ПОРОКИ ПОЛИТИЧЕСКОГО УСТРОЙСТВА

ПОРОКИ ПОЛИТИЧЕСКОГО УСТРОЙСТВА

Пороки политического устройства отражаются на нравах, обычаях, наклонностях и привычках.

М. С. Лунин

Петр оставил своим наследникам державу, мощную в военном отношении, внушающую страх и уважение соседям, но экономически разоренную, а психологически — подавленную и растерянную.

Бюджет был катастрофически перенапряжен военными расходами. По подсчетам Милюкова, в 1725 году расход государства на армию, флот, гвардию, артиллерию, гарнизоны, иррегулярные части составил 5 974 084 рубля, а на все остальные нужды — 2 367 470 рублей. То есть военные расходы (в мирное время!) составляли без малого три четверти бюджета.

Подушная подать, резко увеличившая государственный доход, основанная на безликой переписи, очень скоро выявила свою принципиальную несправедливость. Дело было не только в том, что налог не был дифференцированным — не учитывал имущественных возможностей тяглеца, не учитывались и количественные изменения. Это не было недосмотром. В инструкции, которой снабжались офицеры, распределявшие полки на содержание крестьян, говорилось: "Которые души в сказках были написаны, а после того померли, — и таковых из той переписи никою не выключать". Живые, в число которых входили и грудные младенцы, родившиеся хоть за неделю до переписи, должны были платить за мертвых. Таким образом, как точно комментирует эту инструкцию Милюков, "ревизская душа стала счетной, а не реальной душой".

Военные люди разных рангов бесчинствовали по деревням.

После смерти императора выяснилось, что количество налогоплательщиков сокращается. Основной причиной было бегство крестьян. В массовом виде оно началось сразу по введении нового налогового порядка. После безжалостного подавления восстаний бегство стало единственным спасением от невыносимых условий жизни.

Кроме традиционного бегства на Дон и в иные казачьи земли крестьяне теперь устремились за границу.

В сенатском журнале за 6 марта 1723 года записано, что сенаторы "имели разговор, и разсуждено о беглых крестьянах из Российского государства за границы в чюжестранные государства". И результатом был указ об укреплении охраны границ. Это не помогло.

В 1724 году Сенат снова обсуждал эту проблему. Заставы на западной границе держал один драгунский полк. В Сенат поступали сведения, что на заставы "приходят беглецы, собравшиеся многолюдством, с ружьем и с рогатины и с драгунами держат бой, яко бы неприятели". И Сенат отдал распоряжение направить на границу дополнительные воинские силы, "и буде которые беглецы учнут проходить насильно, и по таким злодеям стрелять из ружья". В Сенате всерьез шла речь о размещении вдоль границ всей русской армии, чтобы остановить бегство подданных из державы. Сама постановка вопроса свидетельствует о масштабах бегства.

Еще в последние годы жизни первого императора людям трезвым и думающим стало ясно, что судорожно возводимая военно-бюрократическая система внутренне противоречива и не способна обеспечить эффективное управление страной. "Гвардейский аппарат" был формой чрезвычайной и мог существовать только при самом Петре.

Наспех сконструированная структура власти не давала и политического равновесия в верхах. Для ее функционирования требовался диктатор — внеюридическая организующая и регулирующая сила. После воцарения с помощью гвардии Екатерины I таким диктатором стал Меншиков. Но его напористости, энергии и сметливости было далеко не достаточно, чтобы отрегулировать взаимодействие групповых интересов и продолжить реформирование системы управления. Наоборот, его бестактность приводила в ярость большинство персон в Сенате. Союз между ним и князем Дмитрием Михайловичем Голицыным, равно как и лояльность к нему Долгоруких, были временными и вынужденными. Постоянная правительственная междоусобица замедляла ход необходимых дел.

К напряжению, идущему снизу, прибавилось нарастающее напряжение в верхах. В январе 1726 года разнеслись слухи о возможном государственном перевороте, направленном против Екатерины и Меншикова. Ждали похода на Петербург с Украины главных сил русской армии, которой командовал приверженец царевича Петра, сына казненного Алексея, фельдмаршал князь Михаил Михайлович Голицын. Впервые возникла опасность столкновения армии и гвардии.

Правительственные склоки не были, разумеется, явлением самостоятельным. Измученная страна ждала облегчения, разумных мер — скорых и ощутимых. И напряжение, идущее снизу, стимулировало напряжение в верхах и придавало ему истерический характер.

В этой ситуации в феврале 1726 года создан был новый орган управления — Верховный тайный совет.

Сложная, полная интриг и борьбы личных интересов, не до конца понятная история возникновения Совета не входит в круг основных сюжетов этой книги. Нужно только сказать, что идея такого органа впервые в приблизительном виде сформулирована была еще при жизни Петра приглашенным из Германии опытным юристом Генрихом Фиком, о котором у нас пойдет речь, поскольку он был единомышленником князя Дмитрия Михайловича Голицына. Есть сведения, что формальный проект учреждения Верховного тайного совета — высшего правительственного органа — составлен был двумя крупными дипломатами: бывшим петровским вице-канцлером Шафировым (в последние годы жизни императора едва не лишившимся головы после яростной распри с Меншиковым) и голштинцем Бассевичем, представлявшим интересы герцога Голштинского, женатого на дочери царя Анне Петровне. Каждый из них преследовал свой интерес — Шафиров надеялся стать членом Совета в качестве канцлера — министра иностранных дел — и вернуть утраченное влияние, а Бассевич рассчитывал, что его государь — как член русской августейшей семьи — возглавит Совет.

