День второй 3 июля 1943 года

День второй

3 июля 1943 года

И вторая ночь была как первая. Они ехали, останавливались, курили, клевали носом, лениво переговаривались, сидя в тесноте машин, пугались, прислушивались к слухам, растягивали затекшие тела и ждали.

Хуже всего было ждать!

Утро нового дня было такое же жаркое, как и предыдущее.

— Спешиться! Оружие и снаряжение взять с собой!

— Пока, Дори! — Они помахали ему руками. Дори сидел на облицовке радиатора и поднял руку в нарочито безукоризненном «немецком приветствии».

— Рота, шагоооом марш!

Они пошли.

— Может быть, веселую песню?

Эрнст проворчал:

— «Пехота — ты королева всех обезьян…»[8]

Никто подпевать не стал. А Камбала сказал:

— Я так не думаю.

— А что ты вообще думаешь? — Эрнст почувствовал вкус к нападкам.

— Лучше спеть ездовую — «Едем по дерьму ради „ЛАГ“…»

— Заткнись, Камбала! — Ханс улыбнулся — значит, это не по службе. — Наездились уже довольно, сейчас идем пешком!

Уже через несколько километров марш превратился в мучение. Суставы и мышцы от долгой езды затекли и не гнулись, к тому же стояла жара, духота и пыль.

Удушающая духота опустилась на колонну. Тени не было. На небе — ни облачка.

Проклинали езду, а теперь лучше было бы ехать, чем так идти. — Он сплюнул, провел языком по высохшим губам и скрипнул зубами: — Чертовы танки!

Рядом с гренадерскими ротами ехали танки. Высоко поднятая пыль закрывала гусеницы и корпуса машин. Словно в дешевом кино про призраков, из облака пыли появлялись пушка, башня и сидящий на ней экипаж, а потом их снова закрывала пелена, и они пропадали, а потом медленно появлялась новая пушка. Марширующая колонна превратилась в гигантскую змею, ползущую через пыльное облако. Пыль облепила солдат, словно рабочих цементной фабрики, проникала в мельчайшие складки кожи, забивала поры, смешивалась с потом, образуя слизистую кашу, натирала шею на воротнике рубашки, разъедала глаза, от нее распухали губы, пересыхало горло.

Банда свиней! — Хриплый крик дополнили ругательства, повисшие в пыли, отразились от нее и заглохли под лязгом гусениц. Марширующая колонна приняла вправо, чтобы выйти из облака пыли, поднимаемого танками.

— Вот собаки! Мы, пехотинцы, должны принимать вправо, чтобы господа могли проехать! — Даже Ханс рассердился.

Куно вышел из колонны и показал пальцем на брюки:

— Надо отлить.

Камбала глянул на него и усмехнулся:

— Пару капель?

Они отстали от колонны, и Ханс начал ругаться:

— Отливайте на ходу, вы, недоноски!

Взгляд Куно был усталым и пустым, а Камбала, не понимая, открыл рот. Блондин ухмыльнулся, хотел что-то сказать, но закашлялся:

— Старые пехотинцы… кхе-кхе…

— Старые? — проворчал Эрнст, сомневающимся взглядом смерил Блондина. Но тот не дал себя поправить и сказал поучительно:

Старые пехотинцы ссали на бегу. Конечно, не в середине строя, а слева или справа. Не из удобства, нет…

— Можешь сразу в штаны, в такую жару быстро высохнет, — снова желчно заметил Эрнст.

— Именно так, — не обращая на него внимания, продолжал Блондин. — Что самое главное — не выбиваться из ритма марша, не останавливаться и не отставать. Беречь силы. Равномерно, упрямо, в одном и том же ритме. Это особенно важно, если приходится идти три или шесть часов.

Он снова закашлялся. В горле пересохло, слюны не было. Рот склеило, словно клейстером.

— Прежде всего надо держать язык за зубами, — проворчал Эрнст. — Тогда он не пересохнет и жажда не будет мучить.

Жажда — пить…

К жаре и пыли прибавилась жажда.

Они маршировали молча, даже ругаться перестали. Монотонно переставляли ноги, тупо глядя в штурмовое снаряжение впереди идущего. Карабин давил плечо и с каждым километром становился все тяжелее. Ремень от коробок с пулеметными лентами до крови натер плечи и шею. Ноги горели. Каждый сапог стал казаться чуть ли не по центнеру весом. Только фляги становились легче.

