Глава 4
Глава 4
Как-то за несколько дней до отъезда я проходил по Кембриджу. Остановившись у телефонной будки на Гарвард-сквер и достав пригоршню монет, я размышлял, к кому бы напроситься на ночлег. Мимо проходила девушка, которую я всегда «хотел» (краткий и выразительный британский термин, который появился в моем словаре только тогда, когда я попал в Лондон), она сказала мне, что у нее есть новая, свободная от бойфрендов квартира и она охотно меня приютит. Другим английским глаголом, который я вскоре узнал, было слово «снимать»: я подумал, что я только что «снял» Мэри Вэнджи.
Она дала мне ключ, поцеловала и поставила мой чемодан в свою спальню. Я отправился в одну из бостонских кофеен послушать легендарного блюзового мастера Скипа Джеймса, оставив Мэри собираться на работу — она была официанткой. Потом она планировала вместе с подругой пробраться на вечеринку после концерта Джоан Баэз и вернуться домой около часа ночи. После головокружительного музыкального вечера я в назначенный час в нетерпении взлетел по ступеням, ведущим к ее двери. Войдя в квартиру, я обнаружил, что диван в гостиной разложен, мой чемодан стоит рядом с ним, а записка гласит: «Дорогой Джо. Извини, у меня изменились планы. Все объясню утром Спи спокойно. С любовью, Мэри».
Проснувшись под запах кофе и бекона, я набросил одежду и заглянул на кухню. Мэри стояла у плиты в халате и выглядела в высшей степени довольной собой. Из-за закрытой двери ванной доносился шум воды. Мэри заговорщицки ухмыльнулась мне: «Догадайся, кто сейчас в душе! Дилан!!!» Что я мог сказать? На дворе стояла весна 1964-го, и «Его Диланство» был королем мира фолк-музыки. Я позавтракал вместе с этой счастливой парой-на-одну-ночь (завтрак был очень немногословным) и исчез.
К весне 1964 года Дилан и Баэз стали «королевской четой» фолк-музыки, объединив соперничавшие ньюйоркский и бостонский лагеря своей музыкальной энергией и в то же время став могущественно-сексуальными иконами поп-культуры. К этому моменту фолк-музыка уже далеко продвинулась от своей изначальной роли — побочного проявления политики «левых». Когда в сороковых годах Ледбелли и Вуди Гатри привнесли в «музыку народа» подлинность, ее популярность стала нарастать со скоростью приближающейся волны. После того как группа Пита Сигера Weavers поднялась на первое место списка популярности с песней «Goodnight Irene»[39], для маккартистов начала пятидесятых фолк-музыка стала даже до некоторой степени слишком популярной. Были выписаны повестки в суд[40], радио- и телевизионным станциям начали нашептывать о коммунистическом влиянии. И вся долгая эра Эйзенхауэра стала для фолк-музыки временем упадка.
В 1957 году Kingston Trio во время полевых записей фольклора в Аппалачах нашли песню о повешенном убийце по имени Том Дули[41]. Сделанная ими «облегченная» версия возглавила чарты и снова вывела фолк-музыку из забвения. В начале шестидесятых движению за гражданские права требовалось лучшее «звуковое сопровождение», нежели однообразная коммерческая поп-музыка. Песни протеста, в основном написанные нью-йоркскими певцами-сочинителями, оказались именно тем, что нужно.
В Бостоне события развивались другим образом Искрой, озарившей всю местную сцену, стало выступление босоногой Джоан Баэз на первом фестивале Newport Folk Festival в 1959 году. Спев дуэтом со слащавым Бобом Гибсоном[42], она произвела фурор и породила в Массачусетсе моду на гитары, длинные волосы и черные водолазки. Я видел ее, когда учился еще на первом курсе. Она ехала на «веспе»[43] вместе со своим бойфрендом через слякоть кембриджской зимы и озорно усмехалась во весь рот, а позади развевалась роскошная грива ее темных волос Главным в ней были сексуальность и жизнерадостность — она ими просто лучилась — а вовсе не серьезные политические убеждения. Джоан получала от своего собственного голоса чувственное удовольствие. Ее выбор песен основывался на красоте мелодий и на том, каким образом они рассказывали о мире необузданных (но часто обреченных) женщин и свободных духом опасных мужчин.