Оба они просчитались. Идею перехватил Меншиков, против коего она первоначально и была направлена. Светлейшему Верховный тайный совет представлялся мощным противовесом Сенату, где генерал-прокурором был его злейший враг — Ягужинский.

Деятельное участие в создании Совета принял Толстой, чрезвычайно опасавшийся воцарения Петра II, сына погубленного им царевича Алексея.

Екатерину возникновение этого сильного и полномочного органа устраивало, поскольку он должен был согласовать интересы большинства персон и групп и стабилизировать ситуацию в верхах.

По высочайшему указу в Совет вошли Меншиков, генерал-адмирал Апраксин, канцлер Гаврила Головкин, Петр Толстой, князь Дмитрий Михайлович Голицын и Остерман.

Полномочия, которые получил Совет, поразили как русских вельмож, так и иностранных дипломатов. Они увидели в происходящем решительный шаг к изменению формы правления — к ограничению самодержавия. Ибо третьим пунктом указа — после двух формальных — значилось: "Никаким указам прежде не выходить, пока они в Тайном совете совершенно не состоялись, протоколы не закреплены и ее величеству для всемилостивейшей апробации прочтены не будут".

Милюков так характеризует сложившееся положение:

После короткого торжества людей, державших власть в момент смерти Петра, оппозиции удалось заставить их поделиться властью с собою: фавориты и оппозиционеры заняли места рядом друг с другом во вновь учрежденном Верховном совете[47].

С этой сюжетно верной характеристикой нельзя согласиться только в одном: под оппозицией Милюков понимает аристократическую группировку, никак ее не дифференцируя. Между тем создание Верховного тайного совета было не просто объективной победой сил, противостоящих в этот момент Меншикову и Толстому (хотя именно они более всего добивались создания Совета), а сил вполне определенного толка. Толчком к возникновению Совета, к активизации всех групп и персон, в нем заинтересованных, был, как мы помним, слух о возможном походе князя Михаила Михайловича Голицына на Петербург во главе дислоцированной на Украине армии. Слух был ложный, но весьма симптоматичный. Все знали, что предпринять подобный шаг знаменитый генерал, чуждый политическим интригам, может только по требованию старшего брата — князя Дмитрия Михайловича. Князь Дмитрий Михайлович уже в это время обсуждал с вышеупомянутым Генрихом Фиком проекты конституционного устройства России. А немаловажной частью слухов о заговоре было намерение гипотетических заговорщиков, возведя на престол малолетнего Петра II, ограничить самодержавную власть.

Как абсолютно точно писал о Голицыне Ключевский, "исходя из мысли, субъективно или генеалогически у него сложившейся, что только родовитая знать способна держать правомерный порядок в стране, он остановился на шведской аристократии и Верховный тайный совет решил сделать опорным пунктом своего замысла"[48].

Но при всей несомненной ориентации князя Дмитрия Михайловича на родовую знать как на гаранта и исполнителя конституционной реформы цель этой реформы была для него отнюдь не сословно-эгоистической. Многие противники именно такого развития государственного устройства не в состоянии были еще понять то, что понимал князь Дмитрий Михайлович и что они сами смутно ощущали в последнее десятилетие петровского царствования. Вспомним многозначительный разговор царевича Алексея с Ягужинским или Макаровым о безграничности самодержавного деспотизма…

Вполне возможно, что ужаснувший окружение Екатерины слух пущен был с ясной целью — сдвинуть ситуацию, заставить Екатерину и всесильного в тот момент Меншикова пойти на принципиальный компромисс, открывающий возможности переустройства системы.

То, что князь Дмитрий Михайлович стал одним из шести высших сановников в империи, было огромной победой именно той части оппозиции, которая ориентировалась на принципиальную реформу системы. Реформу европейскую, но — антипетровскую.

Историки, считающие, что создание Верховного тайного совета предопределило возможность конституционного порыва 1730 года, на наш взгляд, совершенно правы.

Но в момент возникновения перед Верховным тайным советом стояла прежде всего чрезвычайно конкретная задача — предотвратить окончательное разорение страны. А все признаки близкого краха были налицо.

Несколько месяцев после образования Совета ушли на изучение ситуации. И осенью группа деятелей во главе с Меншиковым и Остерманом подала в Верховный тайный совет записку, подводящую итог этого изучения. Она столь красноречива, что стоит обширно ее процитировать: "Как вредно для государства несогласие — о том нечего упоминать; это обнаруживается не только в духовных и других государственных делах, но и относительно бедных русских крестьян, которые не от одного хлебного недорода, но и от подати подушной разоряются и бегают, также от несогласия у офицеров с земскими управителями и у солдат с мужиками. Если армия так нужна, что без нее государству стоять невозможно, то и о крестьянах надобно иметь попечение, потом)7 что солдат с крестьянином связан, как душа с телом, и когда крестьянина не будет, тогда не будет и солдата. Теперь над крестьянином десять и больше командиров находится вместо того, что прежде был один, а именно из воинских, начав от солдата до штаба и до генералитета, а из гражданских — от фискалов, комиссаров, вальдмейстеров и прочих до воевод, из которых иные не пастырями, но волками, в стадо ворвавшимися, называться могут; тому подобны и многие приказчики, которые за отлучкою помещиков своих над бедными крестьянами чинят что хотят. Поэтому надобно всему генералитету, офицерам и рядовым, которые у переписи, ревизии и на экзекуции, велеть ехать немедленно к своим командам, ибо мужикам бедным страшен один въезд и проезд офицеров и солдат, комиссаров и прочих командиров, тем страшнее правеж и экзекуции; крестьянских пожитков в платеж податей недостает, и крестьяне не только скот и пожитки продают, но и детей закладывают, а иные и врозь бегут. Надобно заметить, что хотя и прежде крестьяне бегали, однако бегали в своем государстве от одного помещика к другому, а теперь бегут в Польшу, к башкирцам, в Запорожье, в раскол: и так мы нашими крестьянами снабжаем не только Польшу, но и собственных своих злодеев. Сверх того, часто переменяемые командиры такого разорения не чувствуют, никто из них ни о чем больше не думает, как только о том, чтоб взять у крестьянина последнее в подать и этим выслужиться, не принимая в расчет того, что после крестьянин безо всего останется или вовсе куда-нибудь убежит".

