Откуда такое упрямство? Какое разумное основание здесь – какое?..

* * *

В том-то и дело, что совершается что-то трансцендентально-иррациональное…

* * *

А кроме того, есть нечто, перед чем бессильно опускаются руки…

Кто хочет себя погубить, тот погубит.

Есть страшный червь, который точит, словно шашель, ствол России. Уже всю сердцевину изъел, быть может, уже и нет ствола, а только одна трехсотлетняя кора еще держится…

И тут лекарства нет…

Здесь нельзя бороться… Это то, что убивает…

Имя этому смертельному: Распутин!!! [63]