Глава XIII. Польские сеймики и сеймы. — Возмущение второго и третьего государственных сословий против первого. — Король отдается в руки своих подданных. — Недоверчивость шляхетского народа к королю. — Новый сейм. — Религиозные дела вместо политических. — Сеймовая неурядица развязывает королю руки.

Глава XIII.

Польские сеймики и сеймы. — Возмущение второго и третьего государственных сословий против первого. — Король отдается в руки своих подданных. — Недоверчивость шляхетского народа к королю. — Новый сейм. — Религиозные дела вместо политических. — Сеймовая неурядица развязывает королю руки.

Я показывал русскому читателю государственную и общественную жизнь былой Польши со стороны её олигархических и охлократических крайностей, сопоставляя в ней две родственные национальности, руководимые и охраняемые представителями двух противоположных церквей. Читатель мой был зрителем и цивилизованного, и дикого геройства её воинов, зрителем соперничества различных сословий и состояний.

Дивный по своей оригинальности конгломерат, называемый Польским Королевством, Речью Посполитою Польскою, по-казацки Королевскою Республикой и Королевскою землей, по-пански шляхетским народом, — готов теперь, силою своих исторических судеб, перейти в новую формацию, к гордости одних, к досаде других и к отчаянью третьих. Радуясь тихо падению погибших «от своих беззаконий» и наслаждаясь торжеством истинной гражданственности под её призраком, мы с русским читателем не можем отказать себе в удовольствии вызвать из глубины прошедшего кажущееся польское величие в истинном его виде, — в виде государственного ничтожества, и представить национальные доблести польские тем, чем они были действительно.

Зрелище того и другого открывается перед нами всего поразительнее на тщеславной выставке общественной свободы, — на том пресловутом съезде польских перов и депутатов, который носил прискорбное подобие наших старинных русских веч.

Все польские сеймы были интересны в смысле представительства польской государственности, — как те, на которых народно и величаво появлялся наш «святопамятный» с тысячами разнородно вооруженного войска, — зтот прототип можновладной «приваты», так и те, на которых оскорбленная гордость великого пана готова была превратить Сенаторскую Избу в дикую сцену кулачного права. Но чтобы видеть полный расцвет всего химерического в Королевской Республике накануне того потопа, которым угрожал ему выделившийся из шляхты разбойный элемент, надобно было присутствовать на двух сеймах, которые непосредственно предшествовали падению самоуверенной силы, измерявшей славолюбивыми взорами громадное пространство между Ледовитым океаном и Средиземным морем, между Атлантикою и морем Каспийским.

Я посвящу целую главу пересказу того, что на этих двух сеймах видели глаза и слышал слух наших малорусских предков, кто бы они ни были, — пересказу со слов самих поляков. С какими бы чувствами и мнениями ни описывали они свое прошедшее, их верные фактам описания рождают в русском сердце другие чувства, в русском уме — другие мнения.

Каждому сейму в Польше предшествовали поветовые сеймики, посредством которых высказывались общественные желания, и каждый сеймик отправлял на центральный сейм своего представителя, под названием земского посла. По теории польского самоуправления, — теории, надобно сказать, прекрасной, — земским послом мог быть не только крупный, но и мелкий землевладелец-шляхтич, преобладающий умом и нравственными достоинствами над прочими «братьями шляхтою»; но на практике выбор падал всегда на богатого и сильного всяческими связями. Таким образом прославляемое демократическое правление шляхты в сущности было аристократическим.

На провинциальных сеймиках 1646 года все высказались против короля. Шляхта южных воеводств опасалась, чтобы король Турецкою войною не обратил её подданных в казаки и не расстроил этим её хозяйства. Литовские паны боялись вторжения шведов, которым казалось, что Владислав собирается воевать за свое право на шведскую корону. Но и война Турецкая могла дать случай шведам продолжать военные действия, приостановленные Густавом Адольфом. Всего же больше были вооружены против короля великополяне. Свеженавербованные иностранцы причиняли им великое разорение. Местные старожилы знали на опыте неистовства польского жолнера, но такой разнузданности, какую представляла военщина, навербованная за границей, никто из них не запомнил.

Так оно и должно было быть. Тридцатилетняя война довела истощенные государства Западной Европы до необходимости положить конец убийствам, совершившимся ради одних, или других притязаний. Война, известная под именем Тридцатилетней, была, собственно говоря, продолжением той войны, которая началась восстанием Нидерландов против испанского владычества. С промежутками трактатов, контрибуций, набора новых войск и отдыха старых, военный разбой, освященный воззваниями за веру, честь и свободу, тянулся не тридцать, а восемьдесят лет. Искусство нападать и обороняться, при пособии возродившихся точных наук, достигло высокой степени в этот горестный период жизни западных народов, и породило массу специалистов человекоубийства, от которых безоружные классы страдали, точно в басне глиняные горшки от медных, плывущих с ними по одной и той же реке. Когда наследники и питомцы восьмидесятилетних неистовств пришли к великополянам на указанные им сборные пункты, их жестокое прикосновение было почувствовано всеми до такой степени, что по всей Польше раздался громкий вопль, и успокоенная в течение последних десяти лет Королевская Республика узнала с ужасом, что ей предстоит новая всегда опасная война с Турцией.

