Битва за кадры, которые решают всё
Битва за кадры, которые решают всё
— И в чём мораль басни?
— Какую тебе ещё мораль? Это жизнь. Откуда в жизни мораль?
Сергей Чичин. Гнев генерала Панка
Организовать ВЧК было нетрудно: что-что, а как должна строиться полиция, как явная, так и тайная, большевики знали превосходно. Сложнее оказалось с другими структурами. Власть затеяла слом старого государственного аппарата — стало быть, надо организовывать новый. Так?
В самые первые дни это выглядело просто сказочно. Как было принято решение об образовании Совнаркома, вспоминал потом Троцкий:
«Летучее заседание в углу комнаты.
— Как назвать? — рассуждает вслух Ленин. — Только не министрами — гнусное, истрепанное название.
— Можно бы комиссарами, — предлагаю я. — Нельзя ли „народные“?
— Совет народных комиссаров? — подхватывает Ленин. — Это превосходно: ужасно пахнет революцией!»
Первоначально правительство состояло из пятнадцати наркомов, персонально: аппарата у них не было. Вот как описываются в «Истории гражданской войны» первые часы работы наркомата финансов:
«Товарищ Менжинский 30 октября был назначен народным комиссаром финансов.
Для того, чтобы немедленно выполнить постановление правительства, товарищ Менжинский с одним из товарищей принес в комнату управления делами Совнаркома большой диван и укрепил над ним надпись: „комиссариат финансов“. Затем уставший от бессонных ночей товарищ Менжинский тут же улегся спать.
Владимир Ильич прочитал надпись над спящим комиссаром и, смеясь, сказал: „Очень хорошо, что комиссары начинают с того, что подкрепляются силами“».
Джон Рид описывает Менжинского так:
«Наверху, в столовой, сидел, забившись в угол, человек в меховой папахе и в том самом костюме, в котором он… я хотел сказать, проспал ночь, но он провел ее без сна. Лицо его заросло трехдневной щетиной. Он нервно писал что-то на грязном конверте и в раздумье покусывал карандаш. То был комиссар финансов Менжинский, вся подготовка которого заключалась в том, что он когда-то служил конторщиком во Французском банке…»
…Сталин, нарком по делам национальностей, не озаботился даже тем, чтобы повесить на стену табличку. Правда, вскоре у него нашелся помощник: в начале ноября к наркомнацу прикрепили «опытного аппаратчика» Пестковского. Опыт у него действительно был, ибо данный товарищ успел поработать в ВРК, наркоминделе и наркомфине, почему-то нигде не задержавшись. После назначения он нашел своего комиссара.
«Товарищ Сталин, — спросил он. — Вы народный комиссар по делам национальностей?
— Я.
— А комиссариат у вас есть?
— Нет.
— Ну, так я вам сделаю комиссариат.
— Что вам для этого нужно?
— Пока только мандат на предмет „оказывания содействия“»[273].
Сталин выдал ему мандат и снова исчез в лабиринтах Смольного, а Пестковский приступил к организации. Вдвоем с приятелем он поставил в одной из комнат столик, третий по счету в данном помещении, написал на листе бумаги название и снова отправился за комиссаром.
«— Товарищ Сталин, идите смотреть ваги комиссариат.
Невозмутимый Сталин даже не удивился такому быстрому „устройству“ и зашагал за мной по коридору пока мы не пришли в „комиссариат“. Здесь я отрекомендовал ему т. Сенюту[274], назвав его „заведующим канцелярией“ Наркомнаца. Сталин согласился, окинул взглядом „комиссариат“ и издал какой-то неопределенный звук, выражающий не то одобрение, не то недовольство и отправился обратно в кабинет Ильича»[275].
Но дальше все оказалось сложнее, поскольку надо было начинать работу. Хорошо Сталину — национальные вопросы могут и подождать, не горит — а как быть тому же Менжинскому, если при его появлении в банке или министерстве кабинеты мгновенно пустели?
