Пушкин и Фонвизина

Пушкин и Фонвизина

Однако прежде монастыря и прежде замужества случилось в жизни юной Натальи Апухтиной сильное увлечение. М. Д. Францева, дочь тобольского прокурора, в своих воспоминаниях записала с ее слов рассказ о том, как в имение Апухтиных на берегу живописной Унжи приехал молодой человек, который стал добиваться руки дочери костромского помещика. Он сумел тронуть сердце молодой девушки и увлечь ее, но разочарование было жестоким. Разведав, что состояние ее отца расстроено, он уехал, даже не объяснившись. Вероятно, ее попытка уйти в монастырь была вызвана во многом и этим. «Вскоре после этого,— пишет Францева,— приехал к ним в деревню двоюродный ее дядя Михаил Александрович Фон-Визин, человек в высшей степени добрый, честный, умный и очень образованный... Михаил Александрович, будучи мягкого, нежного сердца, не устоял и пленился настолько своей племянницей, что привязался к ней страстно. Она, видя его горячую привязанность к ней, не осталась равнодушной к его чувству... Через несколько месяцев они обвенчались в родовом их имении Давыдове и вскоре переехали на житье в Москву, где Наталья Дмитриевна должна была постоянно посещать свет. Не любя его, она скучала пустотой светской жизни, тосковала и рвалась к своим заветным родным полям и лесам... Из наивной экзальтированной девочки она превратилась в женщину необыкновенно умную, сосредоточенную, глубоко понимающую свои обязанности. Это доказывает очень характеристический эпизод ее встречи на одном бале с тем молодым человеком, который когда-то увлекал ее своими льстивыми уверениями и так горько разбил ее чистые мечты. На бале он был поражен встречей с женою заслуженного и всеми уважаемого генерала, блиставшую красотою и умом, окруженную толпой поклонников. Его низкая натура проявилась еще раз тем, что он не задумался стать тоже в числе ее поклонников, рассчитывая на прежнюю ее к нему симпатию, но был уничтожен благородным и гордым ее отпором как низкий ухаживатель за чужой уже женой. Тема «Евгения Онегина» взята Пушкиным именно из жизни Натальи Дмитриевны, этот эпизод и многие подробности были ему переданы одним из общих их знакомых. Когда вышли первые главы поэмы «Евгений Онегин», то Михаил Александрович находился уже в крепости.

Однажды один из родственников Натальи Дмитриевны, Молчанов, прибегает к ней и говорит: «Наташа, знаешь: ведь ты попала в печать! Подлец Солнцев передал Пушкину твою историю, и он своим поэтическим талантом опоэтизировал тебя в своей поэме «Евгений Онегин»[207].

О том, что Пушкин «срисовал» Татьяну Ларину с Натальи Фонвизиной, было достаточно широко известно в декабристской среде. Задолго до выхода в печать воспоминаний М. Д. Францевой, писатель-этнограф С. Максимов писал в своей книге «Сибирь и каторга»: «Наталья Дмитриевна Фон-Визина, урожденная Апухтина, недавно умерла в Москве. Она в молодости послужила идеалом Пушкину для Татьяны в «Онегине». Сначала хотела идти в монастырь, потом вышла за генерала Фон-Визина»[208].

Пушкинисты называют не одно женское имя, связанное с Татьяной Лариной, но Фонвизина, несомненно, более других заслуживает права считаться прототипом пушкинской героини[209].

Восьмая глава «Евгения Онегина» кончается лирическим обращением Пушкина к друзьям-декабристам:

Но те, которым в дружной встрече

Я строфы первые читал...

Иных уж нет, а те далече,

Как Сади некогда сказал.

Без них Онегин дорисован;

А та, с которой образован

Татьяны милой идеал...

О, много, много рок отъял!

«Рок отъял» Татьяну — до сих пор этот стих понимали так, что она умерла, но, быть может, «далече» означает как раз «во глубине сибирских руд», среди сосланных пушкинских друзей? М. Францева упоминает в воспоминаниях имя Солнцева, который «передал Пушкину историю» Фонвизиной. Солнцев (Сонцов) Матвей Михайлович — это дядя Пушкина (муж его тетки Елизаветы Львовны). С ним поэт неизменно встречался в Москве, а перед свадьбой возил его представлять своей невесте.

Елизавета Львовна с мужем жила в доме отца члена Союза Благоденствия П. Д. Черевина, который был родственником Натальи Дмитриевны[210]. Черевин был приятелем Пущина. Не исключено, что, бывая у своих родных, Пушкин мог там встретить и Наталью Дмитриевну.

Некоторые литературоведы пренебрежительно относятся к самой проблеме прототипа. На мой взгляд, такая точка зрения мало обоснована. Угадывая прототип, мы заметно расширяем «ауру» произведения, исторические и социально-бытовые ассоциации, связанные с образом, рожденным вдохновением художника, то есть становимся как читатели намного богаче, а не беднее. Кроме того, сама проблема перевода исторических, жизненных, бытовых импульсов, получаемых художником из воздуха времени, исторического пространства, социальной среды, есть важная эстетическая проблема. «Когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда: как желтый одуванчик у забора»...— писала Ахматова.

Каких только женщин не выдвигала молва, исследователи Пушкина или собственное тщеславие приятельниц поэта на роль прославленной его героини! П. А. Плетнев утверждал, что Пушкин имел тут в виду Наталью Кочубей; П. В. Анненков, хотя и с оговорками, находил прообразы Ольги и Татьяны в сестрах Вульф; А. П. Керн объявила в своих воспоминаниях, что Пушкин писал свою Татьяну едва ли не с нее. Находили также черты Татьяны в графине Е. К. Воронцовой и Марии Раевской. Ахматова угадывала в Татьяне последних глав К. Собаньскую. Правомерно ли думать, скажем, о Раевской-Волконской?

