ГРОЗА ДВЕНАДЦАТОГО ГОДА
ГРОЗА ДВЕНАДЦАТОГО ГОДА
Настало лето. Те из лицейских, у кого родители жили в Царском Селе, находились в отпуске. Остальные оставались в Лицее и занимались повторением пройденного.
В будний день лицейские сидели в классе и с унылыми лицами бубнили наизусть по-латыни «исключения из второго склонения»: «Итер-тубер-вер-кадавер, цицер-пипер-эт-папавер»… В класс неслышными шагами вошёл Пилецкий и сделал знак Пущину.
— Дядюшка ваш ждёт вас в зале.
Дядя Рябинин ходил по залу, заложив руки за спину. Он едва поздоровался с племянником и сразу же заговорил не по-французски, как обычно, а по-русски:
— Дорогой Жанно, батюшка ваш поручил мне поведать вам новость чрезвычайную! Неприятель вступил в пределы наши!
— Наполеон? — воскликнул Жанно.
— Увы, Наполеон… Враг рода человеческого!
— Что же делать?!
— Вам спокойно и с надеждой оставаться в Лицее. Батюшка ваш назначен командовать флотом гребным на Неве. Более ездить сюда я не буду, ибо сам намереваюсь примкнуть к ополчению. Да благословит вас бог, и прощайте! Да… Скажите Пушкину, что видел я на Невском проспекте дядю его Василия Львовича, каковой также шлёт благословение племяннику и просит его в сей грозный час не расставаться с музами.
— Это стихи сочинять? — удивился Жанно.
— Кажись, так, — сказал дядя Рябинин. Он поцеловал Жанно в лоб и уехал.
Жанно не успел вернуться в класс, как вдали заиграла труба и донёсся топот копыт. По улице соседней Софии проскакал рысью гусарский эскадрон.
Жанно вернулся в класс и шёпотом передал Пушкину новости. Пушкин побледнел и поднял брови.
— Не расставаться с музами? Когда отечеству грозит опасность?
Жанно не успел ответить. Пилецкий поднялся на кафедру и, не сказав ни слова о войне, объявил молитву за царя. Лицеисты встали и с недоуменными лицами прослушали молитву.
Вечером в большом зале царский манифест о войне прочитал сам директор. Затем он сказал несколько слов о том, как терпеливо и достойно должны вести себя лицейские юноши во время войны.
Наполеон шёл на Москву.
Родственники теперь приезжали в Лицей редко. К Кюхле явился его двоюродный брат — офицер. Он был в походной форме и пробыл всего полчаса — его полк уходил на войну. После его отъезда Кюхля вывесил в своей комнате портрет командующего генерала Барклая, который приходился ему дальним родственником. К Пущину дважды приезжала тётка.
К Пушкину никто не приезжал.
По воскресеньям в большом зале Кошанский читал известия о войне. Запинаясь, произносил он непривычные названия белорусских городков: Минск, Витебск, Бобруйск… По приказанию Кошанского Федя Матюшкин находил и отмечал эти места на карте.
Иногда Кошанского заменял Куницын. Лицо у него было ещё более нервным, чем в прошлом году, углы рта дёргались. Он рассказывал про войну, не глядя на карту.
— Каждый из нас, господа, незримо присутствует духом на полях сражений, — говорил он, — ибо у кого из нас нет родичей в войске?..
— У меня кузен в армии, — гордо объявил Кюхельбекер.
Кругом раздались голоса: у кого были на войне братья, у кого отцы, у кого дяди. Один Пушкин потупился — у него не было в войсках ни одного близкого родственника.
Куницын это заметил.
— Не о родственниках говорю я, — сказал он, — а обо всём народе русском. Ибо народ сей есть подлинный герой! Подобно древним римлянам, даст он скорее руку себе отрубить, чем покорится завоевателю. Не печальтесь, Пушкин, а гордитесь тем, что и вы к сему народу принадлежите!