Музыкальная сцена, которая расцвела на волне успеха Баэз, была полна экстравагантных личностей, визионеров и путешественников. Из Гарвард-сквер люди все время уезжали или возвращались обратно — из Индии, Мексики, Северной Африки, Парижа, Лондона или Японии. Они впитывали в себя идеи дзен-буддизма, звуки гитарного фламенко, поэзию Рембо и новые способы «улететь». Все до единого покупали переиздания пластинок с записями блюзов и музыки кантри, появившиеся вслед за классическим собранием Гарри Смита[44] Anthology of American Volk Music. В дешевых квартирах старых деревянных домов они самостоятельно осваивали какой-нибудь особенный стиль игры на скрипке или банджо из Аппалачей или разбирались, каким образом Букка Уайт[45] настраивает свою гитару National со стальным корпусом. Ньюйоркцы, такие как Пит Сигер и Weavers, исполняли музыку со всех концов света (частенько выученную по полевым записям Алана Ломакса) с одними и теми же жизнерадостными переборами и задушевными гармониями, словно это доказывало, что все люди братья. Кембриджскую же сцену интересовали скорее различия, нежели общие черты.
Разительно отличавшиеся личности и вкусы Смита и Ломакса воплощали в себе два подхода, которым предстояло столкнуться столь памятным образом на Ньюпортском фестивале в 1965 году. Ломакс был здоровенным малым, настоящим медведем, бабником, абсолютно уверенным в себе и своих теориях о взаимосвязи музыки различных культур и континентов. Путешествуя с магнитофоном от скованных одной цепью кандальников в тюрьме штата Миссисипи до итальянских табачных плантаций, он постепенно превратился в толстокожего грубияна Что же касается Смита, то он стал собирателем записей традиционной музыки почти случайно. Он был гомосексуалистом, снимал экспериментальные фильмы, знал несколько языков североамериканских индейцев и часто раскуривал «косячки». Под тяжестью обширной коллекции пластинок почти прогнулся пол в его апартаментах в Chelsea Hotel[46], куда от постоянно разраставшихся владений Ломакса в Вест-Сайде было всего несколько остановок сабвей-экспресса с окраины к центру. Фолксингерам из Нью-Йорка была больше по душе искренность полевых записей Ломакса, в то время как кембриджских музыкантов отличало независимое от контекста, почти постмодернистское отношение к ярким личностям Незаурядность этих личностей сквозила в коммерческих записях на пластинках на 78 оборотов, которые Смит и составители последующих сборников сделали доступными. Биг Билл Брунзи, Джимми Роджерс, Carter Family и Блайнд Лемон Джефферсон были звездами в двадцатых и начале тридцатых по одной веской причине: в смысле художественности исполнения их музыка намного превосходила творчество любителей, которыми занимался Ломакс.
Ломакс считал, что коммерческие записи испорчены желанием получить прибыль от их продажи. На званом обеде в Лондоне в конце восьмидесятых я высказал предположение, что и собиратели фольклора, и продюсеры звукозаписи — это профессионалы, которые зарабатывают на жизнь тем, что записывают музыку для определенной целевой аудитории. В ответ он предложил выйти, обещая дать мне кулаком в зубы.
Я приехал в Гарвард предубежденным как против фолк-музыки, так и против белых блюзовых певцов. Той первой осенью я купил билеты на выступление Джоан Баэз только для того, чтобы доставить удовольствие девушке, с которой только что познакомился. Но открывал концерт Эрик фон Шмидт, и он так здорово исполнял песни Блайнд Уилли Джонсона, что меня потянуло в клуб Club 47 на Маунт-Обернстрит послушать еще. Мне нравилась бесшабашная атмосфера этого места, чудаковатые музыканты и загадочные девушки, сидевшие вдоль всего подоконника Несмотря на все мои благие намерения, я превратился в любителя фолка.