А вот МИД опустел явно на свою голову. Троцкий все-таки сумел раздобыть секретные договоры, поручив дальнейшую их судьбу матросу Маркину. Тот отыскал переводчиков и издал шесть выпусков «Сборника секретных документов». За каждый из таких сборников разгоралась настоящая война. Служившие в Петрограде дипломаты мгновенно расхватывали выпуски для нужд своей работы, а забастовочный комитет министерства иностранных дел, стараясь опередить их, скупал и уничтожал компрометирующие издания.
Одно из первых деяний наркомпроса было чрезвычайно своевременным — он назначил в музеи и дворцы столицы комиссаров, которые организовывали охрану ценностей. Ему было проще, поскольку школы и издательства в общем-то работали. Ясно было, что раньше или позже, но все же удастся заставить работать и прежние министерства. А вот с промышленностью было сложнее всего.
Трудно сказать, каким видели большевики будущее экономики и видели ли его вообще иначе, чем в густом тумане — однако катастрофическое положение промышленности и грядущее большое количество национализации заставляло задуматься о том, как всем этим управлять. Идеи возникали, как водится… разные.
Декретом от 15 ноября Совнарком установил рабочий контроль над производством. Осуществлять его должны были выборные организации рабочих — в основном, фабзавкомы. Коммерческая тайна отменялась, владельцы обязаны предъявлять для контроля все документы. Однако результаты оказались грустными. Примененный напрямую рабочий контроль в лучшем случае не решал ничего, в худшем — играл роль лома в шестерёнках.
И здесь просто нельзя не сказать об одной особенности ранней советской власти, которая сохранилась надолго: ее исторические декреты часто писались вообще не в расчете на выполнение. Пять лет спустя, в 1922 году, на XI съезде РКП(б), Ленин сам в этом признавался.
«У нас была полоса, когда декреты служили формой пропаганды. Над нами смеялись, говорили, что большевики не понимают, что их декретов не исполняют… но эта полоса была законной, когда большевики взяли власть и сказали рядовому крестьянину, рядовому рабочему: вот как нам хотелось бы, чтобы государство управлялось, вот декрет, попробуйте».
Декрет о рабочем контроле был явно из этого ряда. Тем более, что еще 26 и 27 октября работники центрального совета фабрично-заводских комитетов совместно с Лениным рассматривали проект создания единого органа управления хозяйством страны — Высшего совета народного хозяйства.
Идеи по этому поводу также выдвигались всякие. Например, совершенно устрашающее предложение передать управление экономикой профсоюзам. Или создать управляющий орган из осколков старых правительственных структур, введя туда капиталистов и представителей общественных организаций, на что Ленин резонно заявил, что ВСНХ — не парламент. В конце концов, 1 декабря ВЦИК принял декрет о создании Высшего совета народного хозяйства как государственного органа управления экономикой. Именно из этого зернышка, посеянного посреди полумертвых петроградских заводов, вырастет потом гигант государственной плановой экономики, заставивший капиталистов-«рыночников» положить колоссальные силы и средства, чтобы уничтожить Советский Союз как носитель этой смертельно опасной для нарождающегося глобализма формы управления.
* * *
Но пока и ВСНХ был всего лишь красивым декретом, как многие другие. Перед большевиками в полный рост стояла проблема кадров. У них не хватало всех — от специалистов до тех, кто элементарно способен разобрать письмо и на машинке одним пальцем отстучать ответ.
Ещё 29 октября ВРК обратился ко всем районным военно-революционным комитетам со следующим предписанием:
«Сообщите всем фабрично-заводским комитетам, районным правлениям профессиональных обществ, больничным кассам, партийным комитетам и прочим пролетарским организациям, чтобы они немедленно выявили лиц, эюелающих работать в революционных организациях в качестве бухгалтеров, машинисток, писцов, артельщиков, посыльных служителей и пр. (независимо от пола) на постоянных или временных должностях».