Однажды лицейским разрешили выйти на дорогу, по которой шагали на войну гвардейские полки. Пилецкий отказался идти. Он считал, что это нарушает лицейский порядок. Однако директор позволил выйти под начальством Чирикандуса.
Лицейские собрались кучкой на холме. Внизу, у самой дороги, стояли жители Софии. Там был и Панька.
Панька находился там недаром: шёл полк, в котором служил брат Николай.
Сначала послышалась дробь барабанов. Потом показалось облако пыли. Прошли барабанщики, за ними заблестели штыки.
Гвардия выглядела совсем не так, как на параде, — сапоги были не чищены, за плечами ранцы и скатанные шинели. Шли походным шагом, не очень соблюдая равнение.
Среди жителей Софии послышался говор. Женщины заплакали. Панька видел, как прошёл Николай. Усы его побелели от пыли. Он помахал Паньке рукой и скрылся.
Лицейские махали фуражками и кричали «ура!». Громче всех кричал Кюхля. Жанно обернулся и увидел, как Панька с отцом уводят с дороги рыдающую женщину — это была Панькина мать.
Панька посмотрел на Жанно, но не снял картуза, как обычно. Жанно покачал головой.
— Жаль, что мы ещё не можем быть военными, — сказал Малиновский.
— Не можем? — переспросил Жанно. — Отчего же? Мы можем быть вестовыми или посыльными.
— Ты думаешь, Жанно? Ведь для этого надобно уметь верхом ездить?
Жанно не отвечал.
Кошанский продолжал читать новости. Армия отступала.
— Что же твой родственник Барклай? — говорил Малиновский, обращаясь к Кюхле.
— О! Что ты хочешь этим сказать?
— Ничего, — отвечал Малиновский.
— О! Я понимаю! Ты думаешь, что Барклай изменник! Я готов дать тебе удовлетворение!
— В военное время дуэли запрещены, — сказал Малиновский, — а я просто тебя поколочу!
— Невежа и глупец!
— Хватит вам, оба вы ослы! — в сердцах крикнул Жанно.
Кюхля вдруг простонал и убежал в свою комнату. Когда Дельвиг постучался к нему перед ужином, оказалось, что Кюхля лежит на кровати и плачет, а клочки разорванного портрета Барклая валяются на полу.
Вместо Барклая назначен был Кутузов. Прошло томительных две недели. Потом Кошанский объявил, что между Можайском и Москвой было большое сражение. И хотя наши войска одержали победу, но Кутузов сказал, что «самым уступлением Москвы приготовлю я неизбежную гибель неприятелю», и приказал Москву оставить.
— Значит, Наполеон в Москве? — спросил Жанно.
Кошанский утвердительно кивнул головой.
Несколько минут все молчали. Федя Матюшкин, который стоял с указкой возле карты, бросил указку на пол и всхлипнул. Первым опомнился Илличевский.
— Позвольте узнать, что же с Москвой?
— Москва сгорела, — сухо отвечал Кошанский.
На следующий день лицеистам выдали простые серые шинели и фуражки. Кормить стали плохо — суп жидкий, без пирогов, мясо жёсткое, а третьего и вовсе не давали. Потом объявили, что в случае опасности для Петербурга лицеисты все вместе поедут в Финляндию, в город Або, где и будут оставаться до конца войны. Ночью Пушкин стал скрести стенку.
— Послушай, Жанно, — зашептал он, — так продолжаться не может. Москва — моя родина. Злодей в Москве, а мы поедем в Або… Надобно принять меры.
— Какие меры?
— Отправиться к Кутузову и попроситься в армию.
— Мне и Малиновский то же самое говорил, — сказал Жанно. — Но возьмёт ли нас Кутузов? Я другое думаю… бежать!
— Куда?
— В Москву.
— Жанно, я всё знаю! Москва оставлена жителями. Город пуст!
— Тем лучше, — сказал Жанно. — Мы переоденемся в простонародное платье, нападём на Наполеона и убьём его!
— И нас расстреляют!
— Верно. Вспомни, что говорил Куницын: «Любовь к славе и отечеству должна быть вашим руководителем!»