Разумеется, Меншиков и Остерман были "шефами" этой записки. Составляли ее такие опытные "дельцы", как Макаров и Волков, хорошо знавшие экономическую реальность, поскольку были непосредственно связаны с теми, кто проводил ревизии в провинции. Граф Андрей Артамонович Матвеев, ревизовавший Московскую губернию, писал Макарову: "Непостижные воровства и похищения не токмо казенных, но подушных сборов деньгами от камерира, комиссаров и подьячих здешних я нашел, при которых по указам порядочных приходных и расходных книг у них отнюдь не было, кроме валяющихся гнилых и непорядочных их записок по лоскутам: по розыску ими более 4000 налицо тех краденых денег от меня уже сыскано. По тем же воровским делам изобличился в рентерее их первый подьячий Бурнашов, который, забрав все указы и письма приказные, отсюда вывез в деревню и скрыл, и те от меня ныне в сундуках и кульках сысканы. Нашел я еще здесь остаток школы бывшего обер-фискала вора Нестерова и клеврета его, бывшего здешнего провинциал-фискала Саввы Попцова. Здесь ныне человек с 30 за караулы крепкими содержатся".

Кроме непосильных податей, крестьян терзали и разоряли военные, которые вели себя как в завоеванной стране, отданной на поток и разграбление, и стремительно развратившаяся средняя и мелкая бюрократия.

Это был психологический результат петровской ломки и безжалостной попытки выстроить железную, чуждую стране, систему управления, что, в свою очередь, вело к гипертрофированной роли армии и гвардии, требовавших гигантских расходов, разорявших страну. Для восполнения этих расходов нужно было собирать в полном объеме непосильную подать, а для сбора подати и удержания народа в повиновении требовалась огромная вооруженная сила. Образовался страшный и гибельный для страны замкнутый круг…

Матвеев, просвещенный европеец, дипломат, но и петровский "птенец", пытался навести экономический порядок — вешал казнокрадов, арестовывал, пытал. Но все эти методы, сполна испробованные самим Петром, были заведомо бессильны.

Опубликовавший цитированные документы Сергей Михайлович Соловьев писал:

Облегчение в платеже подушных денег, вывод военных команд — вот все, что могло сделать правительство для крестьян в описываемое время. Но искоренить главное зло — стремление каждого высшего кормиться на счет низшего и на счет казны — оно не могло; для этого нужно было совершенствование общества…[49]

Да, нужно было совершенствование общества. Нужна была политическая и экономическая реформа, ориентированная на лучшие европейские образцы не только по форме, но и по существу. Нужна была решительная контрреформа реформам Петра. Князь Дмитрий Михайлович Голицын понимал это с полной очевидностью. Меншиков и Остерман не понимали категорически.

Они подали в Верховный тайный совет свою паническую — и было от чего! — записку не от зрелости политической мысли и еще менее — от человеколюбия. Быть может, впервые они с полной ясностью увидели, что гибнет государство, с которым связано и их собственное благополучие. И пришли в ужас. Но способы исправления ситуации, которые они предложили: названные Соловьевым снижение подати и вывод из деревень полков, — были паллиативами, дающими временное облегчение. Не более.

Комиссию, которая должна была решить принципиальный вопрос — размеры и форму новых прямых налогов, — возглавил князь Дмитрий Михайлович, но деятельность его немедленно столкнулась с явным саботажем: шел месяц за месяцем, а все провинциальные и столичные учреждения, в которые он обращался за необходимыми сведениями, этих сведений ему не присылали…

И однако же Верховный тайный совет в первый год своего существования выполнил главную тактическую задачу — бешеный галоп, которым вел измученную Россию Петр к своей фантастической цели, был приостановлен, облегчено было положение купечества и крестьянства. Теперь предстояло искать пути выхода из того тяжкого кризиса, в котором страна оказалась.

Тяжким состоянием экономики, повальным бегством крестьян, несовершенством механизмов управления и заданными этим несовершенством распрями в верхах печальные последствия петровской ломки не исчерпываются. Было еще одно явление, связанное непосредственно с фундаментальными чертами возникшей системы, но лежащее в области чисто человеческой.

Петр уничтожил все "сдержки", которые до него, худо-бедно, регулировали отношения между царем и подданными, равно как и между социальными и сословными группами. Установка на силу как единственный серьезный аргумент, что естественно в военной империи, где гражданское общество отодвинуто на второй план и презираемо, — эта установка формировала психологию отношений.