17 ноября соответствующее постановление издал и Петросовет:
«1. Порвать решительно и немедленно с гнилым буржуазным предрассудком, будто управлять государством могут только буржуазные чиновники.
2. Разделить без всякой оттяжки районные и общегородские Советы на отделы, из которых каждый берет на себя ближайшее участие в той или иной области государственного управления.
3. Привлечь к каждому такому отделу наиболее сознательных и способных к организационной работе товарищей с заводов и из полков и направить полученные таким образом силы на помощь каждому народному комиссариату.
Пусть всякий сознательный рабочий и солдат поймет, что только самостоятельность, энергия, энтузиазм трудящихся смогут упрочить победу начавшейся социальной революции. Пусть каждая группа рабочих и солдат выделяет таящиеся в народе и придавленные до сих пор гнетом капитала и нужды организаторские силы».
Люди требовались везде. Рабочие становились машинистками, курьерами, делопроизводителями, курьеры — начальниками отделений. Подполковник Муравьев стал командующим армией, а прапорщик Дыбенко — главнокомандующим. Новая власть не брезговала никем. Любой человек, изъявивший желание с ней сотрудничать, мог рассчитывать не просто на понимание, но и на очень хорошую карьеру.
В этом смысле показательны две истории. Одна из них принадлежит всё тому же Малькову и произошла 31 октября, сразу же после разгрома Краснова.
«Когда я направлялся в комендатуру, меня окликнул Манаенко.
— Павел, тут к тебе один твой дружок пришел, в комендатуре дожидается! — Манаенко подмигнул и хитро улыбнулся.
Что ещё за „дружок“? Открыл дверь комендатуры, глянул — батюшки вы мои светы! Вот так гость! Вытянулся нарочно у порога и рявкнул не своим голосом:
— Здравия желаю, ваше благородие!
Передо мной сидел не кто иной, как бывший командир крейсера „Диана“ капитан первого ранга Иванов 7-й, Модест Васильевич[276]. Только в каком виде? От блестящего флотского офицера не осталось и следа. Вместо белоснежной фуражки на его голове красовалась грязная драная папаха; вместо расшитого золотом морского мундира на плечах болталась серая, затасканная, местами изодранная в клочья солдатская шинель.
Злобы против капитана я никогда не имел, наоборот, всегда относился к нему с уважением. Человек он был неглупый, прямой и к нашему брату, матросу, относился неплохо. Навсегда запомнилось его поведение во время восстания на „Гангуте“, когда он не допустил участия команды „Дианы“ в карательной экспедиции против мятежного крейсера. Запомнилось и его поведение во время волынки у нас на „Диане“, чуть не вылившейся в бунт. Ведь все это сошло тогда нам с рук, никто из матросов не пострадал, хотя кое-кто из офицеров и хотел разделаться с зачинщиками.
Да, Модеста Васильевича Иванова матросы знали хорошо, уважали его, верили ему. Недаром в Октябрьские дни, когда встал вопрос о составе коллегии по морским делам, мы — Ховрин, я, другие матросы — рекомендовали капитана первого ранга Иванова. И вот Модест Васильевич, мой бывший командир, здесь, в Смольном. Но в каком виде? Что за маскарад?
— Что, братец, уставился? Трудно узнать капитана первого ранга? — произнёс Модест Васильевич с горькой улыбкой.
Из его рассказа я узнал, что еще в момент Октябрьского восстания Иванов заявил некоторым офицерам, предложившим ему принять участие в борьбе против большевиков, что против своего народа, против России не пойдет. Его тут же окрестили „большевиком“ и пригрозили расправой.
Сразу после восстания он уехал в Царское Село, где жила его семья: собраться с мыслями, как он объяснил. Там, в Царском Селе, на его дачу напали красновцы, все разграбили, сам еле живой ушел. Спасибо, бывший вестовой помог достать эту шинелишку.
— Зато теперь во всём разобрался! — закончил свой печальный рассказ бывший командир „Дианы“.