В комментариях к «Евгению Онегину» имя Волконской обычно присутствует в связи со строфой в первой главе романа, которую Волконская безоговорочно отнесла к себе в своих воспоминаниях:

Я помню море пред грозою:

Как я завидовал волнам,

Бегущим бурной чередою

С любовью лечь к ее ногам!

Однако если обратиться к контексту пушкинского романа, то чтение заставит скорее отвергнуть, чем принять такое толкование. В самом деле, могут ли относиться к пятнадцатилетней девочке, какой была тогда Мария Раевская, когда ехала в карете с няней, гувернанткой, компаньонкой и сестрой в степи под Таганрогом и они «всей гурьбой бросились любоваться морем», такие пушкинские строки, полные любовного жара и неподдельной страсти:

Как я желал тогда с волнами

Коснуться милых ног устами...

Нет, никогда порыв страстей

Так не терзал души моей!

Весь словесный ряд этой строфы носит откровенно эротический характер: «лобзать уста», «перси, полные томленья». Пушкин пишет об этом «порыве страстей» как самом сильном увлечении своей «кипящей младости». Неужели это следует отнести на счет девочки, промочившей однажды ноги?

Волконская забыла, когда писала свои «Записки», что строке «Я помню море пред грозою» предшествует в предыдущей строфе сомкнутое с ней в смысловое кольцо строка — «У моря на граните скал».

Между тем под Таганрогом в степи нет «гранитных скал», там степной пейзаж. Словом, самый беглый разбор этих строф «Онегина» заставляет сильно усомниться, что их можно соотнести с воспоминаниями Марии Николаевны Волконской. Она вдохновенно строила легенду своей жизни и убедила многих читателей увидеть свои отношения с Пушкиным такими, какими бы ей хотелось их увидеть. К себе отнесла Волконская и строки «Бахчисарайского фонтана»:

Ее очи

Яснее дня,

Темнее ночи.

А воображение некоторых пушкинистов дорисовало загадочный и возвышенный облик «потаенной любви» поэта.

В своей «Исповеди» Фонвизина ни слова не обронила о том, о чем с такой уверенностью говорят ее друзья и современники. Почему же она промолчала о том, что могло бы так украсить ее биографию?

Фонвизина была лишена тщеславия, заботы о посмертной славе. Этого не избежала, к сожалению, Волконская. И все же: была ли Фонвизина прототипом Татьяны Лариной?

Нередко источником для творческого замысла служит сюжет, рассказ, услышанный художником. Так, сюжет «Мертвых душ» был подсказан Гоголю Пушкиным, а сюжет «Воскресенья» Толстой узнал от юриста А. Ф. Кони Так же вполне вероятно, что история женитьбы блестящего генерала, богатого дворянина, светского человека, каким был Михаил Александрович Фонвизин, на провинциальной молоденькой девушке из костромских глухих лесов (своей двоюродной племяннице), поразившая своей необычностью воображение многих современников, могла дойти и до Пушкина. Об этом Пушкин мог узнать от многих друзей, общавшихся с Фонвизиным.

Ближайшей подругой Натальи Дмитриевны была сестра декабриста Василия Норова — Екатерина Поливанова. Все годы сибирского изгнания она переписывалась с Фонвизиными и заботилась об их сыновьях. Впоследствии оба юноши скончались от чахотки в одесском доме Поливановой. Сестра Екатерины — Авдотья — была приятельницей Чаадаева, Фонвизин был и сам с ним в дружеских отношениях. Женитьба друга — это всегда тема для разговоров, даже и в беседе таких приятелей, как Пушкин и Чаадаев.

И. Д. Якушкин был близким другом Фонвизина и встречался неоднократно с Пушкиным.

Михаил Федорович Орлов в 1820—1824 годы тесно общался и с Пушкиным и Фонвизиным.

Иван Иванович Пущин приезжал в имение к Фонвизиным вскоре после их женитьбы, Пущин же навещал поэта в Михайловской ссылке.

Словом, история этой необычной женитьбы была наверняка на устах у многих в тогдашнем не очень обширном светском кругу.

И еще немаловажное обстоятельство: женщины, о которых говорили впоследствии как о прототипе Татьяны Лариной, от Марии Волконской до Воронцовой, были светскими женщинами, далекими от образа скромной сельской дикарки. Зато Фонвизина и по чертам биографии и по психологическому складу, несомненно, близка Татьяне Лариной.

Роман «Евгений Онегин», в том числе и образ Татьяны, постоянно менялся, трансформировался, двигался. Много ли общего у Татьяны с графиней Кочубей, графиней Воронцовой, Каролиной Собаньской или даже с дочерью генерала Раевского?

Нельзя категорически утверждать, что Пушкин, прежде чем писать «Онегина», уже сложил в голове его сюжет на основании семейной истории Фонвизина. Это маловероятно, да и сам творческий процесс сложнее. Возможно, что Татьяна первых глав лишь объективно совпала с характером Натальи Дмитриевны, а ее семейную историю Пушкин услышал не на юге, а уже по возвращении из ссылки, когда работал над заключительными главами романа.

Шестая, седьмая и восьмая главы «Евгения Онегина» были написаны уже после восстания декабристов. Проблема исполненного долга не только в гражданском, но и в человеческом смысле была в это время очень современна и остра. Нравственный поступок становился и гражданской категорией. Александр Тургенев, брат «первого декабриста» Николая Тургенева записал в дневнике, что одни женщины плясали на балах по поводу коронации Николая I, другие летели к своим мужьям, чтобы «зарыться с ними в вечных снегах».

Все, что касалось судьбы сосланных декабристов, как известно, жадно впитывалось поэтом. Все женщины, поехавшие в Сибирь, были известны поименно. И их судьбы просто не могли пройти мимо внимания Пушкина. Вот почему с большой долей вероятности можно утверждать, что в сюжетном повороте судьбы Татьяны, какой она изображена в заключительных главах романа, не последнюю роль сыграли циркулировавшие в обществе рассказы о Фонвизиной.