По официальному заявлению местного воеводы, в Великой Польше было полно обид и плача убогих людей. «Их слезы» (писал он) «иностранцы жолнеры отсылают к небесам, насмехаясь над вольностью и правами граждан и грозя публично, что хлопов обратят в шляхту, а шляхту — в хлопов». Но протесты, угрозы и жалобы шляхты не помогали. Польские высшие ведомства привыкли к подобным представлениям. В Королевской Республике, за отсутствием исполнительной власти, её место занимало самоуправство. Еще в 1590 году коронный полевой гетман писал к великому, что его жолнеры будут тяжелы местным жителям. «Но я» (говорил он) «от вашей милости научился быть контемптором подобных вещей. Надобно угождать совести делать, что разум и нужда Речи Посполитой указывают. Пускай горланит что кто хочет: больший и справедливейший был бы крик, когда бы нас упредил неприятель». Если так думали Станислав Жовковский и Ян Замойский, тем естественнее было так думать Владиславу IV и Юрию Оссолинскому. Они молчали на получаемые донесения, и, в надежде предотвратить гораздо большее зло, продолжали готовиться к войне.

Прусские сословия протестовали не меньше великопольских и перед канцлером, и перед королевскими полковниками; но все было напрасно. Только провинциальные сеймики были отголоском таких протестов. Подобно наступающей со всех сторон грозе, их вечевые взывания готовы были разразиться громом на центральном, столичном сейме. Всюду носился слух, что король намерен отнять у шляхты свободу и ввести наследственный монархизм. Одни вопияли, что, вербуя без согласия сейма войско, он этим самым уже вводит самодержавие в Польше; другие твердили, что договор с Венецией и война с татарами были только предлогом к этому. «Король не надеется долго жить и, не видя обеспечения семилетнему королевичу, со стороны сейма, прибегает к насильству в его пользу», говорили некоторые; а один из шведских сановников высказал публично, что король посылал за помощью к Торстенсону, с целью ввести в Польше неограниченное правление; что уже Густав Адольф обещал ему свою помощь в этом деле за отречение от прав на шведскую корону, и что король теперь снова искал помощи у Швеции, а Швеция обещала ее. Всего больше было между шляхтой таких, которые проповедовали, что чем бы Турецкая война ни кончилась, она грозит полякам утратою свободы. «Если одолеет короля Турция» (говорили они), «Речь Посполитую ожидает рабство; если турок побьет король, шляхту ожидает рабство; если война не разрешится ничем, тогда наш край сделается добычею жолнеров».

Подобные толки заняли всех до такой степени, что ни о чем не желали трактовать на центральном сейме, как о распущении иностранной и королевской гвардии, которая выросла уже до 5.000. Все сеймиковые инструкции вменяли в обязанность земским послам: не соглашаться на Турецкую войну, открыть её двигателей, домогаться распущения вербовок, отправить посла в Турцию для подтверждения мира, заплатить татарам недоплаченный гарач, называемый подарками. А чтобы король какою-нибудь хитростью не обманул двух сословий, был принят предложенный краковским воеводою сигнал: противоречие всему! Если же король не согласится с желанием шляхетского народа, шляхта постановила: сесть на коней и разогнать вербунки.

Королю было известно постановление каждого сеймика: он знал, что сеймики грозили отказать ему в повиновении; что сенаторы вписывали свои постановления в гродские книги; знал, какие выбраны послы и какие даны им инструкции. Но при всем том не только не оставил своих замыслов, а еще больше, нежели когда-либо, жаждал войны. «Такой жар пылает в сердце короля» (писал современник), «что надобно опасаться, как бы он не сгорел».

После краковской рады Владислав разослал ко всем христианским королям и князьям, даже к их старшим полководцам, приглашения к участию в войне против язычников, а 3 октября отправил посла в Персию. Послал и в Париж посла, дабы уверить Швецию в своих мирных намерениях и просить у Франции помощи.

Со всех сторон получались благоприятные известия. Венеция, не дождавшись польско-турецкой войны для заключения с Турцией мира, начала воевать с нею серьёзно. Из Москвы уведомляли короля о начавшейся войне с татарами. Султан повелел башам помогать хану. Персы облегли Вавилон. В Палестине и в других турецких провинциях вспыхнули бунты. Князь Януш Радивил вернулся из Ясс и Мункача и привез уведомление, что Ракочий обязался не пускать турок через венгерские границы в Польшу, а оба господаря обещали поставить по 25.000 войска, дать значительные субсидии и прислать послов на сейм.

Король был в наилучшем расположении духа. Он отправил во Львов другие 24 пушки, 4 большие мортиры и 25 бочек аммуниции с повелением коронному гетману — двинуться в Волощину с 22.000 войска. Владислав надеялся, что если приближающийся сейм не одобрит войны с татарами, то по крайней мере определит налоги и прибавку войска на оборону Речи Посполитой; а этого было довольно, чтоб из войны оборонительной втянуть шляхту в войну наступательную.

При таких обстоятельствах, среди общей тревоги по всему государству, начался в Варшаве, 25 (15) октября, достопамятный сейм 1646 года.

Маршалом Посольской Избы был избран Николай Станкевич, писарь жмудский, сделавшийся на этом сейме лицом историческим. Шляхта, представляемая земскими послами, распорядилась на сей раз, чтобы так называемая презентация состоялась не в Сенаторской, а в Посольской Избе. И вот внесли кресла для сенаторов. При короле всегда находилось человека три-четыре сенаторов-резидентов, радных панов, а всех сановников, заседавших в сенаторских креслах, было 140. Из этого числа, для спасения отечества от угрожавшего ему лишения гражданской свободы, прибыло на сейм, чреватый событиями величайшей важности, только семь. Боясь огорчить — или короля, или шляхту, отцы отечества выжидали вечевого результата дома. Земские послы, сидя кругом Избы на скамьях, обитых красным сукном, встретили входящих сенаторов громким смехом.