Я взволнованно пожал руку капитану первого ранга и отправился разыскивать Подвойского, чтобы рассказать ему всю эту историю. А через день или два, 4 ноября 1917 года, я прочитал подписанное Лениным постановление Совнаркома: „Назначить капитана первого ранга Модеста Иванова товарищем морского министра с исполнением обязанностей председателя Верховной Коллегии Морского Министерства“».
Другую историю рассказал ещё более интересный человек — некто Владимир Георгиевич Орлов, бывший судебный следователь в Польше, занимавшийся особо важными политическими преступлениями. В 1917 году по поручению командования Добровольческой армии он работал в Петроградской следственной комиссии в качестве тайного агента белогвардейцев. И вот какая у него тогда вышла встреча…
«Однажды, когда я в следственной комнате суда допрашивал одного матроса, меня заставил вдруг насторожиться, казалось бы, совсем незначительный факт. Я заметил, что в суд вошли трое мужчин в шинелях. Собственно, то, что они были в шинелях, неудивительно, я и сам ходил в шинели и сапогах, носил бороду и очки в металлической оправе. А насторожило меня то, что на протяжении всего допроса один из этих троих пристально смотрел на меня.
Вдруг ко мне подошел служитель суда и сказал: „Пожалуйста, заканчивайте допрос. Здесь председатель ВЧК Дзержинский. Он хочет поговорить с вами“.
Я был удивлён. Что нужно этому совершенно незнакомому мне человеку? Матроса увели, и человек, который так пристально наблюдал за мной, медленно подошел, по-прежнему не сводя с меня глаз. Я побледнел. Где я видел это лицо раньше?»
Орлов тут же вспомнил, где видел этого человека. Во время работы в Варшаве он в течение восьми месяцев вел следствие по его делу, в результате которого Дзержинского отправили на каторгу. Нетрудно догадаться, какие чувства испытывал Орлов.
«Перед моим мысленным взором возникла виселица, и я понял, что со мной покончено. Все это промелькнуло перед моим затуманенным взором за считанные секунды…
— Вы Орлов? — спокойно спросил меня самый могущественный человек Советской России. Выражение его лица при этом нисколько не изменилось.
— Да, я Орлов.
Дзержинский протянул мне руку:
— Это очень хорошо, Орлов, что вы сейчас на нашей стороне. Нам нужны такие квалифицированные юристы, как вы. Если вам когда-нибудь что-то понадобится, обращайтесь прямо ко мне в Москву. А сейчас прошу извинить меня, я очень спешу. Я только хотел убедиться, что я не ошибся. До свидания.
Месяц спустя мне действительно пришлось поехать в Москву. Я приехал в пять часов вечера… и попытался снять номер в гостинице. В одиннадцать часов вечера я понял, что мои попытки тщетны, и, наконец, решил обратиться к Дзержинскому и попросить его найти для меня номер в гостинице. Удивительно, но на мой звонок он откликнулся сразу же.
Моё служебное удостоверение открыло мне двери в ЧК. Дзержинский сидел в своем кабинете и пил чай из оловянной кружки. Рядом стояла тарелка и лежала оловянная ложка. Он только что закончил ужинать.
Я снова обратился к нему с просьбой найти мне жилье на три дня, поскольку я участвовал в расследовании, связанном с банковскими делами.
— Шесть часов пытался найти комнату, — сказал я ему, — но в Москве это, наверное, чрезвычайно трудно…
Из жилетного кармана он вытащил ключ и протянул его мне со словами:
— Это ключ от моего номера в гостинице „Националь“. Вы можете жить там, сколько хотите, а я постоянно живу здесь. — И он указал на угол комнаты, где за складной ширмой стояла походная кровать, а на вешалке висели какие-то вещи и кожаные бриджи. Я поблагодарил его за помощь и пошел в гостиницу…
Мой знакомец по Варшавской крепости не рассказал ни одной живой душе о том, что когда-то я был царским следователем…»
…А вот это совсем не факт! Судя по тому, как спокойно повел себя Дзержинский, обнаружив в недрах советских правоохранительных органов бывшего царского контрразведчика, этот случай не был чем-то исключительным. По крайней мере, это объясняет, почему ВЧК, едва появившись на свет, сразу стала работать так высокопрофессионально. Другое дело, что об этом вовсе не обязательно было писать в газетах и кричать на съездах РКП(б).
