7

7

Что же происходит в Югославии на самом деле?

Конфликт югославской революции с советским великодержавным гегемонизмом не мог не повлиять и на внутреннее развитие.

Поначалу руководство Югославии отбивалось от нападок со стороны СССР словесными опровержениями клеветнических домыслов и состязанием с советской партией в революционности. Но опыт вскоре убедил, что такая политика в лучшем случае может привести к красивой, героической гибели, ибо изолирует от внешнего мира и потенцирует сумятицу в собственных рядах. Находясь и сам в смертельной опасности, Тито решился на идеологическое углубление конфликта с советским руководством и на первые, весьма скромные меры либерализации — децентрализацию управления экономикой и децентрализацию административной деятельности (исключая политические органы — партию, тайную полицию и армию). Все это, разумеется, не происходило так легко, как я здесь живописую: ручейки либерализма соседствовали с мощным революционным течением, перерожденным уже, по существу, в реакционно-бюрократическое: так, к примеру, коллективизация деревни проводилась одновременное либерализацией в интеллектуальной жизни и системе образования, а отказались от нее только под конец первого периода либерализации.

Вообще-то борьба со Сталиным и сталинизмом, хотя именно с нее начался распад мирового коммунизма, его внутреннее видоизменение, не обошлась и без отрицательных последствий: за партию, в которой не задавлено было еще идиллическое отношение к революционному товариществу (правда, и тогда уже демократизм не особенно процветал в ее рядах), «заступилась» тайная полиция — с обычной бесцеремонностью диктаторской власти. Попытки облагородить партию духом демократизма, сообщив тем самым дополнительный импульс либерализации общества, экономики, встретили крутой отпор партбюрократии, и до той поры крепко уже державшей в руках рычаги власти: вскоре после смерти Сталина началась расправа с «ревизионистами», которые своей критикой сталинизма лишали «святости», подтачивали «идеологическое единство» партии, то есть — идеологическую монополию партийной олигархии.

Но кое-что уже изменилось: югославское государство обрело самостоятельность, югославская экономика, включившись во внутренний и внешний рынок, разорвала административные путы. Так что даже ярые сторонники идейного единства партии, как и опоры власти на тайную полицию, стали вынужденно пользоваться демократической демагогией… Хемингуэй однажды тонко и умно заметил, что революционный энтузиазм можно продлить только с помощью деспотизма, однако история всех догм, в том числе коммунистической, подтверждает, — а Югославия сегодня вернейший тому пример, — что веру, отравленную новыми истинами, возродить невозможно, так же как невозможно воскресить святое единство церквей или массовых движений, подорванное распятием самых верных и искренних их последователей. Ибо назад возвращается, если возвращается, уже не то колесо истории, да и дорога, по которой катится оно, — уже не та дорога.

Духовные веяния, рыночный настрой экономики, дифференциация в обществе постепенно, но неуклонно делали дело: правящая партия — Союз коммунистов Югославии, — не является больше ни сталинистской, ни ленинистской партией, а то, что в имени своем она все еще сохраняет напоминание коммунизме, объясняется ее происхождением и неугасимой потребностью пользователей коммунистической идеологии в самообмане.

Различать «ленинистскую» и «сталинистскую» партии, хотя такой подход, возможно, и покажется крайне догматичным, весьма важно: Сталин не только настаивал на «идейном единстве», то есть монолитности партии, но и реализовывал таковое самыми суровыми методами, в то время как Ленин, пусть непоследовательно и ограниченно, допускал все же в партии открытое выражение несовпадающих взглядов. Поэтому, когда сегодня вожди краснобайствуют о возвращении к «ленинским нормам партийной жизни», они, по существу, лгут тем уже, что сводят эти «нормы» к более строгому соответствию уставу, а не к тому, в чем заключался их смысл при Ленине, — в гарантии прав партийного меньшинства, выработке общей линии партии на основе различий во мнениях и платформах. Ни одна правящая коммунистическая партия, в том числе и Союз коммунистов Югославии, не придерживается этих, действительно ленинских, норм[62].