Только не думать. Только не думать об этом: пивном садике, «холодной блондинке» с прекрасным «белым фельдфебелем»[9]. От этого в горле пересыхает еще сильнее. От глотка горло болит как при ангине. А язык лежит во рту, словно сухая губка. Единственная жидкость — это ручьи пота, стекающие по лицу. Они соленые. Чья- то рука потянулась за флягой. Чья-то рука отпускает ремень карабина и отворачивает крышку. Пить, пить. Только один глоток. Только смочить губы. Это борьба с соблазном. Могу или не могу? Соблазн говорит: «Пей! Напейся хорошенько! Тогда Сахара в твоем рту превратится в цветущий оазис!» Но сознание подсказывает: «Не пей! Пока не пей. Потерпи. Будет еще хуже. И до ночи не будет никакого снабжения». И опять: «Пей, напейся сразу. Что будет потом — одному Богу известно!» Чья-то рука снова опускает флягу. Снова завертывает крышку. В некоторых флягах еще булькает теплая кофейная жижа. А многие фляги уже пусты.

Они шли час за часом.

Со сдавленным криком Блондин встрепенулся. Он наткнулся на впереди идущего и ударился головой о котелок Вальтера. Он слишком устал и измучился для того, чтобы продолжать обращать внимание на боль, медленно сполз на колени, повалился в сторону, перекатившись на спину, подтянул ранец под голову, карабин положил поперек живота. Эрнст сел на свой стальной шлем и глотнул из фляги. Он долго держал жидкость во рту, немного проглотил и остатками прополоскал горло.

— Хочешь глоток?

Блондин устало кивнул.

— Твоя же фляга, Цыпленок, давно пуста. — Эрнст поднес ему горлышко фляги ко рту. Оно неприятно пахло. Металл прикоснулся к распухшим губам. Он настолько устал, что даже не мог сам взять флягу в руки. Он втянул жидкость и сделал так же, как и Эрнст. Долго держал во рту, делая маленькие глотки, остатками смочил полуоткрытые губы, пожевал, прополоскал и проглотил. Как же хорошо стало! Он приподнялся, оперся на локоть и посмотрел на Эрнста, сворачивавшего сигаретку.

— Не для тебя, Цыпленок. Не для твоего распухшего рта. — Он улыбнулся своему другу: — Завтра будет лучше. Не будем такими затекшими от езды. Завтра будет привычнее. Спи, Цыпленок!

И это было почти как дома, как в детстве, так защищенно, так надежно и спокойно. Курящий на своей каске Эрнст. Ничего не может случиться, пока он здесь. Эрнст — это сон и отдых.

По отделениям они продолжали идти вперед. Словно гуси, солдаты шли за своим длинным гусаком. Они не разговаривали. Для этого они слишком устали. Они знали, что пеший марш долго не продлится, скоро прикажут где-нибудь окопаться. Распределят дозоры, подвезут еду, в довершение можно будет поспать.

Но они ошибались. Они шли и оглядывали местность. Останавливались, ругались, падали на том месте, где только что стояли, медленно перекатывались по земле, снова устало поднимались, шли, останавливались и снова шли.

Поздним вечером они, таща за собой оружие и снаряжение, стали пробираться через лес. Продрались через редкий кустарник. Перед ними открылась слегка поднимающаяся к цепи холмов на горизонте равнина.

«Окопаться!»

Оба пулеметных расчета разбежались влево и вправо. Ханс остался в середине. Стрелки равномерно расположились от пулемета до пулемета.

— Ханнес!

Откликнулся веснушчатый парень из Ганновера.

— Пятьдесят метров вперед! Дозор, первая смена! Уни сменит тебя через два часа, затем — Камбала, потом — ты, Цыпленок! Все ясно?

Земля, сверху жесткая, после нескольких ударов лопаты становилась мягкая и рассыпалась песком. Эрнст первым уселся в отрытом окопе. Благодаря своему чутью он нашел узкую глубокую яму. Положил две-три лопаты земли в качестве бруствера — и укрытие готово! Он принялся жевать и отхлебывать из фляжки. Блондин подсел к нему. Запахло шнапсом. Эрнст протянул ему хлеб и банку консервов:

— Отрежь себе. Крышку я открыл только наполовину.