Личность монарха приобретала, таким образом, значение решающее. Опасность и ненормальность такой ситуации выявились с катастрофической ясностью сразу после смерти Екатерины и воцарения малолетнего Петра II. Отсутствие "сдержек" — реальных, а не формальных правовых регуляторов, подкрепленных традицией и силой общественного правосознания, — немедленно привело к падению роли Верховного тайного совета и унизительной для общества диктатуре безнравственного и циничного Меншикова.

Саксонский посланник Лефорт доносил своему правительству: "Здесь никогда не боялись и не слушались так покойного царя (Петра Великого), как теперь Меншикова; все преклоняется перед ним, все подчиняется его приказаниям, и горе тому, кто его ослушается". А через месяц тот же Лефорт писал: "Меншиков продолжает сажать в темницу не только тех, которые совершили какое-либо государственное преступление, но и всех тех, которые находят что-нибудь сказать против его верховной власти. Такие случаи насилия возбуждают ропот. Правда, что все его очень боятся, но зато и ненавидят".

Деспотизм Петра, при всей его жестокости, не шел в сравнение с деспотизмом вознесенного на вершину власти плебея именно по степени унизительности. Можно себе представить, что испытывали князь Дмитрий Михайлович Голицын и князь Василий Владимирович Долгорукий.

Меншиков держался отнюдь не силой авторитета или даже верностью гвардии. Как вскоре выяснилось, не было ни того, ни другого. Он держался только послушанием мальчика-царя. То есть случайностью обстоятельств. Когда же фактический глава государства располагает лишь такой опорой, это свидетельствует о нежизнеспособности подобной системы.

Меншиков был натурой чрезвычайно одаренной и деятелем с огромным и разнообразным государственным опытом. Но расположенный к нему историк, блестящий знаток биографии светлейшего, Н. И. Павленко, вынужден признать, анализируя именно этот период в жизни своего героя:

По ступенькам власти Меншиков взбирался как бы играючи. Настало наконец время, когда можно было осуществить все планы. Но, удивительное дело, государственной мудрости в действиях и поступках светлейшего мы не обнаруживаем[50].

В этом нет ничего удивительного. Комплекс петровских идей, которым Меншиков был предан и стержнем которых было неограниченное самодержавие, в первозданном своем виде потерял смысл. Он стал неплодотворен. Последовательно продолжать петровскую внутреннюю и внешнюю политику — укреплять и развивать самодовлеющую военно-бюрократическую машину за счет страны, не прекращая при этом — что было бы естественным оправданием — внешнюю экспансию, Меншиков не мог. У России не было на это сил. Предложить новую программу он был не в состоянии, ибо у него этой программы не было. Отсюда и произошла промежуточность действий, не дававшая настоящего облегчения стране и не обозначавшая сколько-нибудь ясных перспектив.

Новая программа была у князя Дмитрия Михайловича, но в конкретной ситуации он не видел ни малейших шансов на ее осуществление и, поддерживая противоестественный альянс с Меншиковым, ждал подходящего момента.

Как выяснилось через три года, в России вообще не было недостатка в радикальных программах, но они хранились в головах прожектеров.

Россия оказалась на распутье, и решающую роль в ее ближайшей судьбе — будет ли ее укачивать в обозримом будущем постпетровская мертвая зыбь, реализованная в политике Меншикова, Остермана, Толстого, или же свершится попытка прорыва в качественно иное государственное и экономическое бытие, — решающую роль в этом могла сыграть натура нового царя. И того, кому он доверит фактическую власть. А такой человек или группа людей должны были появиться, причем вне формальной структуры управления.

Что же являл собою император, которому в момент воцарения было одиннадцать лет? Как только мальчик почувствовал вкус власти и понял свое положение, в его характере стали проявляться опасные черты. Меншикова он на первых порах боялся и слушался, но стоило светлейшему заболеть, как стиль поведения Петра II изменился.

Лефорт свидетельствует: "Монарх говорит со всеми в тоне властелина и делает что захочет. Он не терпит пререканий, постоянно занят беготнею; все кавалеры, окружающие его, утомлены до крайности". Через несколько месяцев Лефорт доносил в Дрезден, что, когда юный император недоволен Меншиковым, но не решается сказать ему об этом, он жестоко избивает сына светлейшего, мстя таким образом отцу. "Царь похож на своего деда в том отношении, что он стоит на своем, не терпит возражений и делает что хочет".

Иностранным дипломатам, которые шифрами сообщали своим правительствам наиважнейшие сведения из российской столицы, не было смысла очернять нового самодержца. Они давали своим государям и министрам материал для размышлений о будущем России и Европы. И из их донесений вырисовывается довольно устрашающий характер юного царя. Однако не терпевший пререканий вздорный деспот — отнюдь не повторение Петра I, который очень даже умел выслушивать чужие мнения. Другое дело, что, как правило, выслушав их, он поступал по-своему. Притом, что принимать решения он стал отнюдь не в одиннадцать и даже не в четырнадцать лет. И человеческие судьбы, равно как и дела государственные, от мальчика Петра I никак не зависели…

Мальчик же Петр II, чувствуя себя властелином (что он ясно давал понять окружающим), вел себя как капризный ребенок в ситуациях, которые этого не допускали.

Во время болезни Меншикова летом 1727 года в Петербург с Украины приехал командующий главными силами русской армии князь Михаил Михайлович Голицын. Он приехал представиться юному императору.

Мы знаем, что семья Голицыных была близка к царевичу Алексею, а князь Дмитрий Михайлович был его конфидентом и вполне мог угодить в ссылку вместе с князем Василием Владимировичем Долгоруким. Мы знаем, что князь Михаил Михайлович — единственный! — отказался подписать смертный приговор Алексею. Это его с украинской армией ждали в столице после смерти Петра I — как защитника интересов сына Алексея.