Отношения внутри коммунистических партий и общественных систем под их управлением только внешне и на словах развиваются по пути возврата к Ленину и его партийным «нормам», либо к «молодому» Марксу и его теориям об отчуждении. Все эти потуги — не что иное, как привычное цепляние коммунистов за призрачные, отжившие мифы.

Развитие коммунистических партий, вопреки упрямому противодействию верхов и официальному глянцу, движется на деле к размягчению, даже распаду их идеологии, к превращению их во все менее спаянную компанию разношерстных, часто диаметрально несовпадающих течений, хотя и слепленных все еще в единый идеологический ком. Это не исключает коротких, под влиянием иллюзий напополам с отчаянием, порывов и разворотов то в сторону Маркса, то Ленина, но основной поток неудержимо рвется к ослаблению догматических и усилению более свободных, более жизненных отношений.

Сегодняшнее состояние всех восточноевропейских стран, а особенно Чехословакии и Югославии, показывает, что новые, более свободные идейные течения, которые вначале захватывают преимущественно сферы искусства и экономики и с которыми коммунистические вожди вынуждены мириться по причине недопустимости внешней изоляции, опасность погрязнуть в отставании, а также во избежание потери собственного статуса, — а это может легко случиться в междоусобной борьбе, — неизбежно подрывают униформированную монолитность партии и вершат ее расслоение. Тем самым я не хотел сказать, что все коммунисты — всегда и везде противники современного искусства, а то лишь, что все новые формы искусства необходимо связаны с самостоятельным, неприспосабливающимся мышлением. Точно так же и рыночная экономика немыслима при существовании любой, тем более политической монополии, которая как таковая засоряет ее жизнь и условия функционирования внеэкономическими, идеологическими силами, навязывает ей отнюдь не необходимые, произвольные нагрузки.

Самой большой сложностью для Югославии, да и для Чехословакии тоже, оказалось восприятие — пока еще не слишком поздно — этих истин, если они вообще будут усвоены. Возврат к идеологическому единству в партии и идеологизированному управлению хозяйством, на что Югославия попыталась отважиться в период с 1962 по 1966 год, невозможен без сопутствующего обострения оппозиционных тенденций, страшного сумбура и колоссальных убытков. Надо подчеркнуть, что ряд заторов и экономических неудач, повсеместно отразившихся в последние годы на жизни страны, не есть, как твердят сталинисты вместе с прочими догматиками, результат неверного применения «хорошей» марксистской теории, не является он, как о том говорят официально-полуофициальные реформаторы, и последствием неадекватности устаревшей администрации, поскольку, мол, с похожими трудностями сталкиваются другие страны Восточной Европы.

В Югославии неминуемо должно было дойти — так, как получилось, — до столкновения между экономикой и официальной политикой. За чем логично последовала поляризация внутри общества. На одной стороне оказались интеллектуальные, высокообразованные созидательные силы, пришедшие как изнутри партии, так и извне ее, поддержанные новой для общества группой технической интеллигенции и бизнесменов-менеджеров, а также, потенциально, — широкой публикой; на их пути оказались все убывающие ряды политической бюрократии, творцов так называемых «политических фабрик» (то есть промышленных предприятий, построенных более по политическим и доктринальным соображениям, нежели в силу потребностей экономики). В тот же строй влились сельские бюрократы и испытанный недруг технического прогресса — политчиновничество с производства.

Не образовалось, вопреки многим предсказателям, двух полюсов: партия — общество. В данном смысле недосказанным остался и мой «Новый класс». Один и тот же раскол, от вершины до основания, растекаясь по всем порам, потряс и партию и общество. Свободу множит и компартия, а точнее, достойные, мыслящие люди из ее рядов, поскольку на самом деле — в классическом ленинско-сталинском смысле — коммунистической эта партия уже не является.

