Ядро и круги
Ядро и круги
«В условиях тоталитарного режима открытость независимой общественной позиции при полной беззащитности от преследований грозит, казалось бы, немедленным крахом. Однако правозащитное движение именно вследствие открытости показало себя неожиданно эффективным — его призыв был услышан и внутри страны, и за ее пределами… — считает Л. Алексеева. — Правозащитное движение, начавшееся в Москве в узкой интеллигентской среде, вышло за ее пределы, распространилось по стране, проникло в другие социальные слои…»[750] Парадокс кажущийся. Диссидентское движение потому и смогло открыто развиваться, что действовало не при тоталитарном, а при авторитарном — более терпимом, режиме. Отчасти это движение было даже необходимо государству — как прибор, определяющий силу давления в котле. Оно вбирало в себя недовольных радикалов изо всех слоев общества. Но массовым так и не стало, хотя периферия движения была достаточно велика.
«В брежневский период за слово в приятельской компании уже не сажали или, скажем так, это не было настоящей причиной посадки, а лишь изредка поводом для нее. Поэтому круг общения диссидентов мог расширяться, поскольку это позволяли технические возможности: ведь не было залов и публичных объявлений о встречах. Но были квартиры, были связи с другими городами и довольно широкие связи», — пишет П. Волков[751].
Диссиденты надеялись, что они провозглашают то, что думает по крайней мере большинство интеллигенции. Как пел Ю. Ким,
На тыщу академиков и член-корреспондентов,
На весь организованный культурный легион
Нашлась лишь эта горсточка больных интеллигентов,
Чтоб выразить, что думает здоровый миллион.
Между тем «горсточка больных интеллигентов», шокировавшая своими действиями не только большинство советских граждан, лояльных режиму, но и сам «здоровый миллион», испытывала сложные чувства по поводу своей исключительности. «Особенно трудно жить полуотщепенцем, в полуотрыве от массы, не порывая своих связей с ней, не замыкаясь в свою секту»[752], - признавал Г. Померанц. Большинство диссидентов не выдержало этого испытания, предпочитая свой ясный и очевидный мир полной противоречий советской действительности. И это углубляло изоляцию от «внешней среды».
Настроенность на изоляцию становилась одной из важнейших черт, формирующих структуру диссидентского движения. Л. Алексеева вспоминает, что в конце 70-х гг. «ядро московских правозащитников составляли зачинатели этого движения, рассматривавшие его как чисто нравственное противостояние, не имеющее каких-либо политических целей, в том числе целей вербовки сторонников. Они не ставили перед собой и цели расширения движения, распространения его на другие социальные слои, как это имело место в Польше, а когда это произошло само собой, без их усилий, не оценили этого и отшатнулись от чужаков»[753]. В этом — ключевое различие диссидентов и следующего поколения оппозиции — политических неформалов.
Какую роль играло диссидентство в обществе? «Диссидентство — это симптом, а не фактор общественной эволюции»[754], — считает П. Волков. По его мнению диссидентство реально не воздействовало на ситуацию в стране. Эту мысль продолжает И. Смирнов: «Диссидентство в нашей стране никогда не было политической оппозицией. Ведь всякая реальная оппозиция, пусть и без должных оснований, но надеется когда-нибудь стать правительством. В диссидентстве же действовал принцип чистой жертвенности. Человек громко заявлял: „Я против“, чтобы сгинуть, быть вычеркнутым из общества, из его реально существующих механизмов. Эти люди достойны глубочайшего уважения. Но опыт войны на Тихом океане свидетельствует: камикадзе оказались очень плохими пилотами. Диссидентство имело смысл и силу только как индивидуальный нравственный выбор. Попытки строить на его основе организованную, профессиональную политическую деятельность неизменно оказывались несостоятельными. И что бы не писали об этом сегодня (когда все стали смелыми, как Матросов), в начале 80-х диссидентство представляло собой секту, отгороженную даже от самой образованной части соотечественников стеной страха и непонимания»[755]. Эти слова справедливы, но не во всем. Опыт пиратской войны в Атлантике свидетельствует: корабли иногда меняют флаги. И бывшие диссиденты, когда возникла возможность, встали на сторону Власти, на деле показав — многие из них вовсе не исключали возможности стать частью правящей элиты.