— Отлично! — воскликнул Пушкин. — Бежим хоть сейчас!
— Не сейчас. Кто нас выпустит? Это следует приготовить… Хотят бежать Кюхля и Малиновский, всего нас будет четверо. Да и как доберёмся мы до Москвы?
— Пешком!
— Что ты, Пушкин, пешком мы и до Нового года не дойдём до Москвы! Надо всё приготовить.
Жанно всё «приготовил». На следующий день на прогулке он пропал. Чирикандус разыскивал его не меньше получаса, как вдруг Жанно вынырнул из-за Скрипучей беседки, на берегу маленького озера, и объявил, что рассматривал цветы.
Чирикандус было рассердился и хотел рассказать инспектору, но потом остыл и только покачал головой.
— В такое время не хочу я с вами ссориться, птенцы, — добавил он грустно, — ведь скоро мы расстанемся надолго…
В Лицее Жанно отозвал Пушкина и Малиновского в сторону и сказал, что всё «приготовилось» как нельзя лучше. Панька, сын садовника, тоже хочет в Москву. Он уговорит дядю своего, ямщика, взять с собой пятерых мальчиков и довезти их до Твери. А уж от Твери до Москвы рукой подать!
— А французские караулы? — спросил Малиновский.
— Пустяки! — сказал Пушкин. — Мы все отлично говорим по-французски и можем выдать себя за французов, спасающихся бегством из Петербурга.
— Мысль недурна, — сказал Жанно, — но никому ни слова! Когда наступит время, я подам сигнал.
Сигнал был подан через два дня, за ужином.
— Нынче в одиннадцать часов, — сказал Жанно Пушкину, — соберись в путь и выходи на площадку четвёртого этажа. Там будет Малиновский. Мы спустимся в прихожую и притаимся на галерее. Швейцар Яков в это время обычно засыпает в сторожке. Ключ у него в рукаве. Я вытащу у него ключ, и мы выйдем из Лицея…
— Постой, постой, Жанно! А дежурный дядька в коридоре?
— Дядьки в это время сменяются.
— А Пилецкий?
— Пилецкий не входит в комнаты. Помолившись, он уходит к себе.
— А караулы?
— Мы не пойдём в Царское Село, а соберёмся возле грота, на берегу пруда. Там нас будет ждать Панька. Мы дождёмся утра. Когда начнёт светать, мы будем ждать на дороге, и ямщик возьмёт нас в свой возок. Он выедет из Петербурга с казённой кладью на заре.
— А если хватятся нас в Лицее?
— До завтрака никто не хватится. Только скажи обо всём этом Кюхле…
Пушкин нахмурился.
— Кюхля не поедет. Он просил разрешения у матушки и нынче получил от неё письмо. Она запретила ему мечтать о военной службе и отлучаться из Лицея.
Жанно немного смутился. Он и не подумал просить разрешения у родителей.
— Мои всё равно не разрешили бы, — буркнул он, — да ведь мы идём не на военную службу. Мы хотим совершить подвиг. Нужно ли в таких случаях спрашиваться?
В одиннадцать часов Жанно соскользнул с кровати (он лежал на ней не раздеваясь) и глянул в щёлку.
Дежурный дядька Фома прошёлся по коридору, остановился возле лампы, вздохнул и почесался. Никто не шёл ему на смену, и он вышел в соседний коридор поторопить очередного дежурного.
Жанно тихо стукнул в перегородку. Пушкин вышел в коридор в лицейской курточке, застёгнутой на все пуговицы. Глаза его блестели.
Жанно сделал ему знак рукой, и они прокрались на площадку. Там, за колонной, стоял Малиновский.
— Всё в порядке, — сообщил он. — Яков, швейцар, спит. Я только оттуда.
Они крадучись спустились по лестнице и прошли по галерее.
Яков сидел спиной к ним, свесив голову возле лампы. Он храпел на всю прихожую.
— Отлично, — пробормотал Жанно.
Но самое отличное было то, что Яков забыл запереть входную дверь. Вероятно, ему стало душно, и он приоткрыл дверь наполовину.