Такое раздвоение, перерождение духовное и внутриобщественное, есть лишь по-иному выраженная тяга югославских наций к большей административно-хозяйственной самостоятельности. Сила такой тяги с очевидностью нарастает у всех наций Югославии, хотя — сообразно различиям в уровнях достигнутого, историческому фону и перспективам — акцентируется она неодинаково: говоря в общем, у словенцев превалирует экономическая, у хорватов — государственно-правовая, а у македонцев — духовная сфера. Что же до сербов, то у них — крайности: либо сохранение единого государства более-менее таким, какое есть, либо полное обособление. Дальнейшая детализация, окунись я в нее, отдельных устремлений югославских народов или национального вопроса в целом не стыкуется ни с замыслом, ни с внутренней целостностью этой книги. Тем не менее некоторые аспекты привлекают новизной и универсальной значимостью. Процесс достижения самостоятельности республиканскими партиями, отделение республиканских административных органов от союзных, а наций — друг от друга и от центра периодически бывает наиболее отчетливой, да и самой решающей формой сопротивления и распада — изменения старых форм. Ибо не стоит забывать, что национальные и общественные противоречия развалили королевскую Югославию буквально за несколько дней войны, а коммунисты воскресили ее восстаниями против оккупантов, но в решении национального вопроса, и не только его, вопреки собственным красивым декларациям, продвинулись ненамного дальше культурных и административных автономий. Централизм в старой Югославии поддерживался сербской монархией и военно-полицейским аппаратом, в котором преобладали сербы. И новая, коммунистическая Югославия осталась в сущности централистской, только реализуется это теперь иным путем — через единую, централизованную политическую партию, также опирающуюся на армию и тайную полицию.

Хотя они и принадлежат к категориям внеисторическим, нации тем не менее изменчивы в своих стремлениях, возможностях, да и сами обстоятельства существенно переменились. Югославию ее народы создали и отстояли в борьбе против захватнических империй — сначала Турции и Австрии, а затем Германии и Италии. Сейчас не только больше нет империй, представляющих для них опасность, но и никто не оспаривает права даже самых отсталых народов на собственную государственность и культуру. С распадом и расслоением коммунистической партии не просто ослабла сила, сплачивавшая Югославию изнутри, но гаснет сама идея югославянства — та, что провела наших предков сквозь все тяготы долгой национальной борьбы, а мое поколение подвигла на революцию, которая совершалась в схватке с немецкими и итальянскими фашистскими поработителями.

Вот так на наших глазах, несмотря на то, что для многих поколений она была вдохновеннейшей, жизненно необходимейшей реальностью, выветрилась идея югославянства. Ибо жизнь югославов в ней больше не нуждается. Убежден, что, такое, как есть, нынешнее югославское государство, совершенно в этом совпадая с прежним, не в состоянии выдержать ни одного достаточно глубокого кризиса. Нет и не может быть национального равноправия без человеческой свободы — без действительного права наций на отделение, на самостоятельную экономику, независимые политические организации и собственную вооруженную силу. Шанс более прочному государственному содружеству может дать единственно концепция новой Югославии, в которой ее нации объединились бы на принципе договоров между суверенными государствами, а ее граждане обладали бы политическими свободами. Но сегодняшний режим — по крайней мере так было до сих пор — постарался предотвратить любое движение в эту сторону. Поэтому дальнейший идеологический распад, как и обострение внутриобщественных и межнациональных отношений, могут, с Возникновением некоего серьезного кризиса, разбудить амбиции военной верхушки, которая вознамерится «спасать государство» — вопреки тому, что многонациональность Югославии гарантирует крах любой военной диктатуры, что в 1929 году при короле Александре уже было продемонстрировано.

В «Новом классе» я высказался в том ключе, что военная диктатура представляла бы для коммунизма явление прогрессивное, поскольку разрушила бы догматизм и свергла монополию партийной бюрократии. Но события в коммунизме и мире приняли с тех пор такой оборот, что этот вывод необходимо переиначить: военная диктатура, даже в Советском Союзе, затормозила бы, судя по всему, демократическое развитие и обострила международные отношения. Пример коммунизма также показывает, что — перефразируя Клемансо — современное государство и современные условия жизни слишком сложны и слишком важны, чтобы быть отданными на милость и немилость генералов.