В половине первого часа вошел королевский канцлер, а за ним — король. По выражению польского историка, они вошли, как двое обвиняемых. Приветствовали их молчанием. 

Маршал Посольской Избы обратился к королю с пожеланием доброго здоровья, и выразил надежду, что он здоровыми своими советами благоволит утешить Речь Посполитую, которую изображали собою земские послы.

Ему отвечал коронный подканцлер, бискуп Андрей Лещинский, но с такими намеками на короля, что скорее казался главой оппозиции, нежели министром короля и Речи Посполитой.

После его язвительной речи маршал Посольской Избы читал имена земских послов, которые один за другим приближались для целования королевской руки. В числе их оказалось много врагов его польского величества: они целовали королевскую руку на воздухе. Этим актом публичного уважения монаршего достоинства кончилась презентация.

На другой день, в первом заседании сейма, надобно было ждать бури. Но коронный канцлер Оссолинский, стоя по обычаю на первой ступени трона, произнес «королевскую пропозицию» с таким благодушием, как будто его только и занимали ложные слухи на счет короля, которые он тут же уничижал своим пленительным для поляков словом. У соотечественников Оссолинского эта пропозиция считается самою знаменитою из его речей, сказанных им по-польски. Пасторий переложил ее на латинский язык и поместил в свой Historiae Polonae plenioris partes duae, на вечную, как он писал, память потомству. Коронный канцлер так ублажил представителей шляхетского народа восхвалением созданной им Речи Посполитой, что один из самых завзятых земских послов назвал его слово «благотворным елеем», а под конец пропозиции представил в таком ласкательном виде просьбы короля о многочисленных нуждах, как его собственных, так и всего королевского дома, что слушателям показалось неправдоподобным, чтобы король, находясь в такой зависимости от Речи Посполитой, мог питать замыслы, противные желаниям её. Сохраненная на вечную память потомству речь много способствовала тому, что сейм, настроенный весьма враждебно, прошел гораздо тише, нежели можно было надеяться.

Для русского читателя интересно пышное начало её, точно медом помазавшее по сердцу польскую шляхту, от природы доверчивую и добродушную.

«Населили доблестные поляки в открытых полях свободное королевство, окруженное только стеною любви и единодушного между сословиями доверия. Поставили среди него сторожевую башню королевского маестата, дабы с её высоты вовремя слышать предостережения единого повелителя, усматривающего отдаленнейшие бури. Возле башни от имени сената воздвигли курию (то есть Посольскую Избу), дабы, вместе с верховными предостережениями, во все стороны растекался зрелый и непорывистый совет о потребностях Речи Посполитой. На себя же, неразлучные с боевым оружием, взяли функцию добровольной, ревностной обороны общественной безопасности.

Так установленная стояла и, даст Бог, будет стоять непоколебимо целость, слава и краса нашего милого отечества, усиленного братским присоединением к нашим предкам великих народов, возвеличенного бесстрашными подвигами королей, повелителей наших, особенно же расширенного в своих границах отважными делами его королевской милости, нашего всемилостивейшего государя.

И однакож (продолжал исполненный гражданского самоотвержения канцлер) бесчестная жадность приватных выгод силится при всяком удобном случае порицать и путать столь хорошо обдуманную форму правления. В стачке с самомнением, она всего неистовее штурмует это главное передовое укрепление взаимного доверия, дабы, открыв неприятелю и его хитростям общественное благо, тем легче обеспечить свою ненасытную привату. Вот откуда происходит уклончивость от должного доверия к предостережениям бдительного и благодетельного государя и в высшей степени легкомысленное уверение, что ниоткуда не грозит нам никакая опасность; вот откуда превратное истолкование горячей его заботливости; вот откуда пренебрежение к братской раде сената, а что горше всего — потрясение целого состава Речи Посполитой», и т. д. и т. д.

Исчислив подвиги короля и жертвы, принесенные подданным для освобождения отечества, коронный канцлер, в числе таких жертв, упомянул и «усмирение казаков бесценною кровью рыцарства», а потом перешел к татарским опустошениям края, которые де сопровождаются наполнением Крыма и Буджаков христианскими пленниками. «И до того уже дошла» (говорил он) «языческая самоуверенность, что и под самый бок его королевской милости, несколько месяцев тому назад, посол татарский привел в тяжких оковах польского шляхтича, пана Замойского, заполоненного в Северии, и тут же устроил позорный базар для торга свободною шляхетскою кровью, к несмываемому стыду наших народов и к неутешной горести его королевской милости и всего двора, бывшего тому свидетелем».