Было вкусно. Первый глоток обжег, словно огнем. Блондин закашлялся и замахал рукой перед ртом.

— Чай был бы лучше! Чай с лимоном и со льдом!

Эрнст пожал плечами:

— Ерунда! Я разбавил водку цикорием, чтобы было больше. А чай можешь списать!

— Почему?

— Кухни приедут только завтра к утру.

— Черт, целую ночь будет нечего пить! И при этом еще не началось. А что будет, когда грохнет?

— Тогда ничего не будет. И нам придется пить шнапс, отобранный у ивана, у него всегда найдется.

Перед ними над цепью холмов мелькнула вспышка.

— Это не артиллерия.

— Ну да, опять будет гроза.

Донесся приглушенный раскат грома.

— Сверну-ка я пару цигарок, а то потом будет сыро.

Снова блеснуло. Молния прошла горизонтально, гром долетел быстрее и загремел, словно шар по кегельбану.

— У тебя плащ-палатка есть?

Блондин сделал еще глоток, сморщился и вздрогнул:

— Слишком мало воды. Это — не разбавленный шнапс, а чистый спирт.

Он сунул сигареты в карман рубашки под маскировочную куртку и встал.

— Пока, Эрнст. Я тут в одном прыжке от тебя.

Вдруг пошел дождь. Молнии сверкали одна за другой, гром грохотал не переставая. Блондин накрыл плащ-палаткой каску, карабин зажал между коленями как палаточный кол и застыл, прислушиваясь к раскатам грома и шуму дождя. Он курил, глубоко затягиваясь. Выдохнутый дым висел под пологом импровизированной палатки. Дождь лил как из ведра, но прохлады не было. От лесной почвы пар поднимался как в бане. И снова проклятая жажда! Он притянул верхнюю губу к носу. Котелок! Где он? Как раз позади меня. Он осторожно попробовал его нащупать. При этом он наклонил карабин, и поток воды хлынул ему на брюки. Он выругался. Но затем с удовольствием услышал жестяную дробь капель дождя по котелку и крышке. Хочется пить! Недолго думая, он убрал карабин, натянул палатку мысками сапог и подставил лицо дождю. Как хорошо, Господи Боже мой, сделай так, чтобы дождь шел подольше, пока не наполнится котелок или хотя бы крышка. А потом выпить! Крупными глотками и так долго, пока хватит воздуха, а вода не потечет из ушей! И Бог его послушал. Он не переставая низвергал потоки воды, метал молнии вокруг себя и при этом от радости громоподобно и раскатисто хлопал в ладоши. Блондин глубоко втянул голову в плечи. С каски стекала маленькая Ниагара. По плащ-палатке стекали потоки воды, и под ногами образовались большие лужи.

— Чертов дождь! — Блондин поднялся, отряхнулся, словно мокрая собака, ощупал свой намокший зад, снова выругался, взял винтовку и осмотрелся при вспышках молнии. А кто это там сидит? Он прошел несколько шагов.

— Да, Цыпленок, садись здесь слева. — Замотанным в палатку гномом оказался Эрнст. Он сидел на стволе поваленного дерева. Блондин улыбнулся: «Я, оказывается, был не первым со своими хитрыми мыслями о бревне и сухой заднице».

Я поставил свой котелок под дождь.

— Отлично, но это не настолько хорошо, как…

— Расскажи, как сделать лучше.

— Я уже выпил пару литров. Хочешь полный котелок?

У Блондина отнялся язык. Он судорожно сглотнул. Эрнст предложил:

— На, пей полный, весь.

Котелок был тяжелым. Он снова судорожно сглотнул, приложился и начал пить. У него было такое чувство, словно он находится на имперском партийном съезде. Надо же, чтобы все знали, что он принимал участие в партийном съезде в Нюрнберге. На лучшем месте, высоко над массами народа, на террасной пристройке, он был фанфаристом. Тогда что-то случилось, такое же, как и сейчас, когда вода течет по пересохшему горлу, в животе начинает булькать, и все тело наливается влагой изнутри. Он прервался, вдохнул воздуха и снова начал пить, пока хватало дыхания. Молнии стали сверкать реже. Гром стал греметь приятнее. Но дождь шел по-прежнему сильный.