Из нескольких сотен более или менее влиятельных политических деятелей 1993 г. (депутатов Верховного Совета, советов крупных городов и областей, участников Конституционного совещания, депутатов Государственной Думы, лидеров крупных общественных движений, известных журналистов) около полусотни человек участвовали в оппозиционной общественной деятельности до 1985 г. Это относится, например, к 34 политикам, оказавшимся в справочнике экспертной группы «Панорама» «Кто есть кто в Российской политике. (300 биографий)», что составляет более десятой части[756].
«Из диссидентов делают теперь героев-предтеч нынешней власти. И справедливо делают, — считает П. Волков. — Если мы хотим понять, почему отношение нынешней власти к народу такое, какое есть, то надо и начинать с самого начала: с диссидентского движения времен застоя. Диссидент-демократ был культурным прототипом „демократа“ — политика. Конечно, немногие диссиденты заняли высокие посты, но все же: Гамсахурдия стал президентом, Черновил возглавил Львовскую область, Якунин и Ковалев в Верховном Совете, Кудюкин — замминистра, и т. д., и т. п. Да и по телевидению воспитывают нас они же. С них началось движение интеллигенции по перестройке мышления народа»[757].
Но идеи, которые транслировали диссиденты, были широко распространены вне их среды. «Перестройка мышления народа» началась не диссидентами, а раньше. Прогрессисты, относясь к диссидентам с уважением и, как правило, сочувствием, вовсе не считали диссидентов своим авангардом. Скорее — ложным путем. К. Чуковский писал о них в дневнике: «Мне кажется, это — преддекабристское движение, начало жертвенных подвигов русской интеллигенции, которые превратят русскую историю в расширяющийся кровавый поток. Это только начало, только ручеек»[758].
Однако, в отличие от нынешних скептиков, и лидеры общественного мнения, и сама власть относились к диссидентам очень серьезно. «Ручеек — это только начало». В 60-е гг. диссидентские акции вызывали всплески общественной активности, расходившиеся кругами далеко в стороны. В 70-е гг. Политбюро регулярно обсуждало проблему диссидентов. Движение вовлекало статусные фигуры и имело широкий круг сочувствующих и интересующихся. Все это доказывает: все-таки оно влияло. И присоединившись к этому движению, человек не исчезал, а попадал в историю.
Роль диссидентов в расширении пространства «дозволенного» заключалась в том, что они создавали благоприятный фон для прогрессистов, отодвигая все дальше крайность оппозиционных либеральных и демократических мнений. Они создавали противоположный от власти полюс, а между двумя полюсами есть пространство для многообразия жизни.
По мере вычленения диссидентов из общей массы вольномыслящих (то есть не согласных с официозом людей, которых было гораздо больше, чем диссидентов) усиливалось противоречие между диссидентами и умеренными прогрессистами («либералами»). Со стороны людей, причастных к диссидентству, оно доходило до откровенного презрения к «либералам»: «Современный либерал живет, оглядываясь на людей. Заповедей у него нет, категорический императив сдан как идеалистический выверт. Но есть стыд и совесть. Это достаточно, пока не оторвали от друзей и не втянули в принудительное общение с тем, что выросло на месте совести. С антисовестью»[759], — считал Г. Померанц. Но, конечно, отношение к либералам у диссидентов было более снисходительным, чем к власти: «Галилей говорил, как говорят наши родственники и соседи: „Не надо мученичества! Достаточно доводов науки! Раньше ли, позже ли, но наука возьмет свое!“ А Бруно нас молчаливо осуждает. Этот человек истину отстаивал по-средневековому: всем собой… Знаю одно: мир простил Галилею его слабость. Мир не простил инквизиции ее силу»[760].
«Средневековая» мораль диссидентов определила логику их разногласий с прогрессистами («либералами»), носивших не столько идеологический, сколько тактический характер, хотя обоснование разногласий могло быть этическим. Претензии диссидентов поддерживают и авторы более позднего времени. Американский публицист У. Лакер из своего далека упрекает в трусости почвенников: «Почему они не пользовались самиздатом? Если бы судьба нации была под угрозой, некоторые из них могли бы проявить чуть больше смелости»[761]. Но эти же слова с тем же успехом можно было бы отнести и к «либералам» — «западникам», заменив «судьбу нации» на судьбу страны, мира, свободы. Упрек в адрес одного из идеологических крыльев грешит против истины — почвенники Солженицын, Шафаревич, Осипов («некоторые из них») писали в самиздат.