Для Петра II поддержка Голицыных значила немало. Но князь Михаил Михайлович юному императору почему-то не нравился, и когда знаменитый и популярный в армии фельдмаршал явился во дворец, венценосный мальчишка убежал в сад и велел часовому никого не пускать в ту часть сада, куда он изволил удалиться. Голицыну пришлось уйти. На следующий день на официальном обеде фельдмаршала посадили рядом с императором, и тот откровенно демонстрировал полководцу свое пренебрежение.

Петр II быстро взрослел, но взросление только усугубляло опасные черты его характера. Австрийский дипломат Гогенгольц доносил в Вену весной 1728 года о буйных забавах юного царя: "Прежде можно было противодействовать всему этому, теперь же нельзя и думать об этом, потому что государь знает свою неограниченную власть и не желает исправляться. Он действует исключительно по своему усмотрению, следуя лишь советам своих фаворитов".

И уже в декабре 1729 года — незадолго до смерти Петра II — новый австрийский резидент граф Вратислав суммировал свои наблюдения: "Нельзя не удивляться умению государя скрывать свои мысли; его искусство притворяться — замечательно. На прошлой неделе он два раза ужинал у Остермана, над которым он в то же время насмехался в компании Долгоруких. Перед Остерманом же он скрывает свои мысли: ему он говорит противоположное тому, в чем уверял Долгоруких". И далее: "Искусство притворяться составляет преобладающую черту характера императора".

Покойная великая княгиня — мать Петра II — была родственницей австрийского императора. Вена связывала со своим родственником — владыкой России — далеко идущие планы, следовательно, графу Братиславу хотелось бы изобразить царя в наиболее привлекательном свете. И у нас нет оснований подозревать австрийца в предвзятости. Скорее наоборот.

В том же году испанский посол де Лириа писал:

Хотя и трудно сказать что-либо решительное о характере 14-летнего государя, но можно догадываться, что он будет вспыльчив, решителен и жесток.

Из свидетельств лиц, отнюдь не согласовывавших свои впечатления, а, наоборот, державших их в тайне, вырастает довольно опасная фигура. Юный царь был своеволен, по-мальчишески безжалостен, лицемерен и полон сознания своего всевластия.

При этом надо сказать, что он терпеть не мог учиться и соответственно оставался вполне невежественным.

Можно с достаточным основанием предположить, что наблюдавшие его русские вельможи вспоминали юность Ивана IV, с детства выказывавшего схожие черты. В малолетство Ивана за него правила Избранная рада с Адашевым во главе, чья политика была умна и дальновидна. Но, войдя в возраст, царь быстро разделался со своими опекунами, и Россия оказалась в руках истерического убийцы.

Более всего должен был думать об этом князь Дмитрий Михайлович, связывавший некогда свои планы с царевичем Алексеем, а затем надеявшийся осуществить их, руководя сыном казненного царевича. Теперь на его глазах явно рушилась и эта надежда.

Разумеется, была теоретическая возможность устранить взбалмошного мальчишку, воображавшего, что он может править страной. Но любая группа, решившая выступить против юного царя, должна была понимать, что его устранение ввергнет Россию в неминуемую междоусобицу, вызвав жестокое столкновение разнородных и разнонаправленных интересов. Рядом не было фигуры, на которую можно было бы переключить симпатии гвардии, многих вельмож, народа.

Для гвардии он был внуком Петра Великого. Для родовой оппозиции — сыном Алексея-мученика. Для народа — законным государем.

Легкость, с которой юный царь сместил и погубил "прегордого Голиафа" Меншикова, доказывала его устойчивость. А устойчивость проистекала от перекрещивающихся именно на нем разнородных политических интересов.

Наиболее проницательные политики — русские и иностранные — понимали, конечно, близящуюся опасность разнузданного деспотизма — пришествие русского Калигулы. Но система, лишенная "сдержек" и законных регуляторов, провоцировала это пришествие.

Без изменения системы великую страну, бьющуюся в кризисе, подстерегали нескончаемые испытания.

Испытания эти в короткое царствование Петра II самым чувствительным образом задели достоинство и честь русских дворян.

Гогенгольц недаром писал о влиянии фаворитов. Избавившись от опеки Меншикова и запугав своего официального воспитателя Остермана, тринадцатилетний царь с восторгом отдался водительству худших из семейства Долгоруких.

Попытки Меншикова, равно как и Остермана, управлять юным монархом привели к падению одного и полу-опале другого. Долгорукие — князь Алексей Григорьевич и его сын, князь Иван Алексеевич, — выбрали иной путь: во всем потакать монарху и непрестанно развлекать его.

Фаворит царя — князь Иван Алексеевич Долгорукий — значил в государстве куда больше, чем Верховный тайный совет. Беззащитность страны перед властью и власти перед собственным безумием сказалась в том, что взбалмошный мальчик-монарх выбрал соответствующего фаворита.