— Давай сюда, нальем его снова.

— А как ты его набираешь так быстро?

— Думать надо, Цыпленок, думать. Я сделал складку в палатке между коленями, поставил под нее котелок, и вода стекает в него лесным ручьем.

— Понятное дело. А я, болван, поставил свой котелок просто так на землю. Думать надо, думать!

Дождь стих так же быстро, как и начался.

— Добрый вечер, — Эрнст показал на лужи. — Как раз приглашают в них выспаться.

— Пессимист! Вечно ты ворчишь.

— Ты прав, Цыпленок. Или напьешься, или выспишься. И то и другое сразу не получится.

Некоторое время они сидели молча. Эрнст отряхивал свою плащ-палатку, потом снова сел и свернул две цигарки. Блондин осматривал округу. Его взгляд остановился на цепи холмов, которые темной массой, почти угрожающе закрывали горизонт.

— Знаешь песню «Пусть развевается черное знамя?»

Эрнст прикурил в укрытии из обеих рук две сигареты и протянул одну Блондину.

— Что ты опять болтаешь? Черное знамя? Это что такое?

Блондин кивнул на холмы:

— Как раз вспомнил последний стих: «В лесу на горе ночует смерть. Кто знает, рано поутру сразит она меня, с собой ли уведет…»

— Типично! Ты посмотрел на какие-то холмы и вспомнил про Крестьянскую войну. Это из Бюндишен, да? А там на них сидит иван, думаешь ты, а мы должны будем его завтра на заре выбить с них? Так? — Он отрицательно покачал головой, как будто хотел сказать: «Бессмысленно, совершенно напрасно разговаривать с этим глупцом», а вслух сказал:

— Нет, Цыпленок, атаковать мы их не будем.

— А откуда ты знаешь?

— А потому что обычно так не бывает. — Эрнст поднес кулак к его лицу. — Во-первых, мы — не первые. Перед нами шел первый полк! — Его большой палец отогнулся вверх. — Во-вторых, артиллерия ушла вперед! — Отогнулся указательный палец. — В-третьих, что значит большое количество танков впереди? — Средний палец образовал с указательным букву V. — Боеприпасов у нас еще недостаточно, их подвезут только ночью, и… — У него возникли трудности с безымянным пальцем, так как он и мизинец уже отогнул. — И жратва-а-а! Без маргарина — героям гибель! Идешь отлить?

Свежесть солдатам приносили гроза и проливные дожди.

Они стояли рядом.

— Сейчас опять припрет.

— Ну, ты же напился как верблюд!

Они пошли к своим ячейкам.

— Смешно, последняя ночь перед наступлением.

— А на войне каждая ночь смешная, потому что не знаешь, доживешь ли до рассвета!

— Эрнст, я тебя, еще когда ехали, спрашивал. Знаешь ли ты, когда все молчали, я думал о страхе, о тянущем ощущении в желудке, о тошноте. Тебе хочется тошнить, но ты не можешь. Я об этом думал.

— Эти твои мысли чем-нибудь помогли?

— Нет. Но это именно так. Чертово неприятное ощущение в желудке вызывает всякие дрянные мысли. Кроме того, я пришел к выводу, что всё, до сих пор написанное о войне, — полная чушь.

— Я это тебе и так сказать мог, и не раздумывая полночи.

— Чепуха! Все не так. Чушь, потому что что-то очень существенное забывают или просто сознательно выбрасывают.

— Ты подразумеваешь страх.

— Да! Когда ехал в Берлин, вспоминал про военные книги. Нигде не описывается страх. Я думаю, что в так называемой патриотической военной литературе для этого не было места, но и в другой — у моего деда было несколько антивоенных книг, — и в них ничего нет про страх. Заветы, обвинения, отречение. Но чтобы хоть раз какой-нибудь писатель уселся, чтобы описать совершенно примитивный, трясущий страх, перед боем проходящий у одного или многих бойцов через башку…

— Или через желудок.