Как-то в статье «Парадоксы пристального чтения»[211] критик Д. Урнов воскликнул, процитировав строки «но я другому отдана; я буду век ему верна»: «Положа руку на сердце, вы понимаете, что хотел поэт этим сказать?»

Эти слова будут гораздо понятнее и осветятся совсем иным светом, если думать о Татьяне как жене участника заговора, будущего сибирского поселенца. Известно было, что и Волконская, и Фонвизина поехали в Сибирь не по страстной любви к мужу, как Екатерина Трубецкая или Александрина Муравьева, а из чувства долга.

Русская женщина, способная отречься даже от любви во имя исполненного долга, стояла перед восхищенным взором Пушкина как образ душевного совершенства, нравственного героизма.

* * *

В год выхода книги С. Максимова «Сибирь и каторга» в журнале «Русский архив» декабрист Петр Николаевич Свистунов в статье «Отповедь Свистунова» подробно разобрал все фактические ошибки Максимова. Он перечислил малейшие неточности, касавшиеся декабристов, которые он заметил, однако ни словом не упомянул о заявлении С. Максимова, что Фонвизина-Пущина послужила прототипом для Татьяны Лариной. Это было косвенным согласием одного из близких друзей Натальи Дмитриевны на подобное утверждение.

В свете этого может быть дан толчок и к переосмыслению образа генерала из «Евгения Онегина».

Михаил Знаменский, сын священника, духовника и друга Фонвизиной, Пущина, Якушкина, да и всей ялуторовской декабристской колонии, впоследствии известный художник, оставивший нам портреты многих декабристов, и в первую очередь супругов Фонвизиных, писал в своих воспоминаниях:

«В доме Михаила Александровича Фонвизина по случаю праздника всех раньше на ногах и чуть не прежде всех высокая и стройная фигура самого хозяина. При взгляде на эту фигуру невольно рвется на язык название генерал. Недаром же некогда Пушкин сказал про него: «Всех выше грудь и плечи поднимал за ней вошедший генерал...» Да, читатель, вот куда капризом судьбы перенесена была пушкинская Татьяна, или, правильнее сказать, та особа, с которой наш поэт списывал героиню Онегина»[212].

Генерала в «Онегине» мы всегда привыкли считать тупым служакой, воплощением преуспевающего при дворе человека. Но именно здесь сюжет недосказан, оборван на полуслове, а десятая «декабристская» глава недописана. Нам остается простор для догадок. Эта догадка о генерале заставляет по-иному взглянуть и на образ Татьяны. А что если Пушкин собирался изобразить в генерале декабриста и поэтому недописал роман, увидев невозможность это сделать?

Все это делает гипотезу о Фонвизиной как прототипе Татьяны Лариной достаточно вероятной.

Однако вернемся к судьбе Натальи Дмитриевны.

Муж Натальи Дмитриевны генерал Михаил Александрович Фонвизин был арестован 9 января 1826 года в своем подмосковном имении Крюково на глазах беременной жены. Ее старались уверить, что ему просто необходимо ехать в Москву по делам. «Верно, вы везете его в Петербург?» Наталья Дмитриевна выбежала за ним за ворота и, не отрывая глаз, смотрела за уезжающими, когда же увидела, что тройка, уносящая ее мужа, повернула не на московский тракт, а на петербургский, то, поняв все, упала на снег, и люди без чувств унесли ее в дом»,— так впоследствии записала со слов Натальи Дмитриевны М. Д. Францева воспоминания об этом событии.

И января 1826 года император писал брату Константину Павловичу: «Наши аресты идут своим чередом. Ко мне только что привезли сегодня Фон-Визина, личность довольно значительную».

Талантливый военный, адъютант генерала А. П. Ермолова во время Отечественной войны 1812 года, выделявшийся умом и образованностью даже в декабристской среде, Фонвизин был серьезным и убежденным участником движения. Во время следствия Фонвизин — один из немногих, кто умело вел себя как настоящий конспиратор: от него не удалось узнать ни одного нового имени, никаких дополнительных сведений, и вместе с тем он сумел убедить следственный комитет в правдивости своих показаний и своем чистосердечии.

Вскоре после ареста мужа Наталья Дмитриевна родила второго сына, после родов долго не могла оправиться, но уже в апреле была в Петербурге. 20—26 апреля В. А. Жуковский пишет А. П. Елагиной: «Милая Дуняша! Последнее письмо ваше получил вчера, то есть письмо, написанное с Натальей Дмитриевной... Напрасно вы ей не отсоветовали сюда ездить. Не может быть никакой удачи от ее поездки. Я же для нее худая помощь... Фон-Визина имела уже свидание с мужем»[213].

Жуковский знал и помнил Наталью Дмитриевну еще девочкой и даже посвятил ей стихи — «В альбом 8-летней Н. Д. Апухтиной», написанные на семейном празднике в именье его друга Плещеева, неподалеку от Орла, где был дом родителей Натальи Дмитриевны[214].

6 мая 1826 года Фонвизин записал в своем дневнике, который вел в крепости: «Сегодня ходил я гулять по берегу и по обыкновению думал о моем друге — вдруг увидел ялик, и в нем две дамы в белых шляпах. Сердце мое мне сказало, что это была моя Наталья. Я тотчас узнал ее, хотя в некотором расстоянии, она меня также, и мы оба всем сердцем обрадовались сей счастливой встрече»[215].