— Тут и ключа не надобно, — сказал Жанно, — ступайте, братцы, за мной. Только потише.
Пушкин помедлил.
— Прощай, Лицей! — сказал он.
Жанно и Малиновский опустили головы. Они забыли, что оставляют Лицей навсегда. Как ни скучно было учить «исключения из второго склонения», а всё-таки эти гулкие коридоры, этот гомон тридцати мальчиков, эти густые аллеи, статуи и лебеди на пруду — всё это вошло в их жизнь. Лицей стал их домом.
— Ну, с богом! — сказал Жанно.
Они спустились с лестницы и пошли к двери на цыпочках.
И вдруг случилось что-то непонятное: Яков сбросил с плеч ливрею, вышел на середину прихожей и встал во весь рост, скрестив руки на груди. Мальчики с ужасом увидели перед собой худое лицо, горящие глаза и крест на шее Пилецкого.
— Бежать задумали, — сказал инспектор грудным, бархатным голосом, — забывши о родителях, наставниках, о долге перед государем? Более того — забыли о боге! Неужто думаете вы его обмануть? На колени! Просите прощения у господа!
Никто на колени не встал. Все молчали.
— Хорошо, — сказал Пилецкий с потемневшим лицом. — Ежели так, то сейчас к директору!
Панька долго ждал возле грота. Звёзды на небе потускнели, ветерок зашевелил кусты роз. Лебеди показались с восточной стороны пруда. Они плыли стаей, как корабли, и ныряли клювами под воду. Стало светать. Паньке было холодно.
— Не идут барчуки, — промолвил Панька, — видно, словили их начальники…
Панька не то что лицейские — он не жалел, что уходит из дому. Он шёл на войну, туда, где брат Николай сражался с неприятелем. Панька тоже хотел сражаться. Царское Село с его беседками, липами, цветниками и придворными господами, перед которыми нужно с поклоном шапку снимать, надоело ему и казалось тюрьмой.
Барчуки не шли, а день разгорался. Скоро дядя Ефрем должен был показаться с возком на дороге. Панька крадучись добрался до ограды и ловко пролез через дырку в ограде на дорогу. Часовой солдат, ходивший возле будки с ружьём, знал Паньку в лицо и только покачал головой.
Панька побежал в условленное место встречи с дядей Ефремом, за рощу. Панька очень боялся, что его заметят, но ждать пришлось недолго. Дядя Ефрем подъехал и остановился на дороге.
Панька вышел из-за куста и поклонился дяде в пояс, но дядя не отвечал, а только ткнул кнутовищем в возок — полезай, мол…
Внутри возка было темно и пахло какими-то кожами.
Панька зарылся за узлы и спрятал голову. Возок закачался и поехал.
Ехали не очень долго и вдруг остановились.
— Вылезай, браток, — сказал дядя Ефрем.
Вылез Панька и замер в полном изумлении. Возок стоял во дворе дома Панькиного отца.
— Как же ты… такое сделал? — проговорил Панька дрожащим голосом. — Совесть-то у тебя где?
— Ступай, ступай, — добродушно отвечал дядя Ефрем, — у тебя-то где она, совесть? Думаешь, так-то я сына сестры отвезу на погибель? Эх ты, щенок!
Не будем говорить о том, как встретился Панька с родителями! Садовник-отец потянулся было за плёткой, но не снял её с гвоздя.
— Старший сын у нас на войне, — сказал он, не глядя на Паньку, — а ты второй и последний. Ежели у нас сыновей не станет, как мы с матерью останемся?
Панька закрыл лицо руками и бухнулся на колени. А с лицейскими было ещё проще.
— По всем правилам, — устало проговорил директор, — обязан я доложить обо всём министру, а он прикажет вас из Лицея выключить. Но в такое время не могу я сего министру докладывать. Я опишу родителям вашим, и пусть они вас судят. Так и быть, буду я за вас троих один в ответе… Мартын Степанович, отведите их в Лицей!..