— Точно, Эрнст. Такие, как мы — сидим под дождем, курим, знаем, что завтра начнется, и у нас от этого тянет желудки. О чем мы думаем? Что мы делаем? Ждем, ждем — а что это такое? Страх — ждать — надеяться, часами, днями. Снаружи — одетый в красивую маскировочную куртку, вооруженный автоматом бравый солдат войск СС, а внутри — трясущаяся кучка страха!

— Да, мой Цыпа. Страх — такое дело, — Эрнст начал философствовать. Наряду с закуской это было его любимым занятием. — Речь идет скорее не совсем о страхе, а об ответе на вопросы: «Почему?» и «Перед чем?» — Всегда, когда он начинал гнуть свою линию, он переходил с диалекта на литературный немецкий. — Первичным фактом является завтрашнее наступление. Есть ли у тебя или у нас страх перед наступлением как таковым? Нет. Непредсказуемое, неизвестное в термине «наступление» является причиной. Попадет не попадет, а от этого совершенно логичная связь с собой. Попадет в меня или нет. В меня — «я» — самое главное, а все остальное — нет. А когда понимание нельзя прояснить — наступает страх. Коротко и ясно. Случайность является причиной твоего страха.

— Может быть, Эрнст. Но у меня трясучка началась с преподавателя плавания и…

— Вздор! Естественно, в некоторой мере страх начинается с неприятного, будь это человек, вроде преподавателя плавания, или зубной врач, или с ситуации, страх перед экзаменом, например, или перед свадьбой. Но это ребячество ничто перед тем, что происходит сегодня или завтра. А из-за того, что ты сегодня не знаешь, чем дело кончится завтра, потому что ты с точностью знаешь только одно — что все зависит именно от случая, поэтому ты боишься, поэтому боюсь я, и вся обделавшаяся армия боится — и наша, и русская. А страх ослабляется только в том же соотношении, в котором растут звезды на витых погонах. Понял?

— Хм. Но есть и такие, которые совершенно точно чувствуют, что все пройдет неудачно, что они из мясорубки уже не выберутся.

— Такие ожидания, конечно, есть. Но уверенность? Я думаю, если кто-то уверен в том, что погибнет, то он уже там, наверху, и страха у него больше нет.

— Ты читал книгу «Вера в Германию» Цёберляйна?

— Кто ее не читал, «велича-а-айшую военную книгу всех времен». Зато сейчас я знаю, что она — величайшая чепуха всех времен.

— Правильно, но он описывал ситуацию, когда он со своими товарищами сидел в укрытии, и у некоторых вдруг увидел на лбах кресты, и понял, что они погибнут.

— Так он был не только писателем, а еще и ясновидящим! Цыпленок, ты, оказывается, еще и наивный! Это же трюк, хороший для фильма, что-то среднее между христианской верой и неотвратимостью фронтовой судьбы.

— Ты еще помнишь про Харьков? Последнюю ночь перед штурмом города? Я помню как сейчас дурацкое выражение, помню его точно, как будто увидел его пять минут назад: разрушенный колхоз, облупившаяся доска, и кто-то мелом на ней написал: «Велика и жестока судьба, но еще более велик человек, который ее непоколебимо выносит!»

— А ты еще под ней написал: «Да здравствуют герои, которые глупы!»

— Точно, мы тогда полночи занимались ерундой, а у тебя была сумасшедшая идея, что страх является предпосылкой к отваге и героизму. Без страха героев нет, в крайнем случае — только убитые! Кто свой страх преодолеет, только за это уже заслуживает Железного креста!

— Я еще сказал, что большинство Рыцарских крестов получают за страх, потому что другого и быть не может, так как прирожденные герои или полегли еще в Польше, потому что были слишком храбрые, и им посносило бошки, или они заняли теплые местечки.

Блондин тихо рассмеялся:

— Старая мудрость, что большинство героев сидит в тылу. В Берлине на Курфюрстендамм ты увидишь массы героев или рядом с женщинами!

— И не говори, как раз там достаточно людей, ни на что не способных.