* * *
Но грамотных кадров было крайне мало. А как в целом работали большевистские властные структуры — лучше было, наверное, и не смотреть. Все лучшее отдавалось армии и жизненно важным наркоматам, а на периферии царило такое… Мы ещё не раз вернёмся к рассказам Соломона — как эмигрант, он пристрастен… но в целом та галерея совершенно фантастической мрази, которая предстает перед читателем этих воспоминаний, не кажется невероятной. Там, где он находился, так и должно было быть.
К мрази мы ещё вернемся — как к той точке, с которой стартовала кадровая работа в СССР, — а пока опишем, как работали люди честные и порядочные, но выдвинутые все по тому же принципу: партия велела — значит надо, товарищ…
Итак, не то в конце июня, не то в начале июля Соломон приехал в Берлин в качестве секретаря советского полпредства[277]. То, что эта организация мало походила на посольство, ясно и так, и в книге масса замечательных описаний. Но больше всего впечатляет затяжная война, которую Соломон вел с кассиром полпредства.
«Особенно долго мы оставались в помещении кассы, разговаривая с кассиром, товарищем Сайрио… Маленького роста, неуклюже сложенный, к тому же еще и хромой, латыш, с совершенно неинтеллигентным выражением лица, полным упрямства и тупости, он производил крайне неприятное, вернее, тяжелое впечатление. Несколько вопросов, заданных ему о порядке ведения им кассы, показали мне, что человек этот не имеет ни малейшего представления о том, что такое кассир какого бы то ни было общественного или казенного учреждения. Правда, это был безусловно честный человек (говорю это на основании уже дальнейшего знакомства с ним), но совершенно не понимавший и, по тупости своей, так и не смогший понять своих общественных обязанностей и считавший, что раз он не ворует, то никто не должен и не имеет права его контролировать.
Он сразу же заявил мне, что касса у него в полном порядке, все суммы, которые должны быть налицо, находятся в целости. Когда же я задал ему вопрос относительно того, как он сам себя учитывает и проверяет, он сразу обиделся, наговорил мне кучу грубостей, сказав, что он старый партийный работник, что вся партия его знает, что он всегда находился в партии на лучшем счету, пользовался полным доверием и т. п. В заключение же, на какое-то замечание Красина о порядке ведения кассы, он грубо заметил:
— Я никому не позволю вмешиваться в дела кассы и никого не подпушу к ней… никому не позволю рыться в ней, будь это хоть рассекретарь… у меня всегда при мне револьвер…
…
На другой же день после моего первого посещения посольства я обратился к Иоффе[278] с полушутливым вопросом, могу ли я, забыв о револьвере, о котором напомнил товарищ Сайрио, выяснить положение кассы и дать ему надлежащие указания.
— Смело, Георгий Александрович, — ответил Иоффе с улыбкой. — Я уже говорил с товарищем Сайрио, указал ему на то, что вы старый товарищ, и он согласился с тем, что вы имеете право знать, что делается в кассе.
— Да… это очень хорошо, Адольф Абрамович, — ответил я, — но право, как-то странно, что приходится перед ним расшаркиваться для того, чтобы убедить его в том, что, казалось бы, не требует доказательств…
— Конечно, с непривычки это действительно странно, — согласился Иоффе, — но имейте в виду, что Сайрио латышский революционер из породы старых лесных братьев… Они все, конечно, немного диковаты… Надо, как верно сказал Леонид Борисович [Красин], применить к нему педагогические приёмы…
…
…Когда же я подошёл к проверке порядка выдачи и приема кассой денег, то мне нетрудно было убедиться, что это был настоящий хаос.