Чехословакия — еще более резкий пример параллельности и взаимосвязанности возгорания национального вопроса и борьбы за свободу. Предполагаю, что подобная волна возмущения на национальной почве ожидает и Советский Союз, стоит ему приступить к демократическим преобразованиям, — тем более что его нации не имеют и приблизительно тех прав, которые есть, например, у наций в Югославии. Но само движение Советского Союза к более свободным формам и взглядам не пойдет, как кажется, одновременно и теми же путями, что в остальных восточноевропейских странах. И так не только из-за относительной слабости демократических традиций, но и в силу стабильного положения советской партийной бюрократии с ее глобальными претензиями. Свобода Восточной Европы во многом зависима от происходящего в Советском Союзе, в самом же нем она зависит и от мировых процессов, а не единственно от внутрикоммунистических.

Никакие перемены в способах правления, к которым коммунисты, обманывая себя и других «далеко идущими», «принципиальными» мерами, прибегают и стихийно, и сознательно, не способны больше существенно изменить — а думаю, и даже несколько «подрумянить» — восточноевропейский коммунизм. Отнюдь не случайно именно в Югославии, где коммунизм полнее всего охвачен изменениями и распадом, наиболее укоренилась непробиваемая вера в то, что реорганизация Союза, коммунистов, как и большая последовательность управленческих мер, то есть лучшее соблюдение прав рабочих советов и так называемого самоуправления, представляют собой тот самый «золотой ключик», с помощью которого будет найден выход из всех трудностей. Но всякому «незапудренному» сознанию наперед ясно, что никакой способ правления не в состоянии действенно влиять на общественные и собственнические отношения, если одновременно оставляет прежней суть этих отношений.

О какой реорганизации Союза коммунистов Югославии, о каком «самоуправлении» в Югославии идет, по существу, речь? У сегодняшнего Союза коммунистов и «рабочего самоуправления» есть своя предыстория, к сжатому изложению которой зовет меня нерасторжимая взаимосвязь объективных и личных мотивов. Сверхжесткость борьбы со Сталиным, чудовищные его методы пробуждали в югославских коммунистах, по крайней мере в так называемых неисправимых идеалистах, не одни сомнения и разочарования, но и мечту построить общество, в котором подобное впредь было бы невозможно, то есть общество, более открытое критическому взгляду, более свободное. Поскольку же они оставались и — учитывая породившие их силы да реальные обстоятельства, сопровождавшие борьбу этих людей, — должны были остаться догматиками, идеи и средства, отличные от сталинских, неминуемо, естественно приобретали в их сознании облик более верного толкования и лучшего практического применения теорий Маркса. Началось возвращение сначала к Ленину, а вскоре после этого — к Марксу. А из всех сталинских «отклонений» самым для них вопиющим было, безусловно, то, которое особенно угнетало югославских коммунистов: несовпадение теории Маркса — Ленина о так называемом отмирании государства уже назавтра после взятия пролетариатом власти со все более очевидным ростом мощи и роли государства в Советском Союзе через тридцать с лишним лет после этого «взятия».

Напрашивался и иной взгляд на партию, поскольку она, «источник и прибежище власти», была в достаточной мере сталинистской, то есть основанной на сталинском «идейном единстве» и ленинском «демократическом централизме», который под Сталиным превратился в принцип тотальной и неукоснительной покорности руководству, даже одному вождю. Так, стремление к большей свободе в партии и изменению — из командной преимущественно в идейную — ее общественной роли привело к переименованию прежней Коммунистической партии Югославии в Союз коммунистов Югославии. Идея пришла в голову мне, я достаточно легко убедил Карделя, а поскольку близился VI съезд партии (осень 1952 г.), мы вдвоем позвонили Тито, и он нас сразу принял. Тито тоже согласился мгновенно, тем более, когда мы ему напомнили, что так же называлась первая коммунистическая организация, которую создал Маркс и для которой они с Энгельсом написали «Манифест Коммунистической партии». Примечательно, что новое название партии возникло в моем сознании именно в таком виде прежде, чем я вспомнил, что так называлась упомянутая организация Маркса, — это, разумеется, окончательно укрепило мою уверенность и окрылило меня. Тито тут же позвал Ранковича: тому мое предложение не понравилось, но он дисциплинированно выразил покорность общему мнению нас троих. У Тито, помню, непроизвольно вырвалась тогда фраза, которую мы с Карделем часами обсуждали: вместо многопартийной, дескать, нам бы больше подошла многогрупповая система.