Перед статусными прогрессистами (в отличие от большинства диссидентов) стоял выбор: печататься массовыми тиражами или сменить массовую трибуну на свободу от цензурных ограничений в узком кругу. Большинство прогрессистов выбирали первое, меньшинство — второе. Этическая форма разрыва с властью в этих случаях надстраивалась над разными жизненными обстоятельствами таких известных прогрессистов, как А. Галич, В. Войнович, В. Аксенов и др. Здесь были важны и радикализм идейной эволюции, и творческие конфликты, и представление о том, как известный человек может жить на Западе, и мнение друзей.
Таким образом отказ от участия в самиздате — вопрос не этический, обсуждаемый в категориях «смелость-трусость», а тактический, обсуждаемый в категориях эффективности. Диссидент обычно мог воздействовать на сотни людей, а также на либеральную часть интеллигенции и руководства. Прогрессисты общались с миллионами, в том числе с тем же руководством, являясь для него фактором не международного (как диссиденты), а отечественного общественного мнения. И то, и другое было важно. Распад союза прогрессистов и диссидентов на грани 60-х и 70-х гг. помноженный на этические претензии, немало способствовал самоизоляции и ослаблению диссидентов.
Но статусная интеллигенция продолжала любопытствовать, что поделывают радикальные собратья, и сохраняла возможности для контакта. Даже после того, как статусные интеллигенты прекратили собирать подписи в защиту диссидентов (раз уж они такие неблагодарные, а власти — суровые), статусные интеллигенты продолжали читать самиздат, контактировать с оппозицией.
Диссиденты сохранили возможность пропагандировать прогрессистов. И когда возникла потребность в радикальных идеях, многими шестидесятниками были востребованы идеи, обсуждавшиеся в самиздате.
* * *
П. Волков выделяет следующие «круги» диссидентского движения:
«1. Официально легализированные члены комиссий и комитетов, редакций, как правило впоследствии поплатившихся арестом или эмиграцией.
2. Менее известные и не вошедшие в группы, но также активные и пострадавшие за это люди. Известны они становились в момент ареста, обыска, увольнения с работы или исключения из ВУЗа.
3. Подписанты — не скрывавшие своего имени под эпизодически появлявшимися письмами протеста, постоянные участники собраний — наперечет известные КГБ, но не преследовавшиеся им специально. (В ранний период диссидентского движения преследовались и подписанты, но чаще через партийные органы).
4. Постоянные помощники, не афиширующие свои имена, но обеспечивавшие конспиративные связи, хранение денежных средств, печатного оборудования, предоставлявшие свои адреса для получения писем из лагерей при посредстве случайных доброхотов.
5. Люди, составлявшие более широкий круг общения, моральной поддержки, эпизодически поставлявшие информацию для диссидентских изданий.
6. Круг людей любопытствующих, желающих быть в курсе экстравагантностей общественной жизни, но подчеркнуто дистанционировавшихся от практического участия и конкретных обязательств» [762].
Существование периферии позволяет лидерам диссидентства отрицать его оторванность от общества: «несмотря на свою относительную малочисленность, правозащитники вовсе не были изолированными от общества, разрозненными одиночками. Несомненно также, что правозащитное движение отражало более или менее осознанное, но все же весьма глубокое недовольство развитием страны после такой обнадеживающей хрущевской „оттепели“ и прежде всего недовольство узкого слоя интеллигенции… Однако, будучи по своему социальному составу преимущественно интеллигентским, это движение — во всяком случае в субъективном восприятии его участников — отнюдь не претендовало на то, что представляет интересы этого сословия… Оно вообще не представляло и не отражало групповые интересы — оно выражало общественную и в то же время глубоко личную позицию тех, кто в нем участвовал, тех, кто его поддерживал, тех, кто ему сочувствовал»[763].
Общая численность людей, подписывавших диссидентские документы, составляла около 1500 человек[764]. «В „теневых формах“ правозащитной деятельности — материальной помощи репрессированным, распространении „самиздата“, сборе правозащитной информации — постоянно или эпизодически участвовало гораздо больше людей»[765]. Из этой среды комплектовались ряды активных правозащитников.