Вместе со своей приятельницей — юной женой Якушкина — Фонвизина наняла лодку, и они стали совершать ежедневные прогулки по Неве мимо крепости, когда заключенных выводили на прогулку. П. Е. Анненкова передает в своих воспоминаниях рассказ, слышанный ею, очевидно, в Сибири: «Когда сделалось известным более или менее, к чему будут приговорены заключенные, тогда Фонвизина и, кажется, Давыдова, переодетые, отправились пройтись по стене, окружающей крепость... Так как они были одеты в простое платье, то часовые не обратили на них внимания. Они, держась на известном расстоянии, стали как будто перекликаться, и наконец Фонвизина прокричала: «Les sentences seront terribles, mais les peines seront commuees» («Приговор будет ужасен, но наказание будет смягчено»), В ответ на эти слова разнесся страшный гул по казематам. Узники отвечали: «Merci»[216].

Нельзя без волнения читать письма М. А. Фонвизина, обращенные к жене из крепости.

Узнав о ее намерении следовать за ним, он пытается ее отговорить: «Жертвы, которые ты желаешь мне принести, следуя за мной в эти ужасные пустыни, огромны! Ты хочешь покинуть ради меня родителей, детей, родину,— одним словом, все, что может привязывать к жизни, и что я могу предложить тебе взамен? Любовь заключенного — оковы и нищету... Твое доброе сердце слишком возбуждено великодушием и сочувствием к моему несчастию, и я был бы недостоин твоей привязанности, если бы не остановил тебя на краю пропасти, в которую ты хочешь броситься. Любя тебя больше своей жизни и своего счастья, я отказываю тебе и прошу тебя, во имя всего того, что тебе дорого на свете, не следовать за мной. Представь меня моей несчастной судьбе и готовься исполнить священный долг матери — подумай о наших дорогих детях» (октябрь — ноябрь 1826 г.).

По постановлению Верховного уголовного суда, М. А. Фонвизина отнесли к IV разряду «государственных преступников», что означало ссылку на каторжные работы сроком на 12 лет и последующее поселение в Сибири.

Наталья Дмитриевна получила разрешение следовать за мужем одной из первых — 18 июля 1826 года.

Михаила Александровича Фонвизина отправили в Сибирь 21 января 1827 года. На почтовой станции под Петербургом его ждала жена с теплыми вещами и деньгами. Здесь они простились. Здоровье Натальи Дмитриевны, подорванное тяжелыми родами и сильными переживаниями, а также страх за маленьких сыновей задержал ее отъезд на год.

Свой долг жены она поставила выше долга матери: двух сыновей, трех с половиной и двух лет, отдала Фонвизина на попечение родителей и брата мужа, тоже декабриста (его два месяца продержали в крепости, а потом выпустили под вечный надзор полиции).

В марте 1828 года Фонвизина прибыла в читинский острог. Наталья Дмитриевна пишет в «Исповеди»: «К горю моему, муж мой был членом тайного общества, наделавшего столько шуму в начале царствования Николая I-го. У нас уже был сын и другим была беременна, когда мужа арестовали и потом через полгода осудили в Сибирь на срочную работу с заточением. Несчастье это сильно потрясло меня... Я в самых молодых годах осталась вдовою от живого мужа. Нам, женам сосланных, дозволили выходить замуж. Многие и вышли... Когда мужа осудили в Сибирь, я решилась разделить его участь... Тут спешила, в чем поддержали меня: петербургский духовник и схимник отец Михаил в Троице-Сергиевой Лавре. Отец, мать, все родные и даже московский духовник были против. Подкрепленная благословением прозорливого старца Михаила, я оставила сыновей на попечение деверя, навеки простилась с отцом и матерью и пустилась в путь... и в Сибири заперлась с мужем в тюрьме. Нас было там около 10-ти жен, последовавших за мужьями».

Летом 1830 года декабристов перевели из Читы в Петровский Завод в специально выстроенную для них тюрьму. Приехавшие жены поселились с мужьями. Они служили опорой не только для своих близких, но для всех осужденных. Политическим узникам была запрещена переписка с родными — женщины писали за них.

О роли их в жизни изгнанников прекрасно сказал Николай Бестужев: «Каземат... через наших ангелов-спасителей, дам, соединил нас с тем миром, от которого навсегда мы были оторваны политической смертью, соединил нас с родными, дал нам охоту жить, чтобы не убивать любящих нас и любимых нами, наконец, дал нам материальные средства к существованию и доставил моральную пищу для духовной нашей жизни. Каземат дал нам политическое существование за пределами политической смерти».

Не менее высоко оценила спустя полвека значение деятельности декабристок представитель уже другого революционного поколения России — Вера Фигнер: «Десяток женщин, очень подружившихся между собой, служили источником всего светлого, что могло быть в однообразной жизни тюрьмы, и несли наравне с узниками все тяготы, которые выпали на их долю, и своей деятельностью дали совершенно недосягаемый идеал для всех организаций помощи политическим заключенным и ссыльным, какие существовали в ближайшее к нам пятидесятилетие царской власти»[217].

В Сибири Наталья Дмитриевна очень тосковала по близким, оставшимся в России. Ее и без того некрепкое здоровье сильно пошатнулось. Немало ночей провели над ее изголовьем И. Д. Якушкин и доктор Ф. Вольф, помогая М. А. Фонвизину, когда он изнемогал от усталости и бессонницы. В бреду Наталье Дмитриевне всегда казалось, что у нее отнимают детей.

В ноябре 1832 года Николай I по случаю рождения сына Михаила подписал указ, в котором снизил сроки наказания декабристам, «желая явить новый опыт милосердия нашего к участи помянутых государственных преступников». Декабристы IV разряда, в том числе М. А. Фонвизин, отправлялись на поселение. Ему был назначен город Енисейск. Однако покинуть Петровский Завод они смогли только спустя два года. Наталья Дмитриевна ждала ребенка.

«Это было поэтическое время нашей драмы»,— напишет позднее Пущин, вспоминая жизнь в тюрьме — общую, дружную, почти семейную. Каждый с болью пережил ту минуту, когда нужно было уезжать на поселение в разные места обширной Сибири. Поэтому заботой многих декабристов отныне стали ходатайства о том, чтобы власти поселили их вместе с друзьями.