Но напрасно сторожевая башня, олицетворяемая славным оратором в особе короля, давала сигналы об угрожающей польским гражданам опасности. Красноречивую пропозицию принялись обсуждать сенаторы, встреченные на презентации громким смехом со стороны земских послов. Первый из них, архиепископ гнезненскии, Матвей Лубенский, будучи стар, говорил таким тихим голосом, что видно было только, как шевелились его губы, но и ближайшие к нему послы «не могли сказать, произносил ли он хоть что-нибудь». Вслед за ним бискуп хелмский, Станислав Петроконский, говорил «сухо и холодно», наступательной войны не советовал, но и подарков татарам не одобрял. Далее воевода равский, Андрей Грудзинский, не соглашался на войну, и под конец наговорил такого, «что никто его и сам себя он не понимал». Каштеляна серадского, Предислава Быковского, «никто не слушал и не слышал». Каштелян данцигский, Станислав Кобержицкий, в «прекрасно речи», хвалил королевские предначертания, но настоящей войны с татарами не одобрял, боясь Турции; советовал, однакож, быть наготове и не желал распускать вербовок, а только полковников поставить польских. Каштелян бжезинский, Хабрицкий, войны не одобрял. Каштелян перемышльский, Тарло, «советовал быть черепахою, сидеть тихо и головы не выставлять». Еще два каштеляна сопротивлялись войне. Жарче и смелее всех говорил подканцлер, бискуп хелминский, Андрей Лещинский. Он угодил шляхте дерзостями против короля, но советовал не посылать в Турцию посла, а лучше думать об обороне.

Вообще все сенаторы соглашались в том, что Речь Посполитая должна быть готова к войне, но каждый из них «боялся королевской немилости», и не высказался вполне.

Голосованье двенадцати сенаторов тянулось четыре дня. Оссолинский был раздражен некоторыми речами, как публичными, так и домашними, которые тогда произносились в провинциальных кругах, где его называли открыто сочинителем королевских замыслов. В заключительной канцлерской речи, он излил свою досаду на коронного подканцлера, Лещинского.

«И у меня» (говорил он) «скорее не хватит жизни, нежели свободы слова. Но пользоваться свободой мысли в царствование благодетельного монарха, любящего права, вольности и счастье подданных, — в этом еще мало славы, заслуги никакой... Надобно только благодарить Бога, что в наш век мы наслаждаемся таким счастьем, истекающим от благотворного царствования его королевской милости... Я подаю мой голос только в пользу сохранения неразрывной связи королевского маестата с оощественным благом. Тот был бы общий изменник, кто бы смел маестат монарха разлучать со свободой народа тайным поджигательством, или публичною декламацией»...

Такое вступление слушали «с великим смущением». Глаза всех обратились на подканцлера, которого Оссолинский назвал изменником и декламатором. Лещинский «сидел бледный, как стена». Но красноречию Оссолинского не доставало той победительной силы, которая заключается в чистоте побуждений и возвышенности духа. Не один из его слушателей вспоминал о другом «великом», как называли Оссолинского, государственном муже, — недавно утраченном Станиславе Конецпольском, который «скорее делал, чем высказывался», и которого каждое слово, произносимое с природным заиканием, растекалось по всей Польше. Коронный канцлер, желая польстить примасу, Лубенскому, неожиданно кончил свою речь ссылкою на его мнение, «которого никто не слышал». Тогда «поднялся шум, шепот, смех. Послы не обращали внимания на остальную часть речи, и вынесли убеждение, что канцлер не хотел высказать собственного мнения относительно распущения войска, ссылаясь в деле военном на отзыв архиепископа».

Со стороны короля делались всяческие заискиванья у третьего сословия в пользу Турецкой войны. Недавно были им получены от гетмана Потоцкого желанные известия о грозном для поляков движении турок. Король надеялся, что под впечатлением этих известий, послы озаботятся безопасностью государства, утвердят и войско, и налоги, вследствие чего ненадобно будет ни распускать вербунок, ни платить им: ибо в таком случае Речь Посполитая приняла бы их на собственный счет и вернула бы ему издержки.

Первая речь Оссолинского при открытии сейма ублажила земских послов, успокоила опасения, придала надежды сторонникам двора. Да и между послами было много приверженцев Турецкой войны. Таковы были: Януш Радивил, Александр Конецпольский, Иероним Радзеёвский. Прочие белорусские, червоннорусские и украинские можновладники, заседавшие в Посольской Избе, при всем своем возбуждении к оппозиции, готовы были стать на стороне короля, если бы представители третьего сословия зашли слишком далеко. По признанию поляков, «многих можно было, как это делалось обыкновенно, угомонить просьбами, убеждениями, подкупом и обещаниями, а в наихудшем случае — создать сильную факцию и парализовать деятельность Посольской Избы». Таланты Оссолинского и его канцлерское достоинство могли сделать много и даже все, когда б он был искренно предан королю и его грандиозной политике. Но для этого недоставало одного, — чтобы король, вылепив себе канцлера из простой глины, вдохнул в него самоотверженную душу. Такой души природа не дала ему самому. При всей готовности своей служить Христианству и при всем своем геройстве, он был своего рода эгоист и своего рода трус. Усвоенная им с детства лживость, свойственная ему по его природе оплошность, недостаток определенного начертанного плана действия, внезапные затеи по вдохновению минуты и школьнические увертки перед судьями гражданского долга, — все это ослабило достоинство его царственности, раздражало дерзость оппонентов и придавало им небывалые силы.

31 (21) октября, по выслушании сенаторских заявлений, земские послы вернулись в свою Избу, недовольные тем, что сенат стращает их татарским и турецким набегом, советует готовить войско и требует от них налогов. Они не верили, чтобы Турция думала о войне с Речью Посполитою, гремели против королевских замыслов, против советников войны, а когда один посол из Сендомирского воеводства, рассыпаясь в похвалах канцлеру, подал голос в пользу вооружения, — это возбудило такое негодование, что несколько человек ухватилось за сабли. В первом же заседании Посольской Избы, состоялось постановление: отправить к королю посольство с объявлением, что послы не приступят ни к чему, пока противозаконно навербованное войско не будет распущено.