Дополнительные возможности привлекать симпатии населения имела националистическая оппозиция в Западной Украине, Прибалтике, Грузии и Армении (в «исламских» республиках диссидентов было меньше — вероятно, диссидентство — признак определенной стадии общественного развития, которой Средняя Азия и Азербайджан тогда еще не достигли). Большую активность проявляло движение за возвращение татарского народа в Крым[766]. Национальная оппозиция, по мнению В.А. Козлова, «имела еще большее интеллектуальное влияние, могла, в отличие от московских интеллектуалов, апеллировать ко всему народу, выходить за рамки морально-интеллектуальной критики, непосредственно влиять па политическую жизнь. В. Семичастный не случайно начал свою докладную записку в ЦК КПСС с сообщения об аресте 20 украинских националистов, взгляды и документы которых „в различной степени были известны весьма широкому кругу интеллигенции (свыше 1000 человек)“. Цифра относится только к поименно известным следствию людям, на самом деле круг осведомленных был, несомненно, значительно шире»[767].
И все же это было значительно меньше «здорового миллиона». Речь может идти о нескольких десятках тысяч людей. Однако инакомыслие было на порядки более широким явлением, нежели диссидентство как движение. В этом случае речь может идти не о диссидентских, а о неформальных структурах, которые были разветвленнее и старше диссидентства, и далеко не всегда воспринимали его в качестве своего «авангарда».
Жгучей проблемой для диссидентов оставался поиск точки опоры. Периферия диссидентского движения и некоторые его представители (особенно это характерно для Р. Медведева) продолжали искать пути воздействия на верхи и одновременно взаимодействовать с той частью диссидентской среды, которая шла на конфронтацию с властью. Но в начале 70-х гг. стало ясно, что диалог здесь невозможен — его не собирается всерьез вести власть.
Если не власть, то народ? Но и народ казался многим диссидентам «реакционной массой», выражаясь словами начала века. Г. Померанц обосновал эту точку зрения так: «Конфуций говорил: „Когда царит добродетель, стыдно быть далеко от двора. Когда царит порок, стыдно быть близким ко двору“. Я думаю, слово „двор“ можно заменить словом „народ“. Смысл не переменится. Небо может отвернуться от народа так же, как от государя и двора, и тогда быть отщепенцем совсем не стыдно. Просто трудно»[768].
Психологическое отторжение от народа определяло тесную культурную связь классического диссидентства с Западом, который превращался для большинства диссидентов в «точку опоры», отсутствующую внутри страны. В результате диссиденты оказывались в эпицентре геополитической борьбы и брали на себя такую же роль в СССР, как коммунисты и «левые» в США. Подобно социалистам начала века, диссиденты воспринимали себя как часть интернационала. «Правозащитное движение влилось в международное движение за права человека»[769], — пишет Л. Алексеева. Такая позиция предопределяла преобладание в среде диссидентов западнической идеологии. Диссиденты были фронтиром «мирового движения» с центром на Западе.
Отношение «народа» к диссидентам было также «неоднозначным». Два незначительных меньшинства с одной стороны поддерживали, а с другой — ненавидели диссидентов. Психологию первого меньшинства хорошо проиллюстрировал В. Буковский, наивно распространяя ее чуть ли не на все общество: «советский читатель, прочтя, скажем, в „Правде“, что Солженицын — поджигатель войны, а Сахаров — агент мирового империализма, лишь ухмыльнется»[770].
Другие реагировали на диссидентов так, как попутчики Е. Боннэр: «В купе, кроме меня, было еще две женщины средних лет и один мужчина… — „Вы жена Сахарова?“ — „Да, я жена академика Андрея Дмитриевича Сахарова.“ Тут вмешался мужчина: „Какой он академик! Его давно гнать надо было. А вас вообще…“ Что „вообще“ — он не сказал. Потом одна женщина заявила, что она советская преподавательница и ехать со мной в одном купе не может. Другая и мужчина стали говорить что-то похожее… Крик усилился, стали подходить и включаться люди из других купе, они плотно забили коридор вагона, требовали остановки поезда и чтобы меня вышвырнуть. Кричали что-то про войну и про евреев…, я прямо ощущала физические флюиды ненависти»[771]. Сахаров записал в своем дневнике по этому поводу: «Столкновение в поезде 4 сентября было, конечно, спровоцировано несколькими гебистами, но большинство пассажиров, кто по охотке, кто из страха, приняли участие в общем крике»[772].