О необыкновенно душевной близости этих людей дает представление письмо декабриста Ф. Б. Вольфа от 11 ноября 1836 года из села Урик. Фердинанд Богданович, необычайно искусный врач, прославился на всю Сибирь своим редким бескорыстием. Душевно привязанный к супругам Фонвизиным, он любил Наталью Дмитриевну всю жизнь и никогда так и не женился. Письмо написано после отъезда Фонвизиных на поселение. Перед отъездом Фонвизины похоронили годовалого сына, которого не спасло даже искусство Вольфа.

Он пишет Фонвизиным:

«Положение наше везде одинаково, но признаюсь вам, что мысль никогда вас не видать меня грустно тревожит, как равно горестна и для Муравьевых. Когда-то в воздушных замках с Катериной Ивановной и Сергеем Петровичем (Трубецкими. — С. К.) мы вас всегда привыкли считать нераздельными с нами, и нам казалось наше существование на поселении в весьма приятном виде. Прогулки, беседы. Круг людей, взаимно любящих и уважающих друг друга, казалось, был верным залогом провести остаток дней в изгнании не только сносно, но даже иногда приятно. Можно бы было забыть на час, что мы все- таки еще в тюрьме, хотя более обширной... Мы убедились в душе, что для нас нет другого общества, кроме наших соузников, нет удовольствия в кругу людей, нас не понимающих. ...Вы, верно, получили письмо, в котором я вас уведомлял, что могила Вавинки совершенно докончена. Гранитную плиту положили при мне, я ездил сам к каменщикам и велел при себе отрубить кусок от гранита, который поставили, из его я приказал отшлифовать два камушка и сделал из одного кольцо для вас, Наталья Дмитриевна, с золотом, которое вы мне дали для доски, потому что ее прислали уже прекрасно вызолоченную, а для вас, Михаил Александрович, я посылаю другой камешек, не оправленный... Мысль эта мне пришла, когда вы просили песку и цветов с могилы, но ни того, ни другого не было — вся она из камня и гранита. Вавинка сохранится, доколе сохранится земля, в которой он покоится. Когда делали его последнее вечное покойное убежище, я еще в последний раз с ним простился, целый день, покуда продожалась работа, я провел с ним — и как вам изъяснить состояние моей души...

Последние минуты Александры Григорьевны (Муравьевой.— С. К.). Последняя ночь Вавинки — какие воспоминания. Под вечер, когда положили последний камень, я пригласил священника, и отслужили панихиду. Я горько плакал и возвратился в тюрьму; тому уже более двух лет, и теперь когда пишу вам — не могу удержаться от слез. Много ли есть людей на свете, которые имеют подобные воспоминания?»[218]

В Енисейске Фонвизины пробыли недолго, и через год, по усиленным хлопотам родных, их перевели в Красноярск, где они прожили до 1838 года. Ивану Александровичу Фонвизину удалось добиться для семьи брата поселения в Тобольске, городе с лучшим климатом, где прошли все остальные 15 лет их сибирской ссылки. Со временем тобольская колония декабристов стала довольно многочисленной: сюда съехались братья Бобрищевы-Пушкины, Анненков, Свистунов, Штейнгель и другие. Добился перевода сюда и Ф. Б. Вольф.

В 1839 году Фонвизин обратился к властям с просьбой перевести его рядовым на Кавказ, но ввиду его «преклонных лет» в этом ему было отказано. Умер, не дождавшись свидания с дочерью, отец Натальи Дмитриевны. Почти совсем ослепла мать. Каждый год она писала прошения властям разрешить ей увидеться с дочерью, пока она окончательно не потеряла зрение. В 1841 году Наталья Дмитриевна отправила Бенкендорфу письмо, в котором обещала не видеться с детьми, если ей позволят приехать на свидание с матерью. Бенкендорф ответил, что «по существующему воспрещению женам государственных преступников выехать из Сибири до смерти их, ходатайство Фонвизиной отклонить». Вскоре мать умерла.

В 1846 году скончался в Тобольске почти на руках Натальи Дмитриевны Вильгельм Кюхельбекер. «Приехали в субботу в день его кончины некоторые товарищи, и была Наталья Дмитриевна, и он тогда скончался»[219],— напишет жена Кюхельбекера его сестре. А в 1850 году, когда в тобольский острог привезли сосланных петрашевцев, в том числе Ф. М. Достоевского и С. Ф. Дурова, Фонвизины узнали страшную новость: их старший сын Дмитрий, студент Московского университета, также принадлежал к этому кружку. Наталья Дмитриевна виделась в остроге с Петрашевским, Достоевским и Дуровым, много помогла им, но тревога и беспокойство за сына были для Фонвизиных мучительны[220]. Дмитрий Фонвизин случайно избежал ареста, так как уехал лечиться на юг, хотя бумаги об его аресте уже были подписаны.

В октябре 1850 года он скончался. Через год умер и его брат Михаил. Наталья Дмитриевна писала в этот год Ст. Знаменскому: «Говорят, что время все сглаживает; я не замечаю этого! Если мое горе не так остро и не так жгуче, как в первые минуты, зато оно теперь все более распространяется в моем сердце, сливается со всеми моими чувствами и ощущениями, объемлет все мое существование. Душа так наболела, что мне даже трудно представить себе, чтобы когда-нибудь было иначе. Время исцеляющее других, меня все более и более поражает...»[221]

После смерти обоих племянников брат Михаила Александровича начал усиленные хлопоты о разрешении Фонвизиным вернуться — уже не для свидания с родными, которых, кроме него, не осталось, но чтобы посетить дорогие могилы. 18 февраля 1853 года «во всемилостивейшем внимании к преклонным летам братьев Фон-Визиных и одиночеству их после смерти детей и близких» было разрешено супругам Фонвизиным вернуться из Сибири. Они поселились в Бронницах под Москвой, в именин И. А. Фонвизина Марьине под надзором полиции.