Король отговаривался нездоровьем, и едва 5 ноября принял земских послов, да и то в постели. Он отвечал им через посредство Оссолинского, между прочим, что распущенное войско не преминет грабить и угнетать их сограждан. Если земские послы и сенаторы не заботятся об обороне Речи Посполитой и решат, что набранное войско не нужно, король готов распустить его, лишь бы Речь Посполитая указала способ распущения.

Изба послала вновь к королю посольство, с требованием, чтоб он выдал главного советника Турецкой войны и разослал универсалы на распущение жолнеров. Речь Посполитая не нуждается де в них, так как, в случае надобности, собственною грудью готова отражать неприятеля.

Король опять откладывал со дня на день аудиенцию, сказываясь больным, и только 10 ноября принял маршала Посольской Избы Яна Николая Станкевича. Отвечал ему Оссолинский, советуя вновь, от имени короля, чтобы Посольская Изба, относительно распущения войска, держала раду с Избой Сенаторской, так как дело здесь идет о королевском достоинстве и безопасности отечества.

Коронные послы соглашались на эту пропозицию, но литовские за решением другого, важного собственно для них вопроса, протянули дело до 15 ноября.

В этот незабвенный для польских либералов день выступили на сцену действия познанские послы, именно Болеслав Лещинский, Лукаш Оржельский, Леон Шлихтинг и Андрей Твардовский, с инструкциями от своего сеймика, и потребовали «братской беседы с сенаторами в отсутствии короля».

Предложенная ими братская беседа, называвшаяся collegium vel colloquium, это был древний парламентский обычай, к которому прибегали только тогда, когда поведение короля, или сената возбуждало опасения. В таком случае два государственные сословия, в лице своих представителей, соединялись в одно тело, в отсутствии короля совершенно независимое, и совещались об устранении зла. Диктатура братской беседы над верховною властью предпринималась в моменты важные, когда все легальные способы оказывались недействительными.

Оссолинский, как мы видели, предлагал уже послам совместную с сенаторами раду и надеялся от неё великой пользы; но эта беседа была нечто совсем иное. «Если бы совместная рада происходила в присутствии короля, то сенаторы могли бы отвергнуть постановление Посольской Избы относительно распущения войска; в отсутствии же короля они этого сделать не смели».

Посольская Изба одобрила пропозицию познанских послов и постановила: отправить в третий раз посольство к королю с требованием, чтоб он разослал универсалы на распущение жолнеров; чтобы выдал сочинителя Турецкой войны, и согласился на братскую беседу в своем отсутствии.

Это было постановление опасное для короля, для сенаторов и министров. Нельзя было на него согласиться, но страшно было и отказать в согласии, именно потому, что, после каждого отказа, требования Посольской Избы росли, опасность увеличивалась.

Варшава кипела нетерпеливостью вооруженной шляхты, которая наполняла столицу и была готова, с оружием в руках, поддержать постановление земских послов.

Король решился обещаниями успокоить оппонентов. Когда 16 ноября герой бесплодной и злотворной революции, Станкевич, потребовал аудиенции, ему отвечали, что король сам пошлет к третьему сословию посольство. Действительно в Посольскую Избу прибыли: познанский и жмудский бискуп, Андрей Шолдрский, брестский, мстиславский и померанский воеводы, серадский и данцигский каштеляны. Бискуп Шолдрский, обнажив покорно голову, объявил земским послам, что не кто иной, как сам король, без всякого внушения, из побуждений важных и из любви к отечеству, вербовал войско, и что готов распустить вербунок добровольно, лишь только его намерения представляются противными праву, если Посольская Изба, с своей стороны, изыщет способ для обороны государства, возвратит королю издержки, а королеву, которая растратила свои скарбы, снабдит приличным содержанием.

В ответ на это посольство, третье сословие потребовало, чтобы тотчас были изготовлены универсалы, и чтобы копии были ему прочитаны. Король, желая угодить земским послам, немедленно прислал проект универсалов; но его нашли слишком мягким, и потребовали более строгого, с прибавкой инфамии на непослушных и писем к гетманам и старостам, повелевающих карать преступных иностранцев. Король велел изготовить новый проект универсалов, с объявлением, что жолнеров, которые не подчинятся комиссарам и разойтись не захотят, повелевает считать галастрою (сволочью), лишенною покровительства законов. Эти универсалы обещал он разослать немедленно.

Неожиданная уступчивость короля показалась подозрительною. Уверяли, что король, несколько дней назад, разослал полковникам приказ, чтобы на универсалы, если бы к ним пришли, не обращали внимания. Твердили, что король выдает новые патенты; что в Польшу съезжаются иностранцы-полковники и ждут указания, где им представиться. Некоторые из земских послов предсказывали, что король в случае крайности, причислит упраздненные хоругви к своей гвардии, количество которой не определено законом. Другие были готовы присягать, что король играет комедию, и ни универсалов, ни комиссаров к войску не пошлет.

Чтоб успокоить шляхту, король несколько раз призывал сенаторов к себе, и уверял их дружески, что сделает все, чего государство от него домогается.

Между тем ноября 27 пришло в Посольскую Избу известие, что распущение войска секретно приостановлено. В страшном волнении умов, начались об этом совещания, и когда один из послов намекнул слегка, что все сделанное до сих пор ни к чему не приведет, Посольская Изба вдруг постановила несколько пунктов, и с этим постановлением двинулась «наверх» в сенат, где король отправлял правосудие.