Пожалуй, наиболее типичным было отношение к диссидентам, описанное в другом месте воспоминаний Е. Боннэр о диалоге со случайным попутчиком: «„Боннэр Елена Григорьевна“, — и вижу, он руку не мне, а к двери протянул, закрыл, и полушепотом: — „Та самая?“ — „Да, та самая“. — „Никогда не подумал бы“. — „Недостаточно страшна для той, о которой читали?“ — „Пожалуй“… На мой вопрос, как он может верить тому, что писал Яковлев, отвечает вопросом: — „А как не верить, на основании чего?“… Он говорит, что думает, что теперь в стране все по другому, но, когда говорит это, видно: он не меня — себя убеждает. В разговоре с ним все время было у меня ощущение: вот еще немного, совсем немного, и что-то в нем прорвется, перестанет он сам себя утешать ложью. Но — не прорвалось»[773].
На отношение общественно активных людей к диссидентам может пролить свет закрытая информация об откликах читателей «Правды» на высылку Сахарова в Горький. В январе-феврале 1980 г. 384 авторов писем одобряли это решение, 14 призывали власти отговорить академика от его ошибочной позиции и интересовались, чего же он все-таки добивается. 18 человек отважились поддержать академика, причем читатель Андреев написал, что «его мужество вызывает сочувствие»[774]. «Такое письмо в газету требовало определенного мужества. Мой друг Леонид Романков, ныне депутат Законодательного собрания Петербурга и член городского политсовета Демократического выбора России, а тогда сотрудник телевизионного института и участник „периферии“ диссидентского движения (позднее подвергся обыску и добровольно-принудительному увольнению в 1982 г.), в 1980 г. после высылки Сахарова написал в „Известия“ письмо в его защиту — более или менее осторожное. Ему никто слова худого не сказал, но вскоре без объяснений лишили „секретного допуска“[775], — рассказывает В. Прибыловский.
В 1981 г. диссиденты провели опрос отношения к Сахарову 853 человек, принадлежащих к самым разным слоям населения, но преимущественно проживающих в Москве. Большинство рабочих, принявших участие в беседах (56 %), не могли сформулировать свое отношение к Сахарову. 12 % считали его врагом народа, а 12 % полагали, что он очень важен для страны. Еще 8 % относились к нему хорошо. Из инженеров и научных сотрудников 15 % считали, что Сахаров вреден стране, а 44 % относились к нему положительно, и еще 19 % считали, что он очень важен. Трое представителей этой категории (1 %) считали Сахарова героем. Наибольший разброс мнений, как и надлежит, представила гуманитарная интеллигенция, но с некоторым уклоном в положительные оценки. В среде молодежи 15 % опрошенных считали Сахарова врагом народа, а 34 % — относились хорошо. Наиболее острое неприятие, что тоже закономерно, выразили руководители (40 % — враг народа, 22 % — бесполезен, с жиру бесится, 12 % — полезен, 20 % — очень важен) и члены КПСС (48 % — враг народа, 16 % — вреден), но и здесь положительные высказывания составили 24 % опрошенных[776]. При оценке этих данных нужно иметь в виду, что среди опрошенных велик процент людей, не впервые соприкасающихся с диссидентством. Но все же эти данные подтверждают, что советское общество давно стало разномыслящим.
Участники диссидентского движения воспринимали его как объединяющий, структурообразующий стержень „общественности“ СССР: „Нам кажется, что это движение в течение последних двух десятилетий занимало центральное положение среди других течений и было для них объединяющим…“[777] Это мнение очень далеко от действительности. Большинство участников „других течений“ относились к диссидентам в лучшем случае с любопытством, а чаще насторожено или враждебно. Конфронтационный стиль диссидентов отталкивал неформальное движение (экологическое, культурозащитное, педагогическое, значительную часть песенного), которое просто не смогло бы действовать, если было бы уличено в связи с оппозицией. И позднее радикализм диссидентов еще долго, вплоть до 1988–1989 гг., будет встречать отторжение среди значительной части неформалов. Да и для большинства диссидентов неформалы были органической частью опостылевшей советской действительности. Однако в условиях кризиса оппозиции начала 80-х гг. часть периферии диссидентского движения перешла к неформальным методам работы, предполагавшим возможность соглашения с властями.