Но, как я уже упоминал, впоследствии демократизация в партии, а тем самым и в стране, была верхами застопорена. Между тем сама жизнь подставила свое плечо новым процессам: загнанное вглубь «еретическое» свободное мышление продолжало созидать и бороться — в одиночку, стихийно, в гуще масс, во всем многоцветье, — становясь все постояннее и необоримее. Новое имя партии, как и другие демократические формы и символы, также служило ему опорой и неплохим оправданием. Жизнь, словно призрак, напоминала вождям, что когда-то они были революционерами, а однажды даже вознамерились стать демократами.

Сегодня, пятнадцать лет спустя, возникают похожие затруднения, преимущественно внутренние и потому еще более критические. А пути выхода, обойденные в то время и заколоченные, зовут к жизни новые силы — мощные числом и самосознанием. Жизнь старой партии, подпираемая единственно ностальгическими воспоминаниями и рецидивами бюрократизма, едва теплится. Руководство тем не менее coхранилось практически прежнее, по сей день упорствующее в стремлении удовлетворить жизненные нужды народа и государства «новой» реорганизацией Союза коммунистов, в данном конкретном случае — сплочением растерянных, обескураженных партийцев вокруг обветшалых идей да окаменевших догм, а по существу, — вокруг собственной власти.

Но что с «самоуправлением», какие у него шансы выбраться из нагромождения общественных и межнациональных проблем, обрушившихся на Югославию?

Как таковая, идея самоуправления принадлежит мне, Карделю и отчасти Кидричу. Вскоре после того как разгорелся конфликт со Сталиным, — в 1949 году, насколько помнится, — я начал заново, гораздо внимательнее перечитывать «Капитал» Маркса, пытаясь догадаться, в чем сталинская бесовщина и югославская правда. Я открывал для себя немало новых мыслей, особенно относительно общества будущего, в котором непосредственные производители, свободно объединившись, станут сами решать все вопросы производства и распределения, одним словом — распоряжаться своей жизнью и своим будущим.

Страну душил бюрократический сорняк, а партийные вожди исходили гневом и ужасом, бессильные прекратить произвол партаппаратчиков, которых сами же вскормили и которые так надежно подпирали их власть. Однажды, это могло быть весной 1950 года, мне пришло в голову, что нам, югославским коммунистам, пора бы уже приступить, в соответствии с Марксом, к реализации свободного объединения непосредственных производителей, то есть передать им управление предприятиями, с тем чтобы они единственно были обязаны платить налоги на покрытие военных и прочих «все еще необходимых» государственных расходов. При этой мысли я почувствовал угрызения совести: а не пытаемся ли мы, коммунисты, таким способом переложить на рабочий класс ответственность за промахи и трудности в экономике или заставить его разделить их с нами? Когда вскоре, на импровизированном совещании в автомобиле около виллы, где я в ту пору жил, Кардель и Кидрич выслушали эти мои мысли, тех же сомнений в них я не обнаружил, а с собственными расстался тем легче, чем неоспоримее было совпадение моих размышлений с учением Маркса. Не выходя из машины, мы проговорили добрых полчаса: Кардель считал идею хорошей, но осуществимой лишь лет через пять-шесть, с чем согласился и Кидрич. Но спустя пару дней, позвонив, Кидрич сказал, что подготовку можно было бы начать немедленно, и тут же — как всегда импульсивно — начал детализировать и обосновывать целый замысел. В один из тех же ближайших дней у Карделя в кабинете прошло совещание с руководителями профсоюзов, которые среди прочих вопросов для обсуждения поставили и вопрос о расформировании рабочих советов, существовавших и до того времени, но исключительно как органы при администрации. Тогда Карделя осенила мысль соединить мое предложение об управлении с рабочими советами, причем в первую очередь так, чтобы предоставить советам надлежащие расширенные права. Сразу вслед за этим начались предварительные дискуссии и выработка правовых основ, на что ушло, возможно, четыре-пять месяцев. Тито, занятый другими делами вне Белграда, не был в курсе всей этой деятельности и самого замысла до тех пор, пока мы с Карделем не сообщили ему во время заседания Скупщины, беседуя в правительственном салоне, о необходимости вскоре принять закон о рабочих советах. Первая реакция Тито была острой: «Наши рабочие для этого еще не созрели», но мы с Карделем, как люди, убежденные в величии задуманного, постарались рассеять его неуверенность, он начал слушать нас внимательнее и мы почувствовали, что постепенно он поддается нашим доводам. Самым главным в этих доводах было то, что в случае успеха нового дела, в котором мы не сомневались, у нас, впервые в социалистической практике, начала бы реализовываться демократия и одновременно для всего мира и международного рабочего движения это было бы выражением нашего подлинного и окончательного разрыва со сталинской системой. Прохаживаясь, как всегда, когда он напряженно думал, Тито приостановился вдруг и воскликнул: «Да это же Маркс, его «фабрики — рабочим!» — такого до сих пор не было нигде на свете!» Тем самым наши с Карделем сложные теории были несколько упрощены, но зато обрели прочность и реальную силу: через два-три месяца Тито обосновал перед Скупщиной закон о рабочем самоуправлении.