Князь Щербатов в своем горьком обозрении русской жизни XVIII века писал о фаворите: "Кн. Ив. Алек. Долгоруков был молод, любил распутную жизнь, и всеми страстями, к каковым подвержены младые люди, не имеющие причины обуздывать их, был обладаем. Пьянство, роскошь, любодеяние и насилие место прежде бывшего порядка заступили. В пример сему, к стыду того века скажу, что слюбился он или, лучше сказать, взял на блудодеяние себе между прочими жену Кн. Е. Т., рожденную Головкину, и не токмо без всякой закрытости с нею жил; но при частых съездах у К. Т. с другими своими младыми сообщниками пивал до крайности, бивал и ругивал мужа, бывшего тогда офицером кавалергардов, имеющего чин генерал-майора и с терпением стыд свой от прелюбодеяния жены своей сносящего. И мне самому случалось слышать, что, единожды быв в доме сего кн. Трубецкого, по исполнении многих над ним ругательств, хотел наконец выкинуть его в окошко, и естьли бы Степан Васильевич Лопухин, свойственник Государев по бабке его Лопухиной, первой супруге Петра Великого, бывший тогда камер-юнкером у двора и в числе любимцев кн. Долгорукова, сему не воспрепятствовал, то бы сие исполнено было"[51].

Если людям, гордым своим происхождением, заслугами предков и собственными, просто людям с развитым чувством достоинства тяжко было переносить унижения от самовластного Петра I, то стократ тяжелее было испытывать унижения со стороны ничтожного фаворита.

Если фельдмаршал Шереметев видел горькую обиду в том, что к нему приставлен был гвардии сержант Щепо-тев, то обида эта смягчалась пониманием, что Щепотев — в данном случае — лишь проводник воли великого государя, которого Шереметев, несмотря ни на что, глубоко чтил. Беспутный Иван Долгорукий получил право унижать генералов от мальчишки, которому беспредельная власть вскружила голову. Щепотев заслужил доверие Петра воинской доблестью, преданностью делу, готовностью к гибели. Иван Долгорукий отличился только разнузданностью и потаканием пробуждающимся страстям юного царя.

Существующая система равно принимала и то, и другое.

Масштаб и характер "персон", оказавшихся у власти, определяли ход государственных дел.

После падения Меншикова между малолетним царем и Верховным тайным советом встали Остерман, головоломно балансировавший между всеми группами и сохранявший некоторое влияние на Петра П, и отец фаворита — князь Алексей Долгорукий, человек ничтожный и своекорыстный, назначенный теперь членом Совета.

Ни тот, ни другой заседаний не посещали. Князь Дмитрий Голицын, канцлер Головкин, генерал-адмирал Апраксин должны были пересылать им свои "мнения", а они, если считали нужным, докладывали императору.

Это было столь же нерационально, сколь и унизительно.

В качестве иллюстрации к этому нелепому положению С. М. Соловьев приводит следующую историю: 4 сентября 1728 года Верховный тайный совет постановил заменить российского представителя при малороссийском гетмане. Князь Дмитрий Михайлович Голицын, Головкин, Апраксин и ставший членом Совета князь Василий Лукич Долгорукий рекомендовали на этот пост кого-либо из трех известных генералов — Матюшкина, Дмитриева-Мамонова или Салтыкова. Члены Совета хотели, чтобы у царя был выбор. Решение было передано Остерману.

Остерман записку вернул, мотивируя это тем, что должна быть названа одна кандидатура, чтоб не утруждать государя выбором. Члены Совета — первые вельможи государства — срочно составили другую записку, где выставили кандидатом одного Салтыкова. Остерман держал документ у себя более полутора месяцев, затем доложил Петру II, и тот решение Совета утвердить отказался… История сама по себе достаточно живописная и характеризующая ведение дел. Но Соловьев не обратил внимания на главное, быть может, содержание этого конфликта.

Вряд ли случайно члены Совета, наиболее активными и целеустремленными среди коих оказались князья Голицын и Василий Лукич Долгорукий, — Апраксин и Головкин были старыми, больными и нерешительными, — назвали именно Матюшкина, Мамонова и Салтыкова. Все три кандидата возглавляли не столь давно "майорские розыскные канцелярии", были столпами "гвардейского режима", неколебимыми сторонниками самодержавной системы в петровском ее варианте. В предложении Верховного совета явственно просматривается желание удалить их из столиц. Причем окончательный выбор Салтыкова тоже весьма красноречив. Равно как и маневры Остермана, не одобрявшего выбор Совета.

Через год с небольшим именно Салтыков станет ближайшим соратником Остермана в борьбе против конституционных планов князя Дмитрия Михайловича и князя Василия Лукича.

Если учесть, что идея ограничения самодержавия, как видно из свидетельств дипломатов, висела над Москвой, то вполне понятно желание противника этой идеи Остермана иметь под рукой петровских "птенцов", и Салтыкова в особенности. Недаром именно "сильный человек" Салтыков назначен был арестовывать Меншикова.

Этот эпизод подспудной борьбы — свидетельство как унизительного бессилия Верховного совета, так и попыток конституционалистов готовить почву для будущих действий.

Между тем ситуация была двойственна, драматична, парадоксальна.

С одной стороны, Верховный тайный совет пытался энергично реорганизовать экономическую жизнь страны: уменьшить налоговое бремя и тем облегчить положение "бедного крестьянства", как сказано в одном из документов Совета; уменьшить количество чиновников, кормившихся у податного дела; создать условия для подъема торговли и частного промышленного предпринимательства, придавленного государственным прессом, для чего упразднена была Мануфактур-коллегия; сокращены были военные расходы и принято решение ежегодно отправлять в отпуск для устройства дел в имениях две трети офицеров и солдат дворянского происхождения, что к тому же принесло бы сильное облегчение бюджету.

Что очень симптоматично — Украине вернули самоуправление, уничтоженное Петром, и восстановили институт гетманства в соответствии с договором, заключенным некогда Хмельницким. Это произошло в 1727 году, а через год Совет образовал из выборных от шляхетства комиссию для систематизации законов — составления нового уложения.