Станкевич представил Владиславу следующие требования: чтобы действие универсалов о распущении жолнеров наступило немедленно; чтобы король назначил комиссаров для распущения войска; чтобы казаков приудержал, дабы они не давали повода к войне с Турцией; чтобы гвардию уменьшил, новых патентов на вербунки не выдавал, и согласился на братскую беседу с сенатом в своем отсутствии, с целью выговора сенаторам за недосмотр и невнимание.

На это требование Оссолинский вовсе неожиданно отвечал коротко, жестко и неучтиво (niedyskretnie), не пригласив даже, как велел обычай, сенаторов к аудиенции: что универсалы посланы; что гвардии будет король держать столько, сколько ему понадобится; относительно казаков снесется с гетманом; новых патентов не выдаст, а на беседу не согласен.

Дело в том, что король всё еще полагаясь на свое личное влияние, поддерживаемое раздачею дигнитарств, надеялся склонить на свою сторону панов, располагавших значительными боевыми средствами, и, с помощью сторонников войны, подавить партию мира. Но в шляхетском народе распространились уже опасения насчет его автократических замыслов. Боялись не одних военных тягостей, неразлучных с войной утрат и бедствий, боялись, и самого торжества над неприятелем.

«Теперь мы свободны в нашем отечестве» (рассуждали республиканцы); «теперь мы знаем принадлежащие нам права и имеем все средства их отстаивать. Но предположим, что король, с помощью чужеземцев, завоюет себе Константинополь. Чья это будет собственность? Самого ли короля и его союзников, или же Речи Посполитой? Если это будет королевская собственность, будем ли мы довольны тем, что наш король усилится? А если бы король поделился добычею с народом, то какая была бы разница между поляками и народами присоединенными к Польше? Новые подданные, привычные к рабству, повиновались бы королю во всем, а нам достался бы жребий тех македонян, которые, бывши свободными, пошли за Александром Македонским на войну, и вернулись бы рабами, еслиб Александр не умер».

В то время победителям на Солонице, в Медвежьих Лозах, под Переяславом, Кумейками, на Суле и на Старце — не могло прийти в голову, что своим террором над благодушным хоть и беспутным, королем они напоминали ему те счастливые моменты жизни, когда казаки, в широковладычной Московии, бросались перед его глазами в быстрые реки, обращали в забаву страшные морозы, играли смертью и жизнью безразлично, и своим боевым энтузиазмом увлекали в опасные сражения рыцарскую шляхту. Польское самомнение, польская кичливость не давали сеймующим Станкевичам приписать победы под Москвой и под Смоленском тем «хлопам казакам», которые, по признанию одного из участников голодной Хотинской войны, помогли шляхте отразить Ксеркса Османа, и сделались «розовым венком» на её голове. Но король Владислав был выше шляхетской надменности. Ленивая, мечтательная и беспорядочная жизнь, часто весьма скудная, ставила иногда его самого в положение бездомовного казака.

Любил он бивуак, охоту, отсутствие царственной обстановки, и часто проводил запросто время в мужицкой хате с простолюдинами гораздо веселее, чем у себя во дворце с магнатами. В его глазах, как и в глазах Станислава Конецпольского, казаки были такие же рыцари, как и паны, с важным преимуществом беззаветной преданности, которой отсутствие сеймовые паны давали ему теперь так горько чувствовать; и если он мечтал о восстановлении Восточной Империи, то 100.000 «казаков-серомах» в его надеждах играли весьма важную роль, — быть может, гораздо важнейшую, нежели все «королята» с их многочисленными хоругвями. Самое имя хлопы, даваемое казакам в смысле юридическом, никло в уме короля, от которого зависело снять баницию и инфамию с преступной шляхты, ворочавшей казацкими делами, и наградить поместьями тех, которых нужда и беспомощность прогоняли из общества кармазинной шляхты в серые казацкие купы. Не принимали Станкевичи в рассчет «дикой милиции днепровской» и на сердце своего короля, поражаемом беспощадно, как наковальня, патриотически выковывали близкую к ним уже Хмельнитчину.

Получив неожиданно гордый и полный решимости ответ, земские послы вернулись в свою революционную Избу смущенными. Брацлавский подсудок Николай Косаковский затормозил законность дальнейших совещаний своим veto (nie pozwalam), посредством которого каждый земский посол делался могущественным народным трибуном. В устах Косаковского veto состояло в заявлении, что не приступит ни к чему, доколе войско не будет распущено. Краковский подсудок Хршонстовский и малорусс Обухович предложили братнюю беседу хоть бы и в присутствии короля. Они советовали идти к королю еще однажды и, в случае отказа в беседе, оставить сейм.

Краковский стольник, Корыцинский, предложил послать к примасу, чтобы назначил беседу с сенатом. Некоторые советовали отправить беседу в жилище самого примаса.

Понентовский пошел дальше всех: он выступил с постановлением о неоказании повиновения (de non praestanda obedientia). По ero мнению, надобно было взять с собой избирательные условия (pacta conventa) и, ставши перед примасом, призвать его в свидетели нарушения королем прав и пактов, а потом — отказать клятвопреступнику в повиновении. Большинство послов рукоплескали его словам. Обороняли короля Шумский, Яблоновский, Остророг (имена почтенные в польской анархии, которая вызвала торжество руинников над строителями). К ним присоединилось много и других земских послов, советуя просить еще раз о беседе, тем больше, что приближался уже конец сейма. Не согласились на это земские послы. «Не просить больше! переговорить с примасом»! горланил Шлихтинг. Корыцинский сравнивал Владислава с Ксерксом. Понентовский кричал, потрясая над головой рукою: «Кто отвергает лекарства, тот готовит гибель (qui negat remedia, procurat interitum)»...