Бородатый фон Шмидт, хороший художник, автор настенных росписей на исторические темы, путешественник по всему миру и искатель психотропных приключений, был героем для певцов помладше. Вокруг Гарвард-сквер жили виртуозы стиля блюграсс[47], исполнители баллад, блюзовые гитаристы и эксперты по рэгтаймам. Когда я вернулся в университет после семестра, во время которого работал в Калифорнии, меня определили на нижнюю койку в одной комнате с Томом Рашем. Он был певцом, находившимся под влиянием фон Шмидта, и как раз в то время быстро набирал популярность в кругу завсегдатаев местных кофеен.
Нью-йоркским аналогом фон Шмидта в том, что касалось германской фамилии и хриплого блюзового голоса, был Дэйв ван Ронк. С моей точки зрения, у ван Ронка не было лиризма фон Шмидта и ему не хватало его великодушия. Он был ярым коммунистом, которого, как казалось, в блюзе привлекала скорее его политическая направленность, а не красота музыки как таковой. Возможно, во мне говорит предубеждение: Дэйв и его жена спали на моем диване после игры в покер, длившейся целую ночь на 22 ноября 1963 года Когда его разбудили, чтобы сообщить об убийстве президента Кеннеди, он злорадно пробормотал что-то о кошке и мышкиных слезках и снова заснул.
Бостонская сцена росла, количество концертов и выступлений в кафе быстро увеличивалось, и деловой мир не мог не обратить на это внимания. Для постоянных посетителей Club 47 понятие «музыкальный бизнес» олицетворял Пол Ротшильд Ротшильд, торговый агент независимого пластиночного дистрибьютора, работал по всей Новой Англии с конца пятидесятых. Он носил костюм, ходил с портфелем и время от времени, слушая джаз дома вместе со своей женой, мог раскурить косячок. В 1961 году он впервые зашел в Club 47 и вскоре стал его завсегдатаем.
Пол был обладателем редеющей копны волнистых светлых волос, в его голубых глазах светился ум. Вскоре он расстался с костюмом ради кожаной куртки с бахромой и джинсов и одним из первых на Гарвард-сквер стал щеголять в «голубых ботинках» [48] — сапожках до лодыжки, на скошенных каблуках и с молнией сбоку. Вначале Пол выглядел тем, кем и был на самом деле — торговым агентом, затесавшимся в чуждое окружение. Но на Гарвард-сквер среди музыкантов и их друзей царила настолько продвинутая и раскрепощенная атмосфера, что вскоре он пропитался аурой этой художественной элиты.
Ротшильд отправился на покорение неосвоенных другими областей, записав любимцев Гарвард-сквер — Charles River Valley Boys и дуэт Билла Кита и Джима Руни. Он отпечатал по 500 экземпляров каждой пластинки и стал продавать их местным клиентам. Весь тираж разошелся за несколько недель, и Prestige Records, фирма грамзаписи из Нью-Джерси, специализировавшаяся на джазе, но сбившаяся с пути истинного ради блюза и фолка, предложила Полу выкупить у него мастера записей и сделать его главой своего фолк-отделения. К 1963 году он переехал в Нью-Йорк и подписал для своих новых работодателей все лучшие кембриджские таланты — Тома Раша, Эрика фон Шмидта и Джеффа Малдаура. «Продвинутый Кембридж» колебался в оценке произошедшего. С одной стороны, успех местных ребят вызывал радостное возбуждение. Но не было ли оттенка антисемитизма в той холодности, с которой был встречен этот прорыв честолюбия и деловой хватки? Многие говорили, что не доверяют Ротшильду, а другие открыто негодовали по поводу его успеха.