Получив это сообщение одновременно с известием о тяжелой болезни брата, Михаил Александрович в сопровождении жандарма поспешно выехал из Тобольска 15 апреля 1853 года, оставив Наталью Дмитриевну для сборов и приведения в порядок дел. Однако брата в живых не застал. Наталья Дмитриевна выехала 4 мая вместе с няней, которая провела с ними все сибирские годы изгнания.

Нельзя без волнения читать карандашные странички путевого дневника Фонвизиной, где она описывает свое прощание с Сибирью и встречу с родиной:

«Сердце невольно сжалось каким-то мрачным предчувствием, и тут опять явилась прежняя тревога, а потом страхи».

«Выехав из Казани, ощутили мы себя уже в настоящей России, несмотря на разные народы и породы людей и лошадей. Продолжая путь, все более и более разочаровывались на счет Отчизны. Не такою я знала ее, не такою думала ее встретить. Российский люд просто бесил меня на каждом шагу — с горем пополам должна была отдать преимущество Сибири и сибирякам. В досаде укоряла российских и дразнила их сибиряками. В Казанской губернии дорога ужас — что за мосты, что за переправы, рытвины, рвы, канавы — так и грозит погибелью...»

«Мне как-то сдается, что Сибирь предназначена быть Америкой в отношении России — разумеется, не теперь, но когда-нибудь, не скоро. У нас где-то сломалась ось на дороге от Нижнего... Дорога не пугала, но появились разные притязания со стороны ямщиков и старост и притеснения со стороны смотрителей — и последнее очарование на счет Родины исчезло».

«Я как-то ожидала чего-то особенного от вида Москвы после 25-летнего изгнания в стране далекой. Между тем не показалось сновидением и въезд в Москву и проезд по городу — ни веселья, ни грусти — а равнодушно как-то как во сне. Я полагаю, что Тобольск увидела бы теперь с большею радостью».

«Я сказала ямщику, чтобы вез нас через бульвар но Мясницкой — хотелось видеть прежний дом — но ямщик попался неудачный — возил, возил и насилу нашел дорогу. Красные ворота первые попались в глаза, потом и Мясницкую проехали, взглянула и на прежний дом, но как-то равнодушно, все как во сне. Проехали ошибкой по Кузнецкому мосту и наконец добрались до Малой Дмитровки в дом покойного брата. Как во сне взошла я и туда — обегала весь дом... обегала и сад — очень хорошенький. Мне хотелось остаться в Москве инкогнито. Вообще я чувствовала себя тут стесненною, сжатою как бы в тисках. К тому же разные являлись чиновники от Закревского (военный генерал-губернатор Москвы.— С. К.) и почти выгоняли из Москвы. Не отдохнувши, пустились мы вечером в путь с московским жандармом на козлах и с букетами цветов в руках».

«Марьино. С Бибиковым и Якушкиным провели весь день... 28-го приехали Тизенгаузены. Рады были мы возвращению нашего старого товарища на родину. О, Господи, возврати пленных наших, как потоки на иссохшую землю!»

Предчувствия не зря стеснили сердце Натальи Дмитриевны: силы ее мужа, подорванные потерей детей и любимого брата, были на исходе. Он прожил на родине лишь год и скончался 30 апреля 1854 года.

На памятнике мужа Наталья Дмитриевна приказала выбить надпись: «Здесь покоится тело бывшего генерал-майора Михаила Александровича Фонвизина, родившегося в 1788 году августа 20 дня, скончавшегося в 1854 году апреля 30 дня». В слове «бывшего» — вечное напоминание о декабризме Фонвизина, гордость этим его вдовы и одновременно ее дерзкий вызов властям[222].

Наталья Дмитриевна осталась наследницей огромного, но расстроенного состояния братьев Фонвизиных. Для нее это прежде всего был долг по отношению к крестьянам: устроить и облегчить их жизнь.

Чтобы лучше представить себе настроения Натальи Дмитриевны в этот период, обратимся к ее письму, отправленному в Тобольск к оставшемуся там воспитаннику Николаю Знаменскому: «Грустно вспомнить прошедшую изгнанническую жизнь, но грустно и на настоящее оглянуться. Между тем и в самой этой грусти есть все же что-то отрадное; все же мы на родине, по крайней мере, теперь; хоть мало радости и надежды нет ни на какое земное счастье, но есть серьезная обязанность, есть цель, жизнь — не пуста, не бесполезна. Слава богу, можно хлопотать о других, забывая себя и свое, и хлопотать безвозмездно, и что еще лучше, незаметно, как в пустыне, где и замечать некому... Сама удивляюсь, как все топкости дела стали мне доступны. Делаю сделки на несколько тысяч и как будто век свой этим, а не цветочками занималась. Чувствую что как будто неведомо откуда смыслу и силы на эти вещи прибавилось. Занимаюсь этой прозой житейской без утомления, без сомнений. Цель не прибыток, как можно было бы заключить из слов «тысячи»; но чтобы уплатить и очищением казенного долга избавить подведомственных мне людей от несчастья быть проданными с публичного торга и может быть в недобрые руки. Это все равно, как мы лечили во время холеры; тогда тоже не знали ни скуки, ни усталости от трудов... Приходится покуда приноравливаться к прежде заведенному здесь порядку, потому только что еще не умеем и не можем отчасти изменить все это. Ненавижу барство и русско-дворянских замашек, а приходится беспрестанно разыгрывать роль аристократки-помещицы. Невыносимо!.. Нет, господи, я чувствую, что ты не судил мне, как всем прочим помещицам, господствовать и только господствовать. Для чего же была сибирская школа и притом такое продолжительное в ней пребывание? Если бы ты видел двор наш и меня посреди всей этой придворной челяди, дикую, застенчивую, похожую более на невольницу, нежели на госпожу этих рабов и подданных,— на тебя бы нашла тоска и жалость о моем неестественном положении... Меня приводят в отчаяние низкие поклоны, целование ручек и плеч и ухаживания... Словом сказать, так грустно, что сил нет, и господство для меня невыносимо. Одна мысль, что по закону все это моя собственность, из ума меня выбивает. Чтобы понять, что я госпожа их, я должна отыскивать в себе какую-то чучелу, которую я было совсем из виду потеряла в далеких пустынях сибирских»[223].