Воспоминания, в которые я пустился, мне самому начинают уже казаться похожими на мемуары состарившихся экс-политиков, которые «все это» «уже давно знали», «уже говорили» тогда-то и тогда-то! Но в том, что дело обстоит не так или не совсем так, меня успокоительно убеждает одна — действительно давнишняя — мысль: даже если бы партия, управление экономикой, наконец, общество в целом последовательно развивались в направлении, которое я отстаивал, в лучшем случае и единственно мы быстрее бы дошли до обострения и постановки самой жизнью основных проблем, но саму систему из утопической практики и практического насилия все равно не вытянули бы. Так, по существу, при помощи тайной полиции началось длившееся до Брионского, 1966 года, пленума Центрального комитета сотворение новых догм, новых мифов, без которых, вероятно, не в состоянии выжить род людской, а коммунисты особенно, в чем и сам я, при возможных заслугах, безусловно грешен.

Но более важным является то, что все последующее развитие Югославии подтвердило: демократическим преобразованиям менее важны, хотя также необходимы, та или иная роль партии, та или иная форма правления. Приоритет — за свободой идей и течений в партии, за свободой самого общества. Ибо параллельно с рабочими советами пятнадцать лет длилось всевластие тайной полиции, вплоть до сместившего ее руководителей Брионского пленума Центрального комитета летом 1966 года. Вопреки постоянному подчеркиванию преимущественно идеологической роли партии, оставались прежними ее недемократическая структура и ее привилегированное положение над обществом. Более того, и сегодня еще не исчез страх перед тайной полицией, хотя методы ее смягчены и могущество заметно уменьшено. А партийные вожди именно в эти месяцы силятся «революционизировать» и укрепить Союз коммунистов на основе «единой платформы», другими словами: тайный надзор за гражданами еще не запрещен и не наказуем, а в партии еще не определены и не узаконены права меньшинства.