С другой же стороны, все эти разумные и дальновидные меры не приносили должного результата, ибо осуществлять их приходилось внутри изначально порочной системы, сопротивляющейся любым попыткам движения в сторону увеличения свободы и рассредоточения власти, системы, чьи пороки в этот период усугублены были вздорностью и бесконтрольностью юного императора и его близкого окружения.

Ни Сенат, ни Верховный тайный совет, ни индивидуально "большие персоны" не могли противостоять этому стилю царствования. Система оказалась не в силах сама себя защитить. Из нее оказался вынут стержень — деспотическая воля одной сильной личности. Выяснилось, что Верховный тайный совет, объединивший влиятельнейших представителей разных сильных группировок, держался только волею императрицы Екатерины. При самодержавном мальчишке он рисковал потерять свое правительствующее значение. Структура управления страной не имела органической слаженности и прочности живого организма. Она не имела даже механической сцепки налаженной машины. Ее функционирование могло быть нарушено и разрушено первым же грубым толчком. В ней не было запаса прочности, сопротивляемости, свойственной органическим системам.

Иностранные дипломаты, плохо понимая суть происходящего, фиксировали внешние результаты драмы.

Их донесения своим правительствам с 1728 года постепенно становятся паническими.

Герцог де Лириа писал:

Все идет дурно; царь не занимается делами, да и не думает заниматься; денег никому не платят, и Бог знает, до чего дойдут здешние финансы; каждый ворует сколько может. Все члены Верховного совета нездоровы, и потому этот трибунал, душа здешнего управления, вовсе не собирается. Все соподчиненные ведомства тоже остановили свои дела. Жалоб бездна; каждый делает то, что ему взбредет на ум. Об исправлении всего этого серьезно никто не думает, кроме барона Остермана, который один отнюдь не в состоянии сделать всего.

И далее де Лириа пишет фразу глубокой значимости:

Я полагаю, что здесь все готово для революции, которая может нанести неисправимый вред этой монархии.

В другом донесении он снова возвращается к роли Остермана: "…Все против него, хотя и без всякого основания, так как он способный министр и не желает ничего, кроме величия этой монархии".

Фраза о революции и пассаж об Остермане — связаны. Де Лириа имеет в виду, разумеется, не народную революцию, но государственный переворот, долженствующий изменить развитие сграны, антипетровский переворот. Поэтому Остерман и представляется герцогу, и не только ему, единственным спасителем России, — "величие этой монархии" для Остермана неразрывно было с самодержавием.

Резиденты европейских дворов, заинтересованных в сохранении военного статуса России на международной арене — для равновесия сил, — мало задумывались о том, что полезно самой России, ее жителям. Остерман — апостол военно-бюрократической системы, и в самом деле беззаветно преданный петровским принципам, — был для них фигурой идеальной.

Князь Дмитрий Голицын и все, кто мечтал петровскую модель принципиально изменить, казались им опасными смутьянами и ретроградами.

Саксонский посланник Лефорт в июне 1728 года описывает ситуацию почти в тех же словах, что и испанец:

"Когда я смотрю на настоящее управление государством, мне кажется, что царствование Петра Великого было не что иное, как сон. Все живут здесь в такой беспечности, что человеческий разум не может постигнуть, как такая огромная машина держится безо всякой подмоги; каждый старается избавиться от забот, никто не хочет взять что-либо на себя и молчит… Войско везде погибает. Верховный тайный совет все выслушивает, предвидит будущие несчастия, но никто не имеет права говорить. Я полагаю, достаточно не более года, чтобы флот не был в состоянии выйти в море. Швеция старается возвратить себе отнятые земли… Монарх Божьею милостью знает, что ему никто не осмелится прекословить: в этом постарались его еще более убедить. Царь не знает истинного пути, которому он должен следовать, и все это идет к разрушению.

В ноябре тот же Лефорт ужасался:

Стараясь понять состояние этого государства, убеждаешься, что его положение с каждым днем делается непонятнее. Можно было бы сравнить его с кораблем, предоставленным на произвол судьбы. Буря готова разразиться, а кормчий и все матросы опьянели или заснули. Огромное судно несется, и никто не думает о будущем. Каждый покидает кормило и остается в бездействии, тогда как следовало бы работать, имея в виду грядущие поколения; действительно, можно подумать, что все на этом судне ждут только сильной бури, чтоб при первом несчастий воспользоваться пожитками корабля.

Разумеется, им было непонятно происходящее. Они не могли понять той страшной усталости, которая наступает от многолетнего перенапряжения сил страны. А. усталость порождает безответственность, отталкивание от чувства долга, требующего нового напряжения сил. Они не могли понять отвращения, которое испытывали самые разные слои и группы русских к военно-бюрократическому монстру, который их заставили создать. Стремительный распад и гибель этого монстра, которая и в самом деле могла привести к катастрофическим последствиям и для страны, не воспринимались очень многими как несчастье. Отвращение и обида пересиливали политический рационализм.

Царствование Петра II — странное, дикое, но крайне показательное время.

"Восшествие на престол Петра II удовлетворяло огромное большинство в народе", — писал С. М. Соловьев. Это и понятно — воцарение законного наследника, сына любимого "чернью" Алексея, разрядило само по себе психологическое напряжение в стране.