* * *
Постепенно структура диссидентского движения усложнялась и приобретала устойчивость. Неформальный романтический стиль сменялся профессионализацией. Сахаров писал об изменениях, которые произошли в движении с начала 70-х гг.: „Это было, как кажется сейчас, время незамутненных ничем личных и общественных взаимоотношений в диссидентском кругу… Большинство диссидентов работало тогда на государственной службе — их еще не выгнали, и это было единственным источником их существования… Никому не приходило даже в голову делить своих друзей на „христиан“, или „сионистов“, или „правозащитников“. Эти разделения наметились только потом… Никто из диссидентов не стал еще своего рода „профессионалом“ (я не хочу никого упрекать сейчас — причиной появления „профессионализма“ являются жесточайшие репрессии властей: увольнения с работы, бесправное положение вышедших из заключения, вынужденная эмиграция и многое другое). В общем, период тот воспринимается как нечто молодое, чистое, нравственное“[778].
В 70-е гг. появились устойчивые источники финансирования. Большую роль в этом деле сыграл Русский фонд помощи политзаключенным, созданный Солженицыным перед эмиграцией. По данным „ХТС“ за три года фонд распределил 270 тысяч рублей (из них 70 тысяч собрано в СССР), помощь была оказана полутора тысячам семей[779].
Затем подключились и другие фонды. Средства шли из-за рубежа, но это было естественно и непредосудительно само по себе — ведь не Запад инициировал правозащитную активность, а советское государство и недовольное нарушениями прав человека часть интеллигенции. Запад давал деньги на то дело, которым правозащитники занимались бы и бесплатно.
„Немецкие деньги“ — аргумент примитивных мещан, с помощью которого они пытаются понять мотивы людей, стремящихся изменить мир к лучшему. Нужно как то опустить проблему до своего, мещанского уровня понимания. Если нет „немецких денег“ — значит это сумасшествие. Но уж больно деловито действует оппозиция. Значит — за деньги.
Диссиденты ассоциировали свои интересы с западными не из-за денег. Они психологически сблизились с Западом до появления этих и без того скромных денежных средств, позволявших профессиональным диссидентам вести образ жизни люмпен-интеллигента. Запад („мир“) был единственной силой, которая явно и последовательно защищала диссидентов, к которой можно было обращаться „за правдой“, как раньше апеллировали к ЦК. Раньше добрый начальник жил в обкоме и в Кремле. А теперь выяснилось, что там — злые начальники. Значит добрый — за морями.
* * *
Основой диссидентской информационной инфраструктуры был самиздат. А центральным органом диссидентского самиздата (ведь был и иной) стала „Хроника текущих событий“. „Хроника“ придерживалась общеправозащиной идеологии: необходимо заставить власти соблюдать их собственные законы. Задача издания — противопоставить лжи и произволу — объективность, предавать гласности беззакония, особенно — направленные против гражданских прав.
Первый составитель бюллетеня Н. Горбаневская еще не думала, что бюллетень станет регулярным, и планировала сделать обычный „самиздатский“ сборник о нарушениях прав человека в 1968 г., который был объявлен ООН „Годом прав человека“. Слова „Хроника текущих событий“ сначала были подзаголовком. Однако, читатели приняли их за название, а слова „Год прав человека в СССР“ — за тему первого бюллетеня. Издание продолжилось и после окончания Года прав человека. В 1969 г. на титуле появился новый девиз: „Год прав человека в СССР продолжается“. Затем: „Движение в защиту прав человека в Советском Союзе продолжается“, „Борьба за права человека в СССР продолжается“, „Выступления в защиту прав человека в СССР продолжаются“.
О тематике „Хроники“ говорят и ее рубрики: „Аресты, обыски, допросы“, „Внесудебные преследования“, „В тюрьмах и лагерях“, „Новости Самиздата“, „Краткие сообщения“, „Исправления и дополнения“, „Преследования верующих“, „Преследования крымских татар“, „Репрессии на Украине“, „События в Литве“.
Авторы „Хроники“ формально стремились к безоценочному, чисто фактографическому стилю, но читатель вряд ли мог обмануться по поводу их отношения к режиму (тем более, что в ХТС употребляются и вполне „оценочные“ термины, такие как „стукачи“). Документы диссидентов, публиковавшиеся в „Хронике“, дышат пафосом обличения преследований за инакомыслие в СССР.