— Да, Эрнст. Мы тогда еще подошли к спящим. Мумме, наш тогдашний командир взвода, лежал рядом со своим денщиком Карлушей, руки положил под голову, как маленький мальчик, и ноги поджал. Ты остановился, покачал головой и сказал: «Вид такой, прямо как у мертвого. Завтра будет готов». Так? — Ответа он не дождался и продолжал: — На следующий день мы были уже у первых домов. Переводивший дыхание Мумме стоял у садовой изгороди и ждал. Проехал танк. Когда Мумме захотел бежать дальше, вдруг схватился за шею. Я видел только его удивленное лицо и открытый для крика рот. Может быть, действительно он хотел прокричать: «Вперед!» Он медленно начал падать. Рукой схватился за отлетевший штакетник. Еще пару раз дернул ногами, поджал колени к животу и затих. Пауль сразу после этого засек русского снайпера.

— Карлушу убили еще раньше него!

— Да, он лежал поперек танковой колеи в снегу. А за несколько часов до этого ты сказал: «Им копец». Это непросто предсказать, Эрнст. Ты это сделал точно так же, как было описано у Цёберляйна.

— Но без знамения, без креста. Но это была случайность, Цыпленок. Он просто выглядел как мертвый, а через пару часов стал действительно им. Просто случай, никакого ясновидения. Или, ты думаешь, я еще в Белгороде решил оставить гуляш?

— Конечно, нет. Это было не случайно. Это была неудача.

— Неудача? Свинство, черт побери! Со мной никогда такого не было!

Блондин улыбнулся и прислушался к дождю, который тихонько капал на плащ-палатку. Белгород — на самом деле уж совсем дело прошлое. Бои тогда закончились. Спокойный день. Они вместе с Эрнстом вечером выехали на ротных машинах, чтобы что-нибудь раздобыть. Должно было прибыть пополнение, новенькие, присланные прямиком из Лихтерфельде. И, как обычно, Эрнст оставил свою машину на холодном весеннем воздухе, а сам отправился в сарай. От сарая исходил запах, как от маминой кухни в воскресное утро. Каптенармус и два повара стояли перед огромным котлом. Один из них помешивал в нем поварешкой, пробовал и с наслаждением цокал языком. У Эрнста выпучились глаза, как при базедовой болезни, и слюнки потекли. Красно-коричневый, крупно резанный гуляш, в котором мяса было больше, чем соуса, до краев наполнял котел полевой кухни! Эрнст прикинул, по сколько котелков придется на человека, и завязал невинный разговор с каптенармусом, одновременно пустив в ход повадки опытного фуражира. Но, как уже говорилось, Эрнста знали все, и где он меньше всего мог поживиться, так это в собственной роте. Наконец, каптенармус рассвирепел, а повар замахал половником. Они с Эрнстом вынуждены были ретироваться почти бегом. Эрнст продолжал изыскивать способ, чтобы подобраться к Лукуллову мясному котлу. В том, что это не получилось у него с первого раза, была виновата его слава. Тут подошел дежурный унтер-офицер и отогнал их еще дальше. А когда они подошли к двери огуречного подвала, взорвалась первая бомба! Всего их было три. Последняя упала совсем близко, и Эрнст, еще ничего не подозревая, прошептал:

— Неужели по ним?

Когда стрекотание «швейной машинки», как солдаты называли русский разведывательный самолет, затихло вдалеке, они выбрались из укрытия. От сарая остались одни обломки, гуляш разлетелся в стороны. Они положили каптенармуса и обоих поваров у дороги, накрыв плащ-палатками. Снег был грязно-серый, словно каша. Начиналась оттепель. Эти трое были последними убитыми.

Блондин прошептал:

— Дерьмо.

— Что ты сказал?

— Ничего, я просто вспомнил про каптенармуса и поваров в Белгороде и то, как они лежали у дороги. У каптенармуса были финские ботинки, без носков, и между палаткой и ботинками виднелись желто-белые ноги. Он даже и не думал, что смерть так близка. Авиабомба! Бах — и все! В общем-то, хорошая смерть.

— Пали за Великую Германию! С поварешками в руках и с кусками гуляша в зубах.

Грозовой дождь сменился затяжным моросящим. Эрнст раскурил две новые сигареты. Блондин поблагодарил и сказал, как бы про себя:

— Ерунда какая-то. Перед наступлением мутит, а завтра, когда начнется, все как рукой снимет.

— Тогда на размышление времени не будет.

— Чем бы доказать, что тот, кто не может думать, в основном самый счастливый. Много ли таких?

Эрнст не ответил.

Они курили молча.

Дождь шел всю ночь.