Рабочие советы, другие органы самоуправления ни по своему назначению, ни по положению в обществе не были в состоянии решить всех проблем свободного, гармоничного развития экономики и даже справедливого распределения (так называемого распределения по труду). Да это и невозможно без узаконенного свободного и активного участия людей, и в первую очередь тех, кто трудится (независимых профсоюзов, других организаций, забастовок, демонстраций и пр.). Экономика — это борьба человечества с природой, и она требует тем большей дисциплины, чем в более сложных условиях люди трудятся и чем более совершенные орудия используют. Патриархальным, напускным демократизмом и примитивностью своей рабочие советы, вопреки добрым намерениям, часто вносят собственную лепту в беспорядок, низкую производительность, прожектерство, имеющие сегодня тем более негативные последствия для экономики в целом, что роль, не говоря уж об эффективности этой роли, союзного и республиканских правительств в экономическом планировании и развитии по незначительности не выдерживает сравнения ни с одной из западных экономик. Если бы даже на рабочие советы не распространялось руководство и влияние членов партии и если бы не давила на них бюрократия на производстве и там, где люди живут, все равно уже в силу того, что вся их деятельность практически ограничена рамками отдельного предприятия — производства и распределения на его уровне, — они не решают и не способны решить ни одного ключевого вопроса, затрагивающего все общество, всю нацию, а несвободное общество и несвободные люди не могут быть свободны в своих экономических ячейках. Если революционеры и коммунисты-демократы видели в рабочих советах и самоуправлении выход из сталинского кошмара, то у партийных бюрократов и олигархов тоже был тут свой расчет.

Вот одно из описаний оборотной стороны так называемого самоуправления:

«Значительным ограничением бюрократической власти» названо «расширение материальной базы самоуправления», достигнутое перераспределением национального дохода. Сказано: у «трудового коллектива» сейчас «развязаны руки» для участия в самоуправлении. Кроме этой, существенных перемен в социальных отношениях не произошло, их нет, — что предельно логично. Бюрократия благосклонно «спустила доход в трудовые коллективы», но такое «спускание» можно проиллюстрировать следующим образом: представим себе, что латифундист разделил часть своей земли между большим числом безземельных, обязав их ежегодно отдавать ему десятую долю дохода. Свои действия он сопроводил филантропическими заявлениями по поводу его якобы добровольного обеднения. Безземельные, каждый на выделенном ему лоскутке земли — плодородном или нет, как кому повезло, — превратились в людей, обладающих свободой трудиться и управлять сами собой. В этой ситуации им не на кого и не на что жаловаться, они сами отвечают за свою бедность, сами вынуждены тратить часть скудного своего дохода на орудия труда, на семена и, естественно, — отдавать десятую долю благородному барину. А он, уменьшив имение, по существу, остался тем же крупным землевладельцем. Его власть над поделенной, разбитой на крохотные участки землей в действительности ничуть не уменьшилась. Он взимает часть плодов и с этой земли, в результате чего модернизирует и усиливает то, что у него осталось. В такой ситуации «более радикальные» мелкие собственники видят выход в сокращении своих обязательств перед землевладельцем, а и вовсе «революционизированные» замышляют целое поместье поделить на независимые участки. В этом им мерещится залог справедливых отношений, свободы отдельной личности и даже успешного производства. Но дело совсем не в том, чтобы безземельных превратить в мелких «свободных» хозяйчиков, поскольку этим путем их социальный статус, по сути, никак не переменится, а в том дело, чтобы исчезло владение, чтобы безземельный управлял целым и трудился в этом целом»[63].

Горечью и правдой веет от приведенных выше строк. И тем не менее ощущение это не пересиливает нереальности отживших свое способов выхода из описанной ситуации, которые читателю предлагаются хотя и в завуалированном, но все же в готовом виде. Основа тут — ставшая уже мифической, местами бесплодной, а частично и опровергнутой вера в революционность рабочего класса как такового, да к тому же вера, что все проблемы и беды можно устранить простым устранением собственности. И все же сказанное не означает, что эти, едва зародившиеся, условные формы рабочего управления и так называемого самоуправления не помогли и сейчас не помогают разрушению догматизма, ограничению бюрократического произвола. Они бывают подчас удачным и всегда удобным прикрытием-оправданием не только для партийных бюрократов и демагогов, но и для демократических течений и отдельных демократов в их борьбе против произвола и несправедливости на предприятиях, в отстаивании пусть мифических, а все же демократических воззрений и чаяний. Именно поэтому в непрерывной цепочке эти формы могут стать звеном, за которое ухватятся те, кто ставит знак равенства между человеческой свободой, общественной справедливостью и социализмом.

То же самое в той или иной мере относится ко всем иным формам в современном восточноевропейском коммунизме. Если, конечно, новые люди привнесут в них новые идеи и новые средства.