Но у народа были и другие основания для довольства: неразбериха в управлении, полное равнодушие первых лиц в государстве — царя и нескольких Долгоруких — к тому, что происходило на просторах России вне поля их зрения, пресечение внешнеполитической активности, сокращение армии и флота — все это принесло народу явное облегчение. Налоги уменьшились, рекрутов не требовали, и, стало быть, увеличивалось число рабочих рук.

Но облегчение, основанное на развале государства, не могло быть долговременным и сулило в будущем еще большие тяготы и опасности.

А распад подступал к повседневному быту. В апреле 1729 года в Москве — в Немецкой слободе — начался пожар. Опираясь на свидетельства иностранных дипломатов, Соловьев воспроизвел событие, ни при Петре I, ни даже при Екатерине I совершенно немыслимое: "…в полчаса пламя обхватило уже шесть или восемь домов. Гвардейские солдаты с топорами в руках прибежали на пожар и стали, как бешеные, врываться в дома и грабить, грозя топорами хозяевам, когда те хотели защитить свое добро, и все это происходило перед глазами офицеров, которые не могли ничего сделать"[52].

Если петровские гвардейцы, славные своей дисциплинированностью и верностью долгу, вышли из повиновения и повели себя как заурядные грабители, значит, стали рваться те связи, на которых держалась петровская система.

Грабеж остановило только появление Петра II, распорядившегося найти и арестовать грабителей. Но замешанными в разбое оказались именно те гвардейские гренадеры, которыми командовал фаворит — князь Иван Долгорукий. И дело замяли. Поскольку сам фаворит вел себя по-разбойничьи, не опасаясь наказания, то неудивительно, что его подчиненные постепенно усваивали эту вольготную манеру общественного поведения.

Несмотря на меры, принятые Тайным советом, направленные на облегчение жизни народа, все напряженнее становились социальные взаимоотношения в стране. Постепенное истончение любого рода "сдержек" — в разных сферах и на разных уровнях общественного существования, — отсутствие естественных регуляторов поведения приводили к тому, что хаотическое насилие, как простейшая и сиюминутно эффективная форма решения конфликтов, стало охватывать Россию. Разбой теперь оказывается заметным фактором в общеполитической игре. В 1728 году помещики Южной России сообщали в челобитной Верховному тайному совету, что в Пензенском уезде за последние годы поселилось "много набродного народа, с 5 тыс. человек, и живут в горах, и в земляных избах, и в лачугах". Но беглецы, очевидно не склонные уходить за границу, не склонны были и мирно влачить жалкое свое существование. Ситуация менялась. Этот "набродный народ", объединяясь в разбойничьи ватаги до двух сотен человек, "домы многих помещиков разбивают, и села и деревни разоряют и пожигают, и самих помещиков, и жен их, и детей мучительски пытают, и огнем жгут, и ругательным смертям предают".

В Совет доносили, что в Алатырском уезде разбойники напали на село Пряшево, принадлежащее князю Куракину, убили приказчика, сожгли более двухсот дворов и две церкви. (Нападение на церкви и ограбление их вообще было и в XVIII, и в XIX веке явлением частым.) Вооруженная ружьями и пушками разбойничья ватага собиралась штурмовать и сам Алатырь. Верховный тайный совет распорядился послать против "набродного народа" кавалерийские части с генерал-майором или полковником во главе.

"Разбойничье движение", как мы увидим, постепенно нарастало, пока взаимная враждебность сословий, социально-политических групп, массы населения и военно-бюрократического аппарата не взорвалась гражданской войной — пугачевщиной.

Через сто с лишним лет, в стабильные 1830-е годы, отчеты Министерства внутренних дел свидетельствуют о ежегодных убийствах помещиков во всех губерниях. Социального мира в России не было вообще. Была ложная стабильность — насильственное замирение народа машиной подавления. И если в 1839 году шеф политической полиции граф Бенкендорф в официальном докладе императору назвал крепостное право "пороховым погребом под государством", то можно с уверенностью сказать, что на этом пороховом погребе страна жила непрерывно с петровских времен, ибо уже существующее крепостное право было усугублено именно тогда до степени рабства, отягощено безжалостной фискальной политикой, а крестьянин лишен прямой связи с государством и гражданского правосознания.

Положение дел к концу 1720-х годов было таково, что необходимость кардинальных перемен ясна стала любому думающему человеку.

Перемены эти могли реализоваться в двух направлениях. Те государственные мужи, чьи мечтания олицетворяла доктрина Остермана и Феофана Прокоповича, считали, что следует восстановить петровскую систему железного контроля, усовершенствовав и модернизировав ее, и сильной рукой регулировать жизнь страны. Те, кто понимал пагубность петровской модели, те, кто, как князь Дмитрий Михайлович Голицын, желали истинной европеизации, думали о структуре, органически соединявшей все сословные и социальные группы, основанной на постепенной гармонизации интересов. Они ориентировались как на прошлое России — Земские соборы, Боярскую думу, традиции сословного государства, — так и на свежий европейский опыт.

Все понимали, что приближается кризис. Понимали это и Долгорукие, судорожно пытавшиеся закрепить свое положение женитьбой юного императора на сестре фаворита.

Это были напрасные мечты. Для того или иного разрешения кризиса требовались люди совсем иного ранга, чем фаворит и его отец. В такие моменты сочетание человеческих воль, образующих поле исторического напряжения, складывается — при кажущейся хаотичности — в предельно четкий рисунок и сталкивает людей, сконцентрировавших в своих программах ведущие тенденции эпохи. Эти тенденции могут быть оформлены с разной степенью ясности. Но вектор каждой из них ощутим с роковой определенностью.