Декабристы придавали большое значение стремлению Фонвизиной сделать своих крепостных крестьян государственными, видя в этом один из способов решения крестьянского вопроса. С. П. Трубецкой писал И. И. Пущину: «Разъезды Натальи Дмитриевны имеют законную причину; надобно покончить заветное дело, как вы его называете, давно уже начатое»[224]. О своих отношениях с крестьянами она посылала подробные письма-отчеты оставшимся в Сибири друзьям: П. С. Бобрищеву-Пушкину, И. Д. Якушкину, С. П. Трубецкому, И. И. Пущину.

Нежная и многолетняя ее дружба с И. И. Пущиным переросла постепенно в глубокое и сильное чувство, которое овладело этими уже немолодыми людьми (обоим было уже за 50 лет) и привело их к браку, счастливому для обоих, но — увы! — недолгому.

Переписка Натальи Дмитриевны с Пущиным представляет собой образец замечательной эпистолярной лирики. Характерно, что в переписке с близким другом Пушкина Наталья Дмитриевна неизменно называет себя именем героини «Евгения Онегина» — Таней, а Пущин не только признает за ней это право, но отделяет в ней Таню — любящую и порывистую — от находящейся с ней как бы в борьбе Натальи Дмитриевны. «Странное дело,— пишет Наталье Дмитриевне Пущин 30 января 1856 года из Ялуторовска,— Таня со мной прощается, а я в ее прощай вижу зарю отрадного свидания! Власть твоя надо мной все может из меня сделать».

Вот несколько отрывков из писем Пущина к Наталье Дмитриевне весной 1856 года:

«Добрый друг мой! ...Мильон вопросов задано — но ответа нет. И безответен неба житель! Я в волнении. Не хочу его передавать. Сжимаю сердце — и прошу скорей успокоения. Знаю, что нет дружбы, привязанности, любви без тревоги. Эта тревога имеет свою прелесть, свое очарование, ей должно быть разрешение — иначе душит, в левом боку что-то бьется и просится вон... Я не скажу никогда на бумаге, хотя и бумага твоя... Не беспокойся: никому здесь ни гугу о твоем приезде. Это будет главный сюрприз для всей колонии. И я в совершенстве разыграю свою роль».

«Таня лучше тебя меня понимает».

«Еще раз спасибо глубокое за 11-ть листков милой Тане. Поцелуй ее за меня крепко, очень крепко! Сегодня вечером, когда дом успокоится, буду вчитываться в твои листки. Так с тобою и пробуду за полночь».

«Чтобы дольше быть с тобой, а не все тебе навязываться, я все читал, упивался, наслаждался и молчал на бумаге. Ты понимаешь, чем я упивался? Твоими маленькими и большими листками, начатыми 3-го мая. (Канун моей годовщины), наконец же ты меня вспомнила 4 мая. Эти листки маленькие, с зеленой, отрадной каемкой. Я очень люблю этот цвет надежды. Таня знает, чем потешить юношу. Он просто с ума сходит, только, пожалуйста, милая, ненаглядная Таня, никому об этом не говори, потому что, пожалуй, над нами будут смеяться».

«Если ты решилась побывать за Урал, я благословляю всеми способностями души моей твое благое намерение — но прежде обдумай хорошенько и тогда уже пускайся в путь. Свидание с тобою будет для меня минутой жизни. Из близких никто нам не помешает... Таня непременно будет с тобой — иначе и быть не может, как ни разделываются с нею»[225].

Так началась новая полоса жизни Фонвизиной, связанная с Иваном Ивановичем Пущиным. Обманув бдительность начальства, она предпринимает новое путешествие в Сибирь. В «Исповеди» Наталья Дмитриевна подробно рассказывает историю и своего путешествия, и второго замужества:

«...В это время у меня ни денег, ни виду для проживания беспрепятственного не было, потому что надзор полиции не был снят с меня, чем я нисколько не тяготилась — только всегда надо было спрашиваться выехать...

...Один из наших товарищей правил вид для своей жены у нового предводителя дворянства, вспомнил обо мне и стал у него просить и для меня, сказав, что я уже вдова, следовательно, имею еще больше права на дворянский вид, чем его жена, подлежащая еще некоторым ограничениям. Новый неопытный предводитель не сделал никакого возражения, но выдал мне вид с правом въезда в столицы и проживания во всех пределах Российской империи, без всякого ограничения. Другое, тоже странное обстоятельство, что явился ко мне государственный крестьянин, которому я продала рощу — и должна была получить деньги в октябре, с предложением отдать мне эти деньги недели через три... Я просто поражена была удивлением...