Вообще, не было ни одного посла, который бы не сказал какого-нибудь сарказма против короля, а все королевские замыслы толковали самым злобным образом. Проклинали не только сенаторов и министров, секретарей, резидентов королевских, князей итальянских, но «и самого папу»; а один староста грозил публично, что убьет графа Магни, хоть за это положит головою. Бешенство душило разъяренных. Отворяли двери, разбивали окна для воздуха; терзали заподозренных; грозили рассекать противников... Маршал отложил заседание до утра.

А в это самое время Хмельницкий, не зная, что делается с королем, открыл реестр для 20.000 казаков, за которыми стояло еще 80.000 готовых на все доброе и на все злое для Польши, смотря по тому, кто будет ими гетманить: сам ли король Владислав, или наследник Царя Наливая.

Вечером того же зловещего 15 ноября шляхта совещалась об отказе в повиновении.

Послы грозили, что, если король не распустит войска, они не разъедутся до тех пор, пока их собратия и избиратели не прибудут в столицу с оружием в руках, чтоб изгнать из государства непрошенных гостей. Королю грозил шляхетский рокош.

«Если домашняя война не вспыхнула, и потом не раздвоил нас на нашу гибель какой-нибудь посредник» (писал Обухов), «то за это мы должны хвалить милосердие Божие».

«Чтобы в коротких словах» (писал прусский резидент) «представить образ того, что здесь делается, довольно сказать, что ни 1618 год в Чехии, ни начало английского парламента не посеяли столько вражды, как ныне посеяно здесь. Обе стороны были готовы броситься в драку, когдаб у одной были деньги, а у другой голова».

«Все в великом лабиринте» (писал Тьеполо), «из которого, без домашней войны, а может быть — и потери свободы, не выйдут. Король, невыразимо смущенный, не знает, что делать».

Кареты сенаторов летали из Уяздова в замок и обратно. Одни молили короля уступить, другие королеву — подействовать на мужа, что она и делала. Были и такие, что советовали королю лучше разорвать сейм, но сохранить королевское достоинство.

Король так и сделал бы, но боялся за будущность сына... В любви к идее государства и в готовности жертвовать ради этой идеи всем польскому Владиславу было так далеко до нашего Петра, «как до небесной звезды».

Он созвал сенаторскую раду и, получив почти от всех удостоверение, что «Речь Посполитая сама должна почувствовать долг свой относительно общей обороны и безопасности своей», решил «отдаться в руки шляхты».

Когда, на другой день, собрались послы в своей Избе, и одни побуждали собрание идти к примасу, а другие — вместе с сенаторами к королю, выступил подкоморий Великого Княжества Литовского, Пац, любимец короля, и сообщил послам его решение, под видом уверения, что его королевская милость теперь даст более благосклонный ответ. Законодательное собрание шляхты, в лице своих революционных вождей, отправилось в «последний раз» просить у короля отречения от верховной власти.

Маршал Посольской Избы, знаменитый Станкевич, произнес к нему речь, в которой прежде всего настаивал на том, чтобы жолнеры были «действительно распущены».

Потом говорил об универсалах, которыми король повелевал содержать его гвардию в Великом Княжестве Литовском; о казаках, которым он дозволил идти на море; о братской беседе с сенатом в отсутствии короля; об уменьшении гвардии и прекращении вооружений.

Король, как бы в вознаграждение за прежнюю ошибку свою, что, без соглашения с панами рады, дал такой жесткий ответ, пустил представление Посольской Избы на голосование сенаторов, после чего, устами канцлера, произнес требуемое отречение в следующих словах, записанных Альбрехтом Радивилом:

«Украсил Бог дивными триумфами правление его королевской милости, сегодня же возложил на главу его новый венец, когда он, после стольких побед, победил самого себя и отдал во власть и в руки своим подданным. Однако же не без горести принимает король эти слова маршала, чтобы жолнеры действительно были распущены: ибо не раз показал свою действительность, когда подвергал свою голову и грудь столь великой опасности. Что же касается жолнеров, он повелел их распустить, отправил листы к гетманам и старостам, отправил еще и комиссаров. Универсалы Великому Княжеству Литовскому он отрицает: он писал только частным образом к литовскому подскарбию, чтобы не отказывали по экономиям в прокормлении королевской гвардии, которая прибыла уже к королю. Что до казаков, то это правда, что они готовили чайки с ведома сената: ибо в пактах с султаном написано, чтоб он не держался за руки с буджацкими татарами, а как он это нарушил, то представлялось необходимым постращать его казаками. Теперь, удовлетворяя вашим желаниям, король пошлет к гетману листы, чтобы казаки оставили эти чайки и вели себя спокойно, не давая повода к нарушению мира. О беседе с сенатом король повелел сказать, что в какой форме нашел он Речь Посполитую, в такой желает сохранить ее и оставить потомкам. Если в этой беседе будут совещаться о делах королевских, как тому существуют примеры, то король согласится на то охотно. Наконец гвардии держит король больше ради достоинства и величия королевства. Если обеспечат общественную безопасность, король готов от него отказаться».