К 1963 году я жил на квартире за пределами кампуса вместе с Джеффом, теперь ведущим вокалистом в самой популярной группе Бостона — Jim Kweskin Jug Band. Группа внезапно стала предметом острой конкуренции между фирмами грамзаписи, каждая из которых старалась подписать ее и предложить большие деньги, нежели конкуренты. На их дебютный концерт в Нью-Йорке пришли на разведку ревнивые соперники из Гринвич-Виллидж — группа Even Dozen Jug Band, лидер-вокалисткой в которой была та самая загадочная красавица с фестиваля Cornell Festival — Мария Д’Амато. Прослушав, как Джефф спел всего один куплет, она повернулась к другу и сказала: «Я выйду замуж за этого парня». Тот факт, что она сама бросилась в объятия Джеффа во время их первого свидания, не помешал ему увести Марию из Even Dozens. Таким образом, она перебралась в Jim Kweskin Jug Band в качестве второго ведущего вокалиста, а заодно и в нашу квартиру в статусе подруги Джеффа. Вскоре после этого Even Dozen Jug Band распалась, но участники группы сделали впоследствии яркие карьеры: Джон Себастиан стал участником The Lovin’ Spoonful, Стив Катц — Blood, Sweat & Tears, Джошуа Рифкин серьезно занялся изучением классической музыки, был продюсером и исполнителем рэгтаймов Скотта Джоплина[49], Стефан Гроссман стал блюзовым гитаристом и преподавателем, Дэвид Грисман — мандолинистом-виртуозом, игравшим вместе с Джерри Гарсией, а Пит Сигер собирал и записывал этническую музыку.
Соперничество между городами редко было таким неприкрытым. Первый концерт в университетском кампусе, который Пит Сигер сыграл после своего отказа давать показания перед Комиссией по расследованию антиамериканской деятельности, состоялся в Гарварде. И я вспоминаю его как один из лучших концертов, которые когда-либо видел. Но тот факт, что феномен Боба Дилана зародился в Нью-Йорке, заставил нас в нем усомниться. Всего лишь еще один автор и исполнитель политических песен, думали мы. Первый альбом Дилана подтвердил наши подозрения: песни его собственного сочинения не представляли особенного интереса, а версии традиционного материала были откровенно вторичными. Если это было лучшее, что мог предъявить Нью-Йорк, то нашему самодовольному чувству превосходства ничто не угрожало.
В один из ненастных вечеров весной 1963 года в Кембридже устроили большую вечеринку. Гарвард-сквер на той неделе буквально гудела от наплыва гостей: представители крупных фирм грамзаписи, Vanguard, Elektra и Prestige, приехали, чтобы посоревноваться за местных артистов. Я пришел поздно и помню, что видел, как Джоан Баэз и Мэнни Гринхилл тесно общаются с Мэйнардом Соломоном из Vanguard в одном углу, в то время как в другом Джек Хольцман из фирмы Elektra и Пол Ротшильд с заговорщическим видом что-то обсуждают. Помещение было набито ребятами в рабочих рубахах и джинсах и девушками в вельветовых юбках и деревенских блузах, пьющими дешевое вино из бумажных стаканчиков.
Ища, куда бы кинуть пальто, прежде чем отправиться на поиски выпивки, я открыл дверь в одну из крошечных спален. На полу сидели две девушки, а за распахнутой дверью кто-то невидимый мне играл на гитаре.
Я бросил пальто в угол, и тут гитарист запел: «Где же ты был, мой голубоглазый сын? Где же ты был, мой дорогой, мой юный?»
Я буквально рухнул на пол как подкошенный и не шелохнулся, пока длилась песня[50], я был изумлен и даже едва не разрыдался. (Дело было всего через несколько месяцев после Карибского кризиса.) Не успел певец закончить «Hard Rain», как тут же перешел к «Masters of War». В этой крошечной комнатушке сдержанные переборы Дилана и его гнусавый голос буквально обволакивали, и невозможно было думать ни о чем другом. Он закончил песню, попросил одну из девушек приглядеть за его гитарой и вышел, чтобы поискать туалет. С моим «дворовым» скепсисом относительно Дилана было покончено.
За год, прошедший с того утра, когда Дилан передавал гренки через стол на кухне Мэри Вэнджи, он успел преобразовать фолк-музыку. Теперь это было нечто гораздо большее, нежели просто «звуковое сопровождение» для студентов и либералов. Эта музыка влияла на политику в общенациональных масштабах и порождала мощные культурные волны. Пока наше внимание было поглощено конфликтом между различными «школами», он был далеко впереди нас, замышляя лобовой штурм крепости американской попмузыки. В следующий раз, когда наши пути пересекутся, а случится это на фестивале Newport Volk Festival в 1965-м, я помогу ему взять приступом эту цитадель.