Итак, я, никому не говоря о моем намерении, говорила явно о поездке в Нижний на весну, где у меня были дела, и о том, что оттуда я, может быть, проеду в Пензу, к сестре моей двоюродной. Я знала, что в этот год готовится коронация, то не до меня будет. С первым летним путем я явно поехала в Нижний, а там, имея вид, я могла ехать долго, куда хотела. На пароходе плыла до Казани и оттуда объявила сопровождавшим меня кучеру опытному и мальчику, что мы поедем в Сибирь. Немалое было их удивление. Мы направились к Сибири, я хотела прямо в Тобольск, но разлитие вод меня задержало, и я должна была повернуть в Ялуторовск, где жили Пущин и другие друзья и товарищи, трое из них семейных. Пущин занимал большой дом и был так общителен, так радушен, что не только друзья или товарищи, но даже сколько-нибудь знакомые проездами у него останавливались. Не было нуждающегося, которому бы он по силам не помогал — не было притесняемого или обиженного, которого бы не защищал словом и делом — даже выпрашивал многих из ссылки и Бог, видимо, благословлял его хлопоты — никому не было у него отказу — вдовы и сироты, духовные и мирские, чиновники, граждане, военные шли к нему, как к отцу родному — хлопотать обо всех было как бы призванием и пищею для доброй его души — и этим он нисколько не чванился, а говорил, что так уже Бог его создал Маремьяной старицей — даже хлопоты свои называл в шутку Маремьянством и выдумал глагол «маремьянствовать». Весь тамошний край или лучше сказать вся Сибирь его знала от самых важных начальников до народа, все любили и уважали за прямой и веселый нрав, за благую его деятельность, за полезные советы. Он как-то всегда умел довести начальников исполнять его просьбы за других, полиции жандармы были ему преданы, даже шпионы оставляли его. Он был душою всей нашей Ватаги Государственных преступников, как нас там чтили, и покровительствовал всем заметным (?) сосланным — и уж конечно всем своим товарищам-соузникам и однокашникам, как их называли, был самый верный товарищ, а некоторым особенно горячий друг и брат. [...] Прибыли мы в Ялуторовск в 11 часов вечера — видя в комнате огонь, постучалась. Спросив еще громогласно, кого Бог дал, и увидев меня, он испугался, подумал что я по какому-нибудь случаю бежала помимо правительства из Москвы или чего доброго сослана. Я его успокоила, что все в порядке, и я после болезни для исполнения обета приехала — почти всю ночь мы проболтали, я много плакала, вспоминая, как была здесь с покойным мужем и у него же останавливалась. [...] На другой день то же удивление и радость у прочих друзей... У хозяина моего (Пущина) все навертывались слезы, глядя на меня, и он с трудом подавлял их.— На третий день моего у них пребывания он получил от родных из Петербр. письмо, извещающее, что всем нашим готовится при коронации всепрощение с возвращением прежних прав дворянства. Иные верили, другие нет — хозяин расцвел, все удивлялись, что он так радуется предполагаемому возвращению.— Когда мы остались одни вечером, он мне говорит: — Ну теперь я уверен, что Бог нам помогает — я усердно молился, чтобы внушил мне средство вас успокоить, защитить вас от всякого рода нападений. Но надо, чтобы вы согласились на это. [...] Я все-таки не понимала, о чем он говорит. Он так знаменательно поглядел на меня: — Согласитесь выйти за меня замуж, тогда Бог даст мне право защитить вас от вас самих... Я испугалась и смутилась... Поверьте, я все это гораздо прежде и давно обдумал, но не говорил и не намекал вам потому, что по обстоятельствам не видел возможности к исполнению (...) Но мне как-то показалось мудрено и страшно, и даже неловко — я напомнила: — а люди-то что скажут? ведь нам обоим около ста лет.— Он улыбнулся: — Не нам с вами говорить о летах... (разумея, что у него дети)[226]. Мы оба молодого свойства, а людей кого же мы обидим, если сочетаемся? Мы свободны и одиноки — у вас куча дел не по силам. Очень натурально, что вам нужно помощника. Скорее на меня падет упрек, что я женился, рассчитывая на ваше состояние. Л я признаюсь, что такой упрек был бы для меня очень тяжел, я об этом много думал, но потом понял средство устранить от себя не только самое дело, но и подозрение...

Потом, помолчав, сказал: спроситесь Бога, когда поедете говеть в Абалаки (т. е. в Абалацкий монастырь под Тобольском.— С. К.). Я спросила: как же это? А он отвечал: половина России, покоряясь жребию, идут на смерть. Бросьте жребий, помолясь с верою.— Я сидела в раздумье и даже в смущении. Он оставил меня думать — я надумалась! [...] Поеду в Абалаки и положу бумажки у икон на три случая — так ли остаться, выжидая воли Божией? — принять ли его предложение? — или идти в монастырь? [...] Я молча думала, покуда он тоже молча ходил по комнате. Наконец на прощанье сказала, что я согласна на жребий, и просила его не возобновлять разговора об этом, покуда не решит Бог... Через несколько дней, узнавши, что вода спала, отправилась я в Тобольск, где меня уже ждали».

Совершив путешествие в Абалацкий монастырь в 25 верстах от Тобольска, Наталья Дмитриевна вынула, наконец, жребий, о чем рассказывает в «Исповеди» так:

«В стаканчике находилось 9 бумажек: по три на каждый вопрос — прикрыв стаканчик тремя пальцами, я тряхнула, выскочила бумажка и упала у самого образа Абалацкой иконы.— Признаться, что у меня сердце замерло и руки так похолодели, что я едва развернула роковую бумажку.— Когда прочла согласие на предложение, я невольно крикнула: «Господи, что же это такое!»

Возвратясь из Омска в Ялуторовск к Пущину, я намеревалась только отпраздновать с ним день моих именин 26-е августа и потом домой к моим приемным детям.— Один Ялуторовский товарищ, самый близкий друг моего мужа, узнав, что я приехала, [он] был на целебных водах в восточной Сибири, поспешил возвратиться в Ялуторовск, чтобы со мною повидаться, другой, у кого я гостила в Тобольске, тоже приехал туда же, чтобы проводить меня в Россию. Когда я возвратилась из Омска, остановилась опять у Пущина и в 1-й вечер, когда мы остались одни, он спросил меня, какой выпал жребий, я с низким поклоном и молча подала ему бумажку, он прочел, перекрестился и обнял меня со слезами и говоря: Я так и ожидал.— Я опять просила его предать все это дело Господу и не говорить покуда никому из наших.