Такова была сцена зловещей разлуки государя с его верховною властью. Оссолинский, желая усладить ее своим «новым венцом», еще увеличил её горечь. Зато послы вернулись домой в восторге от своего подвига. Теперь многие из них объявляли публично, что не видят уже надобности в братской беседе. Но предводители оппозиции хорошо знали, что только посредством беседы достигнут полной законности и непреложности своего постановления, для чего было необходимо согласие всех трех сословий, то есть короля, Сенаторской Избы и Избы Посольской.

Казуист канцлер, говоря от имени короля, ограничил эту беседу совещанием о предметах, касающихся исключительно его особы, а не общественных дел.

Посольская Изба не могла отступать от состоявшегося своего постановления, хотя бы дело шло только о выполнении формальности. На основании такого уважения к народному праву, начали толковать о недостатке последовательности короля, и достигли наконец того, что король, умиротворяя шляхетский народ свой, велел уведомить Станкевича частным образом, точно товарища товарищ, что соглашается на братнюю беседу в своем отсутствии безо всякого ограничения. Это был карточный король, которого побивал даже и такой туз, как Станкевич.

Славное colloquium состоялось 1 декабря 1646 года, в присутствии министров и сенаторов, которых подъехало в Варшаву столько, что набралось теперь 36, и которых имена лучшие люди того злополучного времени записали, как бы для «вечной памяти» о том, что дома выжидало конца бури всё-таки больше сотни представителей второго сословия. Здесь-то наконец правительствующая шляхта связала своего короля по рукам и по ногам так, что он очутился «во власти и в руках подданных». Факт совещания о делах общественных в отсутствии короля считали новою добычей, которой обогатилась пресловутая свобода шляхетского народа. В ближайшем заседании Посольской Избы главным вопросом дня было исполнение братской беседы, то есть представление королю пунктов, принятых в ней сенатом. Все поняли необходимость этого акта, приняли его единогласно, поспешно изложили постановленные пункты, и велели уведомить сенат и короля, что вся Посольская Изба тотчас прибудет «наверх». Все сознавали, что победа зависит от поспешности. Оба королевские маршала, великий коронный и литовский, находили невозможным ввести в сенат земских послов, говоря, что король теперь занимается делом великой важности.

«Нет важнейшего дела, как дело всей Речи Посполитой»! закричали земские послы, и тотчас двинулись шумно (trzaskiem) наверх.

Станкевич победоносно подал пункты братней беседы примасу. Сенаторы встали с кресел, и примас, исчислив требования Посольской Избы, просил короля от имени сената — удовлетворить законным желаниям «народа».

Вслед за ним обратился к Владиславу «свободным голосом (glosem wolnym)» брестокуявский воевода, Щавинский. Стоя у своего сенаторского кресла, он говорил, что светские сенаторы не должны всего бремени своей службы взваливать на духовных, а все вместе склонять короля к устранению причин зла. Восхвалив потом общими местами отеческую попечительность польского государя, он перешел к следующим внушениям: «До сих пор мы и по церквам, и по частным домам не иной слышали голос, как только такой: «Виват, король Владислав»! Но теперь наша радость изменилась в печаль и в огорчение по причине бедствия убогих, воздыхания злополучных. Теперь только и слышим, что жалобы, проклятия и вздохи убогих людей. Первая тому причина — рада иностранцев, которых полон двор. Они дают вашей королевской милости дурные советы, лишь бы только жить чужим добром. Невозможное дело, чтобы они любили наше отечество, не имея с ним ничего общего. Это вы можете видеть из того, что мы скорее получаем известия о том, что делается у вас, из Гамбурга, Любека, или Данцига, нежели из Варшавы. Верьте, государь, что они причина всего зла, так как под видом услуг вашей королевской милости, ищут своих приватных интересов. Обращаю мое слово к венецианскому послу. Исполнив свое посольство, живет он здесь так долго для того, чтобы сделаться началом всего зла, своими стараниями всю тягость войны с венецианских плеч взвалить на наши. Следовало бы напомнить ему сентенцию венецианского сенатора, который, в ответ чехам на их призыв к союзу против императора, сказал: «Не хотим зажигать своего дома, чтобы дымом нашим устрашить императора». Поэтому покорнейше просим вашу королевскую милость отдалить от себя иностранцев, так как их советы производят у нас великое замешательство. Умоляем также распустить иностранное войско, введенное во внутренности отечества в противность правам и пактам. Оно так нам надоело, что словом невозможно выразить. Угнетения, претерпеваемые от этих жолнеров, превосходят шведские и мансфельдовские жестокости: ибо рана от руки друга болит сильнее. Рука вашей королевской милости, предназначенная для защиты отечества, так тяжко на нас падает! Причиняет нам боль и злословие жолнеров, которые смеют хвалиться публично, что нас усмирят, и дивною алхимией обещают превратить хлопа в шляхтича, а шляхтича — в хлопа».

Последние слова дерзостного олигарха были вещими. Скоро настало время такого превращения; но дивными алхимиками явились не иноземные жолнеры, а русские попы да монахи вместе с запорожскими крамольниками, питомцами целого ряда самозванщин, — вместе с банитами да инфамисами, руководившими казацкою вольницей со времен Самуила Зборовского.

Коронный канцлер, именем короля, отвечал всем «кротко» что он тем больше склоняется к желанию Речи Посполитой, чем теснейшее видит согласие всех сословий в пунктах их просьб, и, перечисливши все пункты, заключил желанием короля, чтоб они были довольны декларацией, и приступили к дальнейшим постановлениям, причем предостерегал, чтобы не слишком полагались на спокойствие Речи Посполитой, ничем не обеспеченное.