Несмотря на то, что имена составителей „Хроники“ не афишировались, они были известны и в диссидентских кругах, и в КГБ. В 1968–1969 гг. „главным редактором“ была Н. Горбаневская, но „координатором“ создания 3-го номера был И. Габай. После ареста Горбаневской в декабре 1969 г. „редактором“ был А. Якобсон, но активнейшее, иногда ключевое участие принимали П. Якир, С. Ковалев, Т. Великанова и др.
Издатели „Хроники“ опирались на уже сложившуюся сеть распространения самиздата. Информация передавалась в редакцию по тем же каналам, по которым „в обратном направлении“ распространялась сама „Хроника“. Получив сведения, издатели переписывали их максимально сухим языком (насколько они сами могли сдержать эмоции) и сводили в бюллетень.
При работе в подполье были неизбежны ошибки, но их количество было заметно меньше, чем в современных „свободных“ СМИ. В следующих номерах „Хроника“ аккуратно вносила поправки в опубликованную ранее информацию.
Работа „редакторов“ опиралась на помощь сотен людей. В редакции создавалась „первая закладка“ — „тираж“ в несколько экземпляров, сколько страниц войдет в машинку под копирку. Затем каждый экземпляр уходил другим людям, которые перепечатывали их во все больших количествах. Распространяясь все дальше от источника, „Хроника текущих событий“ размножалась в геометрической прогрессии. При этом каждый экземпляр читали десятки людей.
„Хроника“ прорвала информационную блокаду вокруг диссидентских акций. Теперь человек, бросивший вызов режиму, сам становился частью широкой системы. Читая „Хронику“, человек видел, что по всей стране происходят акции протеста, что диссиденты готовы на равных разговаривать с властью, что подписанные сотнями людей правозащитные письма получают большой резонанс, что даже арестованные и осужденные борцы не пропадают в безвестности — за их судьбой следят и товарищи, и международная общественность. Благодаря „Хронике“ установилась регулярная связь между Москвой, Ленинградом и провинциальными группами диссидентов, движение стало быстро распространяться по стране. К 1972 г. „ХТС“ описывала ситуацию в 35 точках страны. Даже один „боец“ чувствовал у себя за спиной поддержку „лучших людей“ СССР. „Хроника текущих событий“ поддерживала и национальные движения в республиках СССР, и верующих различных конфессий. В 1970-е гг. ХТС стала также „рупором“ правозащитных организаций, которые сами собирали информацию и передавали ее в „Хронику“ регулярно (Инициативная группа защиты прав человека в СССР, Комитет прав человека в СССР, Хельсинкские группы).
Улучшение международной обстановки расширяло сферу свободы и в самом СССР — власти воздерживались от широких репрессий против диссидентов. А диссиденты, в свою очередь, апеллировали к международному общественному мнению, преимущественно — западному. Выпуски „Хроники“, переправлявшиеся на Запад, служили материалом для передач радио — „голосов“. Таким образом, сообщение, переданное по цепочке „Хроники“, могло быть затем озвучено в эфире, услышано тысячами людей, которые затем также пересказывали его своим знакомым (иногда — с сильными искажениями).
„Хроника“ выходила регулярно, в среднем раз в два месяца, до конца 1972 г. К этому времени в КГБ осознали центральную роль „ХТС“ в структуре диссидентского движения и поставили задачу уничтожить это издание. Диссидентам сообщили, что каждый новый выпуск станет причиной арестов. Поскольку лидеры диссидентского движения были хорошо известны, они превратились в заложников. Серьезный удар по ХТС был нанесен летом 1972 г., с арестом П. Якира и В. Красина („ХТС“ в это время редактировалась на квартире Якира). Публичное покаяние этих лидеров нанесло по „Хронике“ и моральный удар (см. Главу Х). После ареста И. Белогородской, последовавшего за выходом 27 номера, правозащитники дрогнули и прекратили выпуск „ХТС“.
Диссидентское движение уже просто не могло существовать без „Хроники“, потому что она была его центральной коммуникативной системой, создавала поле общности, ощущение принадлежности к системе Движения. Возрождение „Хроники“ стало вопросом жизни и смерти диссидентства.