— Ну, объясните мне, товарищ Сайрио, — сказал я, — как, по каким требованиям вы выплачиваете те или иные суммы?
Сайрио открыл кассу и обратил моё внимание на то, что кредитки хранятся обандероленные, так что, пояснил он, в случае чего, можно в одну минуту сложить их в чемодан. В кассе находилось всего в разных валютах денег на три-четыре миллиона германских марок. Затем он предъявил мне и оправдательные документы… Это было собрание разного рода записок, набросанных наспех разными лицами. Приведу на память несколько текстов этих своеобразных „ордеров“:
„Товарищу Сайрио. Выдайте подателю сего (ни имени лица получающего, ни причины выдачи, ни времени не указано) такую-то сумму А. Иоффе“; „Товарищу Сайрио. Прошу отпустить с товарищем Таней (горничная посла) такую-то сумму. Личный секретарь посла М. Гиршфельд“; „Товарищ Сайрио, прошу принести мне тысячу марок. Мне очень нужно. Берта Иоффе (жена Иоффе)“. Такого же рода записки попадались и за подписью обоих секретарей…
И, само собой разумеется, все эти „документы“ не носили никаких следов того, что они были проведены через бухгалтера посольства…
Мне пришлось — не буду приводить здесь этих трафаретных указаний — убеждать Сайрио, что все документы, как приходные, так и расходные, должны, прежде исполнения по ним тех или иных операций, проводиться через бухгалтерию, что бухгалтер должен их контрассигнировать и пр. Тут снова мне пришлось выдержать бурную сцену.
— Как?! — раздраженно ответил мне кассир. — Это значит, что она (бухгалтершей была женщина, очень слабо знакомая с азбукой своего дела) будет мне разрешать и приказывать? Ни за что!.. Я не согласен…я не позволю!.. Она мне не начальство…
…
…И вот, среди этих пояснений, забыв, что я имею дело с человеком почти первобытным, я в пылу доказательств произнес фразу, которая еще больше сгустила над нами тучи:
— Да поймите же, товарищ Сайрио, что здесь нет и тени сомнения в вашей честности. Ведь речь идет только о том, чтобы ввести порядок — порядок, признанный во всех общественных учреждениях… Одним словом, моя цель — поставить правильно действующий бюрократический аппарат.
…Кассир вдруг вскочил, с ужасом, точно прозрев, взглянул на меня диким взором и, хромая своей когда-то простреленной ногой, затоптался на месте волчком.
— Как?.. Что вы сказали?!.. — полным негодования тоном спросил он.
Я повторил.
— Ага! Вот что!.. — злорадно торжествуя, заговорил он. — „Бюрократический“, — повторил он, — вот что… Так мы, товарищ Соломон, бились с царским правительством, рисковали нашей жизнью, чтобы сломать бюрократию… Теперь я понимаю… А, я сразу это заметил… вы бюрократ… да, бюрократ!., и мы с вами не товарищи… нет!.. Я пойду к товарищу Иоффе… я с бюрократами не хочу работать
Он быстро захлопнул кассу и, сердито ковыляя мимо меня, побежал наверх.
И мы с Иоффе, при участии подошедшего на эту сцену Красина, битых два часа толковали с Сайрио, поясняя ему истинный смысл слова „бюрократический“… Он подчинился, но, конечно, мы не могли его переубедить, и он остался при своем мнении и всем и каждому жаловался на меня, называя меня „бюрократом“».
Надо полагать, что на заграничную работу посылали не самых худших из наличного персонала. Каковы же были те, кто оставался в России?
С этого большевики начинали. Да, их легко осуждать и осмеивать — сейчас, когда изготовлено столько микроскопов, что можно позволить себе забивать ими гвозди. А кто-нибудь пробовал проводить исследования клеточной структуры